IV. Зенгер и свобода

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

IV. Зенгер и свобода

Десять лет спустя после злоключений Джеймса Франклина произошел еще более значительный случай, и опять в нем был замешан печатник — бедный немецкий иммигрант Джон Питер Зенгер[23] из города Нью-Йорка. Случай этот также является отражением политических битв, развертывавшихся внутри колоний.

Дело Зенгера уходило своими корнями в то движение протеста против господства крупных лендлордов над провинцией[24], которое объединяло купцов, юристов, ремесленников и кустарей растущей столицы — города Нью-Йорка (население его насчитывало в ту пору около 10 тыс. человек, из которых примерно 1700 составляли негры-рабы). Непосредственно оно было вызвано следующими событиями.

В июле 1731 года умер губернатор провинции Монтгомери; его преемником стал в качестве исполняющего обязанности губернатора старший советник, преуспевающий купец Рип Ван Дам. Ван Дам оставался на этом посту тринадцать месяцев, до прибытия королевского губернатора, некоего Уильяма Косби.

Косби был типичным образчиком английского колониального губернатора в его худшем виде. Сын богатого ирландского лендлорда (жившего, однако, не в Ирландии, а в метрополии) и сам полковник Королевского ирландского полка, Косби незадолго перед тем был смещен с поста губернатора острова Минорка за слишком беззастенчивые и крупные финансовые злоупотребления и необычайную непопулярность. Как чиновника его отличали алчность, грубость и жестокость.

Одним из первых его деяний на новом месте явилось выражение величайшего неудовольствия по поводу скудного денежного подношения, вотированного ему нью-йоркской ассамблеей; следующим — захват половины жалованья Ван Дама (как исполняющего обязанности губернатора), а затем требование передать ему и оставшуюся половину. Ван Дам ответил решительным отказом.

Губернатор Косби учредил особый суд справедливости специально с целью преследования Ван Дама. Такой произвольный акт, направленный против старшего должностного лица местной администрации, привел в ярость ассамблею и сплотил оппозицию города против губернатора.

Главный судья провинции Льюис Моррис отказался заседать в новосозданном суде; за это Косби без обиняков поставил под сомнение его честность как юриста, а когда попытка очернить Морриса вызвала публичное негодование, и вовсе отрешил его от должности — после того как он пробыл восемнадцать лет на посту главного судьи. Ведущий адвокат города Джеймс Александер встал на сторону Морриса в качестве его адвоката и вынудил губернатора отказаться от своей явно беззаконной затеи, но уже после того, как этот чиновник объявил Ван Дама бунтовщиком и попытался (правда, безуспешно) конфисковать все его средства.

Тем временем Косби предпринял попытку нанести удар купеческой партии, лишив избирательных прав всех квакеров; одного торжественного обещания, настаивал он, недостаточно для получения права голоса. Вслед за тем он стал так энергично заниматься взяточничеством, что мог бы потягаться с такими губернаторами-ворами, как Флетчер и Корнбери; кроме того, он принялся одаривать сам себя щедрыми земельными пожалованиями.

Результатом этого явилось сплочение оппозиционной политической партии — Народной партии — и учреждение газеты (до тех пор в Нью-Йорке существовала лишь одна газета; она выпускалась правительственным печатником и поэтому была органом губернатора и лендлордов), призванной служить рупором этой оппозиции. Газета эта, издание которой было начато в ноябре 1733 года, называлась «Нью-Йорк уикли джорнэл». Печатал ее Джон Питер Зенгер; главная цель ее, по словам Джеймса Александера, заключалась «преимущественно в том, чтобы разоблачать его» — имелся в виду губернатор Косби.

Новая газета сразу же стала более популярной, чем старая, и часто приходилось выпускать ее несколькими изданиями и даже печатать специальные приложения. Причиной популярности газеты была ее ненависть к губернатору и та энергия, какой дышали ее статьи — среди авторов которых были такие деятели, как Льюис Моррис, Джеймс Александер, Кэдуолледер Колден, Уильям Смит и другие выдающиеся представители колониальной буржуазии. Типичным было следующее разъяснение целей газеты:

«Некоторые утверждают, будто не дело частных лиц соваться в вопросы управления. Поскольку великое предначертание настоящей газеты заключается в поддержании и разъяснении величественных Принципов Свободы и разоблачении коварства тех, кто жаждет очернить или вовсе уничтожить их, я с особым усердием буду раскрывать здесь мерзостность и неразумие вышеприведенного изречения… Утверждать, будто частным лицам нет дела до вопросов управления, все равно, что утверждать, будто частным лицам нет дела до своего собственного счастья и несчастья».

Газета непрерывно обрушивала ураганный огонь нападок на тиранию и коррупцию; она предоставила свои страницы для разоблачений, не останавливавшихся ни перед чем, кроме называния имен, которые — поскольку они были известны всем и каждому — и не было нужды называть. Газета послужила городу главной опорой на выборах 1734 года, где основными вопросами, из-за которых развернулась борьба, были тирания и коррупция Косби. На улицах появились листки-письма кустарей и ремесленников, подписанные «Тимоти Колесник» и «Джон Зубило»; они обличали деспотию и призывали к утверждению «древних свобод». Появились и другие листовки с текстом баллад, переложенных на популярные мотивы, со строфами вроде следующих:

О вас, дерзнувших дать отпор

Тем, кто попрал закон,

Пусть запоет наш громкий хор,

Пусть вас восславит он.

А всех мошенников негодных

(Пусть знают господа!),

Что не дают нам прав свободных,

Изгоним навсегда.

Народная партия одержала на городских выборах сокрушительную победу. Губернатор потребовал, чтобы муниципальный палач сжег бунтовщические баллады, но коллегия присяжных отказалась вынести такое распоряжение. Тогда губернатор попытался принудить ассамблею согласиться на предание суду Джона Питера Зенгера, но со стороны этого органа также натолкнулся на отказ. Губернатор предпринял новую попытку — добиться от следственной коллегии присяжных решения о предании Зенгера суду по обвинению в бунтовщической клевете, но и здесь он потерпел неудачу, после чего Зенгер был все-таки арестован на основе «информации», послужившей материалом для обвинения его Провинциальным советом.

Таким странным, необычным способом — на основе ордера, изданного Советом, хотя его право издавать такие ордера представлялось в высшей степени сомнительным, без приведения доказательств преступления и без предоставления возможностей защиты — печатник был взят под стражу 17 ноября 1734 года «за публикацию ряда бунтовщических клеветнических сочинений… содержащих много такого, что клонится к возбуждению распрей и беспорядков среди народа».

В течение недели Зенгер содержался в строгом одиночном заключении, и ему не разрешалось ни видеться, ни общаться с кем бы то ни было. Залог был установлен в 400 фунтов стерлингов, что, по словам Зенгера, ровно в десять раз превышало все его земное достояние. Печатник оставался в тюрьме.

После первой недели жена Зенгера получила разрешение разговаривать с ним через решетку его камеры, и таким образом этот замечательный человек и его замечательная жена сумели выпускать газету на протяжении всех тех месяцев, пока он находился в заключении и под судом.

Защиту Зенгера взяли на себя Джеймс Александер и Уильям Смит. Они пытались выдвинуть возражения против содержания Зенгера в тюрьме, подчеркивая странность, необычность того способа, каким он был заключен под стражу (о чем речь уже шла выше), но новый главный судья, назначенный Косби, отверг их аргументы. Когда Смит и Александер стали отстаивать свое дело с энергией, пришедшейся не по нраву «его чести»[25], этот сановник признал их виновными в оскорблении суда и лишил права адвокатской практики, а адвокатом Зенгера назначил некоего Джона Чемберса, ничтожество, выслуживавшееся перед губернаторской политической партией.

Александер и Смит обжаловали лишение их права адвокатской практики в ассамблею, и хотя не добились немедленного удовлетворения, они высказали ряд в высшей степени веских и, увы! — по сей день звучащих весьма современно замечаний.

«То, что мы были совершенно невинны и выполняли свой долг в деле Зенгера, не подлежит для нас никакому сомнению… Но даже если бы мы заблуждались, неужели должен человек терять свои средства к жизни из-за невинной ошибки? Неужели надо выбивать ему мозги, оттого что они вылеплены не так, как мозги другого человека?.. Если мы станем терпеть такие вещи… то тяжко придется юристам, которые приносят присягу служить согласно своим знаниям и по своей доброй воле. Ведь при таких порядках нам нельзя будет руководствоваться ни тем, ни другим. Вместо того чтобы справляться в наших книгах законов и делать то, что, на наш взгляд, мы должны делать в соответствии с ними и на благо наших клиентов, мы должны будем выискивать в судебных делах замечательных людей только то, что будет доставлять удовольствие судьям и что будет больше всего льстить власть имущим».

Народная партия отказалась принять адвоката, назначенного судом, и принялась повсюду, и в самом Нью-Йорке и за его пределами, разыскивать такого адвоката, который обладал бы достаточной эрудицией, репутацией и храбростью, чтобы успешно и решительно повести дело. Юрист за юристом отвергали все обращения. Наконец самый выдающийся адвокат колоний, почти 80?летний старец, принял приглашение. Это был Эндрю Гамильтон (не находившийся ни в какой родственной связи с будущим государственным деятелем) из Филадельфии, который занимал посты генерального поверенного Пенсильвании с 1717 по 1726 год, и судьи вице-адмиралтейства и спикера пенсильванской ассамблеи с 1729 по 1739 год. Несмотря на недуги возраста и болезненность, Гамильтон совершил утомительное путешествие в город Нью-Йорк и занялся делом Зенгера, примкнув тем самым к этой когорте бессмертных борцов за человеческую свободу.

Когда был созван суд в помещении городской ратуши, на углу нынешних Нассау-стрит и Уолл-стрит, 4 августа 1735 года в зале, битком набитом зрителями, заключенному было официально предъявлено обвинение в «печатании и публикации лживого, скандального и бунтовщического пасквиля, грубо и несправедливо оклеветавшего его превосходительство губернатора настоящей провинции, непосредственно представляющего здесь особу короля».

Гамильтон сосредоточил свой огонь по слову «лживый» в обвинении и выдвинул довод, шедший вразрез с действовавшим тогда законом, что для ведения защиты следовало бы попытаться убедительно доказать, что опубликованные сочинения не были лживыми. Суд отверг этот аргумент, ибо, как незамедлительно указал королевский прокурор, «закон гласит, что их истинность лишь отягощает преступление».

В таком случае, заявил Гамильтон, раз мне не разрешается доказать их истинность, будет ли предъявлено требование к правительству доказать их «лживость», как утверждается в обвинении? Конечно, нет, заявил судья и добавил в назидание присяжным: «Поносить или оскорблять тех, кто властвует над нами, — это величайшее преступление». Таков закон, заявил судья.

Но закон меняется, возразил Гамильтон. Была пора в английской истории, заявил он, когда людей карали за заявление, что тирании короля можно оказывать противодействие; ныне, после нашей Славной революции, человека могут покарать, если он утверждает, что королевской тирании нельзя оказывать противодействие.

К тому же, доказывал Гамильтон, то, что может служить законом для Англии, вовсе не обязательно служит законом для Америки; и, во всяком случае, то, что применимо лично к его величеству в Англии, вовсе не обязательно применимо к его рядовому слуге, да еще за тысячи миль вдали.

Затем Гамильтон обратился к следственной коллегии присяжных и призвал ее членов быть справедливыми и помнить, что коллегия присяжных — людей, отобранных из ближайшей округи, — для того и существует, что, как предполагается, они смогут правильно судить об истине особенно потому, что истина эта устанавливается в пределах того района, где совершено предполагаемое преступление. Суд настаивает на том, что коллегии присяжных нет дела до истинности или лживости обвинений и что это не имеет никакого отношения к судебному делу. Но разве преступление клеветы не зависит от понимания, разве для признания человека виновным в клевете не следует понять, что он действительно клеветник, и разве не на членах коллегии присяжных лежит заявить, понимают они или нет, что публикации обвиняемого содержат или не содержат клевету?

Суд повторил свое вето и заявил, что коллегия присяжных должна лишь решить, опубликовал или не опубликовал обвиняемый те материалы, о которых идет речь; но, заявил Гамильтон, это мы уже признали, и если бы вопрос действительно заключался лишь в этом, то вся судебная процедура явилась бы фарсом. Коллегия присяжных может ограничиться, если она пожелает, теми пределами, которые установлены «его честью». Но, утверждал Гамильтон, обращаясь к присяжным, она не обязана поступать таким образом; при желании она вправе рассматривать самую сущность дела, предмет жалобы, и на этой основе вынести вердикт о том, был или не был Джон Питер Зенгер повинен в том преступлении, в котором его обвиняют, — в бунтовщической клевете.

Утвердив это как исходный принцип своей защиты, несмотря на то что суд много раз прерывал его и выносил противоположные решения, Гамильтон перешел к своей аргументации. Нет лучшего способа изложить эту аргументацию — кроме, конечно, пространного цитирования, невозможного из-за ограниченности места, — чем предоставить слово самому Гамильтону в тех пунктах, где он развивает свои важнейшие тезисы:

«Высокопарные речи, произносимые в честь правителей, их достоинств и вообще в поддержку власти, — все это не сможет заткнуть рты людям, когда они чувствуют себя угнетенными, — я имею в виду, конечно, при свободной системе правления.

Как в религии существует ересь, так существует она и в праве, и оба эти понятия претерпели весьма сильные изменения; мы отлично знаем, что меньше чем два столетия назад человек был бы сожжен как еретик за суждения в вопросах религии, о которых открыто говорят и пишут в наши дни. Люди того времени, видимо, не были непогрешимыми, и мы вольны не только расходиться с ними в религиозных взглядах, но и осуждать их действия и взгляды… В Нью-Йорке человек может свободно обращаться со своим богом, но должен проявлять особую осторожность, говоря о своем губернаторе.

Кому, даже наименее сведущему в истории права, неведомы те благовидные предлоги, которые часто выдвигались власть имущими с целью установления деспотического правления и уничтожения свобод вольного народа… Долг всех добрых граждан перед своей родиной — охранять ее от пагубного влияния злонамеренных людей, наделенных властью, и особенно против их ставленников и зависимых клевретов, обычно обладающих меньшим достатком и потому более алчных и жестоких.

Люди, притесняющие и угнетающие своим управлением народ, вынуждают его роптать и жаловаться, а потом используют эти жалобы как основание для новых угнетений и притеснений».

Как совершенно ясно видно из этих слов, Гамильтон понимал, что дело, в рассмотрении которого он участвует, носит чисто политический характер; он знал политические настроения народных масс Нью-Йорка. Именно поэтому он и избрал от начала до конца политический, а не формально-юридический способ ведения дела. В том же тоне он и закончил свою речь, обращенную к присяжным, и при этом сам опасно приблизился к «клевете» на достопочтенного губернатора.

«Вопрос, стоящий перед судом и вами, джентльмены-присяжные, не мелкий и не частный. Дело, которое вы рассматриваете, касается не бедного печатника, даже не одного лишь Нью-Йорка. Нет! Оно может повлечь за собой такие последствия, которые затронут каждого свободного человека в Америке, живущего под властью английского правительства. Это исключительно важное дело. Это дело о свободе… о разоблачении и противодействии деспотической власти (в наших частях мира по крайней мере) путем провозглашения истины словом и письмом».

Правительство продолжало настаивать на том, что доводы м?ра Гамильтона не имеют никакого отношения к рассматриваемому делу, и потребовало от коллегии присяжных вынести единственный вердикт, на который она имеет право, — в свете признания обвиняемого, что он действительно печатал те отрывки, о которых шла речь, — а именно вердикт о виновности. Поступив таким образом, коллегия присяжных «поддержит закон и порядок, достоинство короны и спокойствие благостного правления его величества в нашем собственном Нью-Йорке».

Присяжные удалились и вскоре, возвратившись, объявили, что они вынесли свой вердикт. Судебный секретарь обернулся к старшине [председателю] коллегии присяжных Томасу Ханту и спросил: «Повинен ли Джон Питер Зенгер в печатании и публиковании клеветнических заявлений в вышеупомянутой информации?» Старшина тут же ответил: «Не виновен», вслед за чем, рассказывается в одном письменном свидетельстве того времени, «по залу, до отказа заполненному народом, прокатилось троекратное ура».

Когда Гамильтон на следующий день уезжал в Филадельфию, пушки всех торговых кораблей, стоявших в гавани, произвели салют, а в сентябре 1735 года муниципальный совет Нью-Йорка пожаловал ему звание вольного гражданина города. Что же касается самого Зенгера, то в 1737 году он был назначен официальным печатником колонии Нью-Йорк.

За ходом процесса следили с пристальным интересом не только во всех английских колониях, но и в Англии, и во всей Европе. В 1736 году Зенгер издал судебный отчет, и эта книга пользовалась очень широким спросом. Впоследствии вышло еще четыре издания судебных протоколов в Англии, одно — в Бостоне и одно — в Ланкастере (Пенсильвания). Изданный Зенгером отчет был вновь перепечатан в 1770 году, что явилось одним из проявлений революционного подъема того времени; как мы уже видели, в 1770?х годах были переизданы также и сочинения Джона Уайза.

Эндрю Гамильтон, конечно, совершенно правильно оценивал историческое значение оправдательного вердикта. Он утвердил прецедент для принципа, что при судебном преследовании за клевету коллегия присяжных обязана судить не только о фактах, но и о законе, то есть что истина является убедительным опровержением обвинения в клевете. Многозначительная связь этого принципа с той борьбой, которая велась за свободу слова и печати и в целом за демократические порядки против тирании, совершенно очевидна.

Хотя дело Зенгера и послужило прецедентом, само по себе оно, конечно, еще не утвердило такого истолкования закона. Напротив, потребовалось еще несколько поколений, прежде чем перемена оказалась принятой. Только в 1784 году выдающийся английский юрист Томас Эрскин успешно использовал аргументацию Гамильтона в одном деле о клевете; в форму же закона принцип был облечен парламентом лишь в 1792 году, а в Соединенных Штатах, на большей их части, еще позднее.