Свой человек в интеллигентских кругах

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Свой человек в интеллигентских кругах

В конце 20-х — начале 30-х годов прошлого века свирепствовал стойкий революционный взгляд: мы построим новое общество — социалистическое, революционное, большевистское. На этом строилась вся пропаганда. Философы и историки, ориентирующиеся на Россию с тысячелетней историей, оказались не у дел. Их отторгала политическая реальность, им закрыли возможность влиять на мировоззрение сограждан. Мировоззрение и охранял аграновский секретно-политический отдел ОГПУ.

Тогда известных историков — Бахрушина, С. Богоявленского, Ю. Готье, С. Платонова, Е. Тарле и многих иных — обвинили в «монархическом заговоре». И скоро большая часть из них оказалась на Соловецких островах. Аграновских рук дело.

В середине 1932 года Управлением ОГПУ по Московской области был арестован профессор-правовед Гидулянов. В то время Агранов был полномочным представителем ОГПУ по Московской области. Ознакомившись с делом профессора, он нашел его весьма многообещающим и набросал московским чекистам следственную перспективу. С Радзивиловским, своим учеником, он вывел точные контуры церковно-националистической прогерманской организации и обозначил место в ней Гидулянова и других авторитетных представителей ученого мира, которых решили изолировать за их далеко не просоветские настроения.

Сыскное чутье не подвело Агранова. Гидулянов оказался вторым Рамзиным, подлинной находкой для ОГПУ. Потом он напишет покаянное письмо в прокуратуру: «Я всецело отдал себя во власть cекретно-политического отдела ОГПУ и сделался режиссером и первым трагическим актером в инсценировке процесса националистов, превращенных волею ОГПУ в национал-фашистов. В целях саморазоружения я объявил себя организатором Комитета национальной организации, которая после ряда попыток в стенах ОГПУ была окрещена «национальным центром», причем членами этого мифического комитета были указанные мне и уже сидевшие в ОГПУ мои коллеги Чаплыгин, Лузин и Флоренский».

Гидулянова не били, не третировали, его убедили чекисты: это нужно. Ему обещали и свободу, и возвращение в профессорскую жизнь. Он творчески включился в игру, успокоив душу средневековым понятием «канонического очищения» — подозреваемый должен доказать невиновность свою очищающими поступками. Интеллектуальная изощренность проявилась у профессора не только в успокоении внутренних терзаний, а и в сочинении позиции для руководителей придуманного чекистами «национального центра». «Платформу партии националистов я же сам состряпал при любезном содействии начальника СПО Радзивиловского, собственноручно записавшего мое «развернутое показание». Партия националистов открывает свои действия после взятия Москвы и военной оккупации России немцами, причем в основу платформы был положен принцип «Советы без коммунистов», под покровом буржуазного строя».

Вдохновенно сочинял Гидулянов. Чекисты еле поспевали за разворотом гидуляновской фантазии, но действующих лиц для его сочинений обозначали четко. Флоренский — выдающийся философ и богослов — был одним из них. В показаниях Гидулянова он предстал «идеологом идеи национализма в духе древнемосковского православия, государственности и народности». Он был «на правом крыле нашего ЦК... Флоренский, по нашему плану, являлся духовным главой нашего «cоюза», с одной стороны, и с другой — организатором подчиненных ему в порядке духовной иерархии троек среди духовенства московских «сорока сороков» и на периферии, а равно троек среди сохранившегося кое-где монашества...»

После таких «разоблачений» Флоренский оказался в лагере, а спустя годы, в декабре 1937-го, был расстрелян. А Гидулянов получил десять ссыльных лет. Навороченное томило душу, что жила новым очищением. Так родилось исповедальное письмо в Генеральную прокуратуру. Оттуда для письма дорога легла в ОГПУ. Арестовали его в ссылке. Фантазий от него уже не ждали — ждали у расстрельной стенки.

Гидулянова Агранов никогда не разрабатывал, не допрашивал. Но чутье у него на таких людей было волчье. По первым материалам допросов он тогда определил его роль в перспективе дела о так называемой контрреволюционной национал-фашистской организации — «партии возрождения России». То, что Горький показал в «Климе Самгине», Агранов видел у интеллектуала своего времени: интеллигент «средней стоимости, который проходит сквозь целый ряд настроений, ища для себя наиболее независимого места в жизни, где бы ему было удобно и материально и внутренне»12. Он знал, на чем зацепить этих людей для разработки по линии политического сыска, переходящей в политические процессы, знал, как сделать из них «добровольцев»-активистов, способных потянуть за собой весь политический спектакль.

А церковно-националистическая прогерманская мифическая организация, рожденная творческим содружеством Агранова — Радзивиловского — Гидулянова, оказалась поразительно живучей и обрела второе рождение в начале войны. В июле 1941 года разведывательно-диверсионное управление НКВД, затевая оперативную игру с немецкой разведкой, создало подпольную прогерманскую церковно-монархическую организацию-легенду «Престол». Ее замысел и структура во многом повторяли разработку Агранова. Ее ячейки «заработали» среди духовенства и русских интеллигентов с дореволюционными корнями, ведущих «антисоветскую» деятельность. В эту организацию был внедрен агент Гейне, в которого свято поверила немецкая спецслужба «абвер» и через которого почти всю войну шла дезинформация о намерениях советского командования. Операция получила название «Монастырь» и сегодня считается классикой разведки. Другая операция НКВД, названная «Послушники», проводилась под прикрытием «существовавшего» в Куйбышеве антисоветского религиозного подполья, поддерживаемого русской православной церковью в Москве. Немцы были уверены, что имеют здесь сильную шпионскую базу, поставляющую им информацию о переброске войск, вооружения и боеприпасов из Сибири на фронт13. И опять структура и общий замысел подполья уходили корнями к церковной организации, созданной по чертежам Агранова со товарищи еще в начале 30-х годов.

Что уж там говорить, умел Агранов работать с учеными людьми. И художественную интеллигенцию знал не понаслышке. И знакомился с ее яркими представителями не на допросах. Он был вхож в ее круг, его знали, с ним искали дружбы. Многие могли повторить тогда слова Исаака Бабеля: «Чекисты, которых знаю... просто святые люди», или слова Михаила Кольцова: «...работа в ГПУ продолжает требовать отдачи всех сил, всех нервов, всего человека, без отдыха, без остатка... работа в ГПУ... самая трудная»14, или Всеволода Багрицкого: «Механики, чекисты, рыбоводы, я ваш товарищ, мы одной породы...» Выдающийся режиссер Всеволод Мейерхольд в письме драматургу Николаю Эрдману называет состав художественного совета своего театра. И в этом совете — Агранов, имя которого упоминается с большим уважением. Дружили они, Мейерхольд и Агранов. У них был свой круг общения.

Тогда в Москве знали несколько салонов, где собиралась творческая публика. Там всегда можно было почувствовать настроения, узнать, кто над чем работает, кто с кем в каком конфликте, в каких отношениях. Один из таких салонов, к созданию которого приложил руку Агранов, собирался в квартире Мейерхольда. Его современник, музыкант из вахтанговского театра Борис Елагин, вспоминал15: «...московская четырехкомнатная квартира В. Э. (Мейерхольда. — Э. М.) в Брюсовом переулке стала одним из самых шумных и модных салонов столицы, где на еженедельных вечеринках встречалась элита советского художественного и литературного мира с представителями правительственных и партийных кругов. Здесь можно было встретить Книппер-Чехову и Москвина, Маяковского и Сельвинского, знаменитых балерин и певцов из Большого театра, виднейших московских музыкантов, так же, как и большевистских вождей всех рангов, за исключением, конечно, самого высшего. Луначарский, Карахан, Семашко, Енукидзе, Красин, Раскольников, командиры Красной Армии с двумя, тремя и четырьмя ромбами в петлицах, самые главные чекисты: Ягода, Прокофьев, Агранов и другие — все бывали гостями на вечеринках у Всеволода Эмильевича. Веселые собрания устраивались на широкую ногу. Столы ломились от бутылок и блюд с самыми изысканными дорогими закусками, какие только можно было достать в Москве. В торжественных случаях подавали приглашенные из «Метрополя» официанты, приезжали цыгане из арбатского подвала, и вечеринки затягивались до рассвета. В избранном обществе мейерхольдовских гостей можно было часто встретить «знатных иностранцев» — корреспондентов западных газет, писателей, режиссеров, музыкантов, наезжавших в Москву в середине и в конце 20-х годов.

Атмосфера царила весьма непринужденная, слегка фривольная, с густым налетом богемы, вполне в московском стиле времен нэпа. Заслуженные большевики, командиры и чекисты ухаживали за балеринами, а в конце вечеров — и за цыганками, иностранные корреспонденты и писатели закусывали водку зернистой икрой и вносили восторженные записи в свои блокноты о блестящем процветании нового коммунистического общества, пытаясь вызывать на разговор «по душам» кремлевских комиссаров и лубянских джентльменов с четырьмя ромбами на малиновых петлицах. Тут же плелись сети шпионажа и политических интриг.

Сейчас может создаться впечатление, что квартира Мейерхольда была выбрана руководителями советской тайной полиции в качестве одного из удобных мест, где с помощью всевозможных приятных средств, развязывающих языки и делающих податливыми самых осторожных и осмотрительных людей, можно было с большим успехом «ловить рыбку в мутной воде».

Но только ли инициатива Лубянки была в этом шумном, суетном образе жизни В. Э.? Был ли это приказ по партийной линии знаменитому режиссеру, в течение всей первой половины своей биографии отличавшемуся исключительной скромностью и сдержанностью во всем, что касалось его личной жизни? К сожалению, это было не так. Советско-светский салон под сенью ГПУ вошел в быт Мейерхольда лишь как следствие. Причиной же этой разительной перемены в его жизни, так же как и перемены в нем самом, была его вторая жена Зинаида Райх...

Райх была чрезвычайно интересной и обаятельной женщиной, обладавшей в очень большой степени тем необъяснимым драгоценным качеством, которое по-русски называется «поди сюда», а на Западе известно под именем sex appeal. Всегда была она окружена большим кругом поклонников, многие из которых демонстрировали ей свои пылкие чувства в весьма откровенной форме.

Райх любила веселую и блестящую жизнь: вечеринки с танцами и рестораны с цыганами, ночные балы в московских театрах и банкеты в наркоматах. Любила туалеты из Парижа, Вены и Варшавы, котиковые и каракулевые шубы, французские духи (стоившие тогда в Москве по 200 рублей за маленький флакон), пудру Коти и шелковые чулки... и любила поклонников. Нет никаких оснований утверждать, что она была верной женой В. Э., скорее, есть данные думать совершенно противоположное. Так же трудно допустить, что она осталась не запутанной в сети лубянской агентуры...

На их приемах и вечерах интересная, общительная и остроумная (у нее был живой и острый ум) Райх была неизменно притягательным центром общества. И привлекательность и очарование хозяйки умело использовали лубянские начальники, сделав из мейерхольдовской резиденции модный московский салон «с иностранцами».

Самого Мейерхольда никогда не пытались вовлечь в чекистские интриги. Все его поведение до самого его конца с несомненной очевидностью говорит об этом. Только Енукидзе и Ягода знали, сколько раз он беспокоил их своими просьбами за своих арестованных друзей и знакомых. Да и не только за них. Друзья просили его за своих друзей, знакомые — за своих знакомых, и почти никогда не отказывал он никому. Даже если в других московских театрах арестовывался кто-нибудь из служивших в них (бывших), то часто выручал их с Лубянки В. Э. Мейерхольд, обычно даже не зная лично того, о ком хлопотал, как это было, например, с графом Н. П. Шереметевым — музыкантом из театра им. Вахтангова.

Вполне можно допустить, что Райх была человеком Лубянки. Впрочем, так же, как Лиля Брик, хозяйка другого салона, человек, дорогой Маяковскому.

У Маяковского, на Таганке, встречали новый, 1930 год. В. Скорятин достаточно полно описывает то застолье, которое было так похоже на множество других в салоне Маяковского — Брик: «Сыпались остроты. Сочинялись стихотворные экспромты. На стенах пестрели шутливые лозунги... Собралось немало гостей: Асеевы, Каменский, Мейерхольд, Штернберги, Шкловский, Кассиль, Лавут, Полонская, Яншин... Среди этих давних знакомых был и Я. Агранов»16.

Свой в среде писателей, режиссеров, актеров. Его и звали там просто и мило — Янечка, Аграныч. Им не тяготились, зная, где он работает, его охотно принимали. И общением с ним дорожили.

Надо знать ситуацию в литературном мире того времени: там противоборствовали разные группировки. С одной стороны, левый фронт искусства и революционный фронт искусства, который представляли Маяковский и Эйзенштейн, с другой стороны, мощная, крикливая российская ассоциация пролетарских писателей во главе с Леопольдом Авербахом. А были еще и «попутчики» вроде Бориса Пильняка, автора «Повести непогашенной луны». Агранов дружил со всеми. Это была профессиональная дружба, дружба для информации, для понимания настроений и процессов в писательской среде, для поиска литераторов, способных помогать ОГПУ.

Писатель К. Зелинский весьма сочен в оценке Агранова тех лет: «Я очень часто видел Агранова, когда приходил к Брикам. Вспоминались всегда строки Лермонтова о Басманове: «С девичьей улыбкой и змеиной душой». Вспоминались потому, что тонкие и красивые губы Якова Сауловича всегда змеились не то насмешливой, не то вопрошающей улыбкой. Умный был человек... Именно Агранов (бывший правой рукой Ягоды), начальник секретно-следственной части ОГПУ, приятель Леопольда Авербаха, был тем человеком, который заставлял задумываться над вопросами «что у тебя на душе? кто ты такой?»17.

С этого внутреннего вопроса Агранов начинал дела по молодым поэтам.

Дело Алексея Ганина, №28980 от 13 ноября 1924 года. Ганина взяли на основании агентурной информации о том, что он автор так называемых тезисов «Мир и свободный труд — народам». На допросе у Агранова Ганин заявил: «Эти тезисы я подготовлял для своего романа». Тезисы — это девятнадцать страниц текста, написанного химическим карандашом. Было отчего ОГПУ прийти в беспокойство.

Аграновские пометки на самых важных, по его мнению, абзацах:

«Достаточно вспомнить те события, от которых все еще не высохла кровь многострадального русского народа, когда по приказу этих сектантов-комиссаров оголтелые, вооруженные с ног до головы, воодушевляемые еврейскими выродками банды латышей беспощадно терроризировали беззащитное сельское население...»

«...та злая воля, которая положена в основу современного советского строя, заинтересована в гибели не только России как одной из нынешних христианских держав, но всего христианско-европейского Запада и Америки».

«Для того чтобы раз и навсегда покончить с так называемой РКП, сектой изуверов-человеконенавистников, и с ее международным органом III Интернационалом, необходимо... путем повседневных систематических разоблачений (речи, беседы, воззвания и прокламации) дискредитировать в глазах рабочих масс не только России, но и всего мира деятельность современного советского правительства и III Интернационала... и взамен жидовского III Интернационала выдвинуть идею Лиги наций как единственной международной организации...»

«Необходимо объединить все разрозненные силы в одну крепкую целую партию, чтобы ее активная сила могла бы... в нужный момент руководить стихийными взрывами восстания масс, направляя их к единой цели. К великому возрождению Великой России».

Ганину было предъявлено обвинение в создании русской фашистской организации. Агранов исходил из его же показаний: «С Петром и Николаем Чекрыгиными я познакомился весной в «Альказаре», во время обеда они читали мне свои стихи. Через некоторое время... встречает меня Петр Чекрыгин на Тверской и предлагает вступить в Орден русских фашистов, говоря при этом несколько комплиментов о моем уме».

И Ганин объясняет, как возникли тезисы: некий гражданин Вяземский, чиновник Центрального статуправления собирался уехать к брату, живущему во Франции. А брат имел связи в среде русской белогвардейской эмиграции. «Для того чтобы нашу группу признали, необходимо было сочинить нечто вроде манифеста. Вот так возникли тезисы. А весь материал, — как признался Ганин,у меня имелся до знакомства с Вяземским, я собирал его для характеристики белогвардейских и черносотенных типов задуманного мною романа».

А в следственном деле формулировки жестки и однозначны: «В июле месяце прошлого, 1924 года в СО ОГПУ поступили сведения о том, что в Москве группа литераторов с целью борьбы с соввластью приступает к образованию террористической организации. Выясняя сущность и направление данной организации, выявляя участников ее, СО ОГПУ... установил, что наиболее активно проявляющие свою деятельность были поэты — Ганин Алексей Алексеевич, Чекрыгин Петр Николаевич, Дворяшин Виктор Иванович, Галанов Владимир Михайлович. Эти лица... вокруг себя сгруппировали исключительно «русских» людей, имевших за собой контрреволюционное прошлое. Последнее обстоятельство побудило СО ОГПУ рассматривать зарождающуюся организацию как ярко выраженную национальную с явно фашистским уклоном».

Беспощаден язык следствия: «Имея перед собой задачу произвести террор над членами совправительства, организация наметила в первую очередь жертвами Калинина, Рыкова, Дзержинского, Луначарского, Радека и Зиновьева». Одновременно с Ганиным братья Чекрыгины проектируют выпуск прокламации в виде извещения русскому народу: «Сообщаем о скором свержении советской власти путем беспощадного террора, призываем русский народ к спокойствию, сочувствию нашему великому делу, освобождению Руси от ига жидов и коммунистов».

Следствие вели сотрудники ОГПУ Врачев и Словатинский. Но установки давал Агранов. Иногда допрашивая сам. Следственные версии подтверждались показаниями арестованных и отчасти изъятыми при обысках записями. Агранову было достаточно этого, чтобы создать впечатляющую картину деятельности подпольной фашистской русской организации. Попытки этих молодых литераторов набросить на образ власти антирусское, коммунистическо-семитское покрывало являли, по Агранову, несомненную угрозу России социалистической, пусть даже нэповской. С дела Ганина брала начало линия борьбы с интеллигенцией, проповедующей националистические идеи для России, борьбы, где историки, философы и поэты-националисты были для ОГПУ объектами самой активной разработки, самого непримиримого противостояния.

Что в этом противостоянии судьба отдельной запутавшейся, мятущейся личности — Алексея Ганина? Он был расстрелян 30 марта 1925 года.

В тот год Агранов становится завсегдатаем салона Бриков, Осипа и Лили, близких Маяковскому людей. Лиля Брик и Агранов явно симпатизировали друг другу. «Любовники», — говорили о них некоторые знакомые. «Друзья»,настаивали другие. Как бы там ни было, Агранов был своим человеком в доме Бриков. И Лиля искренне привязалась к его дочери от первой жены. Игрушки, детские вещи — все любимому ребенку от доброй феи — тети Лили. Она же восхищалась новым супружеством Агранова.

Валентина, в девичестве Кухарева, жена заместителя наркома земледелия, работала в тресте «Цветметзолото». И вдруг ее вызвали в ГПУ на допрос как свидетеля по делу одного сотрудника треста. А допрос вел Агранов. Вызывающе красивая брюнетка лет двадцати семи разбередила его душу. Что-то в ней было от Зинаиды Райх. Скоро он понял, что без этой женщины жизнь тускла. Оставил жену, а Валентина разошлась с мужем, и в счастливом браке они прожили около десяти лет. Валентина стала самой близкой приятельницей Лили Брик и заинтересованной участницей ее салона.

Л. Чуковская в «Записках об Анне Ахматовой» роняет: «...салон Бриков, где писатели встречались с чекистами». В этом «бриковском» салоне по вторникам встречались участники группировки «Левый фронт искусства» (ЛЕФ). Современник подмечает: «На лефовских «вторниках» стали появляться все новые люди — Агранов с женой, Волович... На собраниях они молчали, но понимающе слушали... Агранов и его жена стали постоянными посетителями бриковского дома»18. А вот свидетельство художницы Е. Семеновой: «На одном из заседаний ЛЕФа Маяковский объявил, что будет присутствовать один товарищ — Агранов, который в органах госбезопасности занимается вопросами литературы... С тех пор на каждом заседании аккуратно появлялся человек средних лет, в принятой тогда гимнастерке, иногда в штатском. У него были мелкие, не запоминающиеся черты лица. В споры и обсуждения он никогда не вмешивался»19.

Журналист В. Скорятин утверждает, что за смертью Маяковского маячит фигура Агранова, а за ним — ОГПУ. Оказывается, Маяковский много знал, выполняя поручения чекистов по связи с заграничной агентурой. Кроме того, у поэта намечался духовный кризис из-за начавшегося неприятия советской действительности — кризис, способный обернуться антисоветскими стихами.

Однако вряд ли ОГПУ так уж было заинтересовано в смерти Маяковского. Он всегда считал себя строителем социалистического искусства. И он вполне осознанно вступил в Российскую ассоциацию пролетарских писателей (РАПП), порвав с так называемой группой революционного фронта. В своем заявлении в РАПП 3 января 1930 года он писал: «Никаких разногласий по основной литературно-политической линии партии, проводимой РАПП, у меня нет и не было». Он писал это за три месяца до своей гибели. Но чванливые руководители-рапповцы встретили его враждебно, отказывая в праве быть пролетарским поэтом (по их выражению), и назначили ему испытательный срок. Такое отношение угнетало Маяковского. Он и с Аграновым делился своими переживаниями. Тот, конечно, убеждал взять нервы в кулак и работать.

Но если бы поэзия поглощала целиком! Была еще и женщина, ставшая любимой. И с ней было непросто. Сцепление запутанных коллизий вложило в руку револьвер. Да еще тот, что подарил Агранов. Ближе всего оказался к разгадке этого самоубийства Анатолий Луначарский, когда сказал:

«Не все мы похожи на Маркса, который говорил, что поэты нуждаются в большой ласке. Не все мы это понимаем и не все мы понимали, что Маяковский нуждается в огромной ласке, что иногда ничего так не нужно, как душевное слово».

Может, это и понимал Агранов, но искусство ласки ему не давалось. Зато после смерти Маяковского Агранов с подозрением стал вглядываться в руководителя РАППа Леопольда Авербаха, с которым был на дружеской ноге. Он знал его не только как литературного деятеля, но и как брата Иды Авербах жены наркома внутренних дел Генриха Ягоды, своего шефа.

Трагедия Маяковского вдруг высветила Агранову всю нетерпимость, вульгарность, прямолинейность пролетарской писательской ассоциации. И когда в апреле 1932 года вышло постановление ЦК ВКП(б) «О перестройке литературно-художественных организаций», приведшее к созданию Союза писателей и упразднению РАППа, в душе Агранов праздновал успех. Ведь это и его записки о РАППе и Авербахе сыграли свою роль. В них он довольно откровенно, полагаясь на агентурные данные и на свои впечатления, излагал ситуацию: Авербах и руководство РАППа терроризировало самых выдающихся советских писателей и поэтов — Горького, Маяковского, Шолохова, А. Толстого, Леонова, Федина, Багрицкого, Шагинян; Авербах извратил решения партии по литературе, он противопоставил РАПП всей советской литературе, считая ее посредственной, антинародной; Авербах нанес удар по передовой литературной критике, представляя ее как враждебную партии линию; в борьбе с литературными противниками Авербах использовал недостойные приемы. А так как Авербах, по данным того же секретно-политического отдела НКВД, был воспитанником и любимцем Троцкого (что действительно соответствовало истине), его ждала кровавая участь.

Но ни грядущая участь Авербаха, ни его родственная близость Ягоде не остановили Агранова. Он и раньше не тянулся к Ягоде, но все осложнилось после коллективного обращения к Сталину группы руководителей НКВД, в числе которых был и Агранов, по поводу ягодовских методов. Реакции не последовало. А ситуация с Авербахом окончательно превратила отношения в безнадежные, порой трудно переносимые.

А с РАППом было покончено. В 1934 году на первом писательском съезде родился Союз советских писателей. И к этому рождению оказался причастен Агранов.

Но один замысел не давал покоя Агранову: как сделать, чтобы имя Маяковского заняло достойное место в революционной истории страны, а его поэзия формировала новое мировоззрение граждан? В конце концов он разрабатывает «литературную операцию». Главные лица в ней — Лиля Брик и Сталин. В ноябре 1935 года после долгого разговора с Аграновым Лиля Брик пишет вождю: «Обращаюсь к вам, так как не вижу иного способа реализовать огромное революционное наследство Маяковского... Он еще никем не заменен и как был, так и остался крупнейшим поэтом нашей революции». Кажется, будто Агранов водил ее рукой. А потом письмо передали в секретариат Сталина, и Агранов поспособствовал, чтобы оно поскорее оказалось на столе у адресата. Реакция последовала незамедлительная. Сталин начертал программную резолюцию, круто изменившую посмертную судьбу Маяковского:

«Ежову!.. очень прошу... обратить внимание на письмо Брик. Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи. Безразличие к его памяти и его произведениям — преступление... Свяжитесь с ней (Брик)... Сделайте, пожалуйста, все, что упущено нами. Если моя помощь понадобится, я готов».

В начале декабря слова Сталина из этой резолюции опубликовала «Правда». Страна услышала сталинскую оценку поэта. И Маяковский «зазвенел»: его стихи заговорили миллионными тиражами, их ввели в школьные программы, ему посвящали литературоведческие исследования. Скоро он стал одним из символов советской эпохи, притягательным для поколения молодых: «...Читайте, завидуйте! Я — гражданин Советского Союза!»

ОГПУ, а потом НКВД плотно занимались писательскими делами. Идеологический нерв творчества интересовал чекистов. Писательская среда была наблюдаема. А Агранов не без оснований считался главным знатоком и организатором «литературных» расследований.

Весной 1932 года в Подмосковье арестовали молодых литераторов: Н. Анова (Иванова), Е. Забелина, Л. Мартынова, С. Маркова, П. Васильева, Л. Черноморцева. Все русские. Кто-то из них был человек ОГПУ, от него исходила первоначальная информация. Ордер на арест подписал тогда еще глава Управления безопасности Генрих Ягода. Агранов курировал следствие, а вел его И. Илюшенко. Всех арестованных, названных «сибирской бригадой», обвиняли в принадлежности к контрреволюционной группировке.

В этом деле поражает прежде всего то, что в следственных материалах нет никаких протоколов допросов. А есть только письменные показания «разговоренных», по совету Агранова, литераторов. Их не заставляли писать о русском фашизме, о сибирском сепаратизме. Подследственные не под диктовку пытались изложить историю своих убеждений и прозрений.

Из показаний Анова: «...одно из моих конкретных антисоветских мероприятий было создание нелегальной литературной группы «Памир», которая боролась... легальными и нелегальными средствами против партийного влияния в литературе».

Из показаний Черноморцева: «Все члены группы были антисемитами. Это выражалось не только в разговорах о засилье жидов в правительстве и литературе, но и писались, как, например, Васильевым, антисоветские стихи и зачитывались среди друзей и знакомых».

Из показаний Васильева: «На меня действовало преклонение перед Есениным, сила личности, творчества этого поэта на меня действовала так же, как киплинговская романтика... По всему этому я стал пить... В Москве я встретился с земляками — с Ановым и Забелиным, с Марковым. Я считал их старшими, механически вошел в группу «Памир». Меня звали «Пашка парень-рубаха», «открытая душа»... На меня действовало все. И антисоветские разговоры, и областнические настроения, «сибирский патриотизм», так сказать. Мои стихи оппозиционного характера хвалились, и мне казалось, что это традиционная обязанность крупных поэтов. И Пушкин, мол, писал, Есенин писал, все писали... С твердостью говорю, что по-настоящему не верил в то, что писал. Во мне зародились два чувства: с одной стороны — э, все равно! Напряжение, переходящее в безразличие. С другой стороны — ужасное чувство, что я куда-то вниз качусь. Я держал себя безрассудно, мог черт знает что наделать. По-смердяковски. По-хлестаковски... Мое творчество (оппозиционное) висело надо мной, как дамоклов меч, грозя унести и придавить меня. Я уже не мог от него отделаться. ОГПУ вовремя прекратило эту свистопляску... Отношение к индустриализации. Отдельные члены группы считают, что индустрия теперь, может быть, и будет использована русским фашизмом, который придет на смену в стране большевиков. Коллективизация. Все поголовно, за исключением Мартынова, против коллективизации. Мартынов говорит: «Коллективизация — спутник индустриализации». Нацполитика антисемитизм объединял сибиряков, как составная часть фашизма... Относительно Сибири считали, что она может быть вполне самостоятельным государством: имеет природные богатства — уголь, железо, золото, лес; имеет выход к морю».

После дела Ганина, которое тоже было связано с националистическими, антисемитскими настроениями и которое закончилось расстрелом, на дело «сибирской бригады» Агранов посмотрел по-иному. Взгляды сибирских литераторов он отнес к заблуждениям, которые необходимо развенчать, а их носителей убедить в силе социалистического возрождения страны. На него, еврея, не произвели особого впечатления и антисемитские предрассудки подследственных. Он больше был озабочен их зараженностью сепаратистскими, антикоммунистическими идеями. «Они молодые, от этих идей их надо излечить, и они будут наши», — давал он установки следователю. Но летом того же года, когда был арестован профессор Гидулянов и родилось дело церковно-националистической организации, Агранов жестко вел линию на изоляцию профессуры в тюрьмах и лагерях. Мировоззрение старого поколения, нелояльного к социалистической власти, изменить невозможно, считал он.

Сотрудник Агранова, уполномоченный 4-го отделения секретно-политического отдела Илюшенко, перед которым исповедывались эти молодые поэты из «сибирской бригады», так вел дело, что приговор суда был весьма мягок. Павла Васильева и Льва Черноморцева вообще отпустили, а остальных отправили в ссылку на два-три года в разные города. Среди них был Леонид Мартынов, впоследствии известный советский поэт, редчайший мастер философского стиха. А Павел Васильев тогда уехал в Павлодар и успел там написать свою лучшую поэму «Соляной бунт». И когда его в 1937 году арестовали вновь якобы за подготовку покушения на Сталина (арестный ордер подписал Агранов), он опять попал — вот она, петля судьбы! — к следователю Илюшенко. И тот опять стал его спасать. А скоро арестовали и самого Илюшенко. К тому времени Ежов избавлял аппарат НКВД от кадров Агранова. И Васильев попал в руки страшного человека — оперуполномоченного Павловского, из новой, особой генерации чекистов — изувера, садиста, в прошлом сына лесопромышленника. О его родословной не догадывались даже в управлении кадров НКВД. Васильев продержался у него на двух допросах, на третьем подписал выбитые «показания». И был приговорен к расстрелу. А Павловский спустя годы скончался в психиатрической клинике20.

А за пять месяцев до первого писательского съезда, в феврале 1934 года, арестовали поэта Николая Клюева. Ордер на арест подписал Агранов, он же опять курировал следствие.

Клюев в 20-е годы был известен в поэтической Москве и принадлежал к есенинскому кругу, считался крестьянским поэтом. Лояльный к власти, он не приемлет ее после коллективизации, считая виновницей всех несчастий, обрушившихся на Россию. Его поэзия того периода — поэзия неприятия. С неприязнью думал о нем и Агранов, знакомясь с материалами первого допроса. Вспомнил, как тот толкал Есенина на дно, где барахталась и прелюбодействовала сочинительствующая фронда.

Из тех рукописей, что были изъяты при обыске, Агранова особо впечатлила одна, начинавшаяся со слов «К нам вести горькие пришли»:

К нам вести горькие пришли,

Что зыбь Арала в мертвой тине,

Что редки аисты на Украине,

Моздокские не звонки ковыли.

. . . . . . . . . . . . . . . . .

К нам вести горькие пришли,

Что больше нет родной земли...

В журналах к тому времени Клюева не печатали, и жил он на те рубли, что текли к нему на полуподпольных выступлениях. Там впервые прозвучали «Вести горькие» (»Песнь Гамаюна»). Оттуда, с этих сборищ, на которых собиралась, по выражению ОГПУ, «анархо-хулиганствующее дно литературной богемы», пришла информация о нем в здание на Лубянке. После знакомства с сочинениями Клюева замысел следователей сводился к тому, чтобы обвинить его в русском «национализме». Может быть, идея была подсказана Аграновым? Он хорошо помнил и дело Ганина, и дело «сибирской бригады», и дело Гидулянова.

А в мае на его стол легли данные об Осипе Мандельштаме, близком друге Клюева. Известность Мандельштама — не клюевская, больше есенинская. Он тоже с властью был в ладах до коллективизации. Она перевернула его поэтический взгляд. Сначала появились стихи «Природа своего не узнает лица», «Квартира тиха, как бумага», а потом, в ноябре 1933 года, едкий памфлет на Сталина «Мы живем, под собою не чуя страны».

Как считает В. Кожинов, «вероятным доносчиком, передавшим в ОГПУ текст мандельштамовской эпиграммы на Сталина, был еврей Л. Длигач, а «подсадной уткой», помогавшей аресту поэта, Надежда Яковлевна (жена Мандельштама. — Э. М.) называет Давида Бродского»21. Ордер на арест подписал Агранов. И он же направлял следствие.

Мандельштама обвиняли в создании антисталинского памфлета и в том же русском «шовинизме». Еврея — в русском шовинизме! Впервые это обвинение прозвучало не в стенах ОГПУ, а со страниц «Правды», где некий С. Розенталь писал, что «от образов Мандельштама пахнет... великодержавным шовинизмом»22. Ему вспомнили и восхищение стихами Клюева, в связи с которыми он искренне говорил об исконной Руси, где «русский быт и русская мужицкая речь покоится в эллинской важности»23. От неприятия коллективизации к русскому «национализму» — так шло идейное перерождение, по мнению аграновских следователей, и Клюева, и Мандельштама.

Когда в 1932 году Илюшенко вел дело «сибирской бригады», советы и указания шли ему от Агранова. Тот-то видел ситуацию в литературной среде объемнее. Некоторая часть писательского сословия явно противостояла революционному, большевистскому, социалистическому началу. И эту часть нейтрализовал Агранов: где жесткой рукой экзекутора, а где мягкими репрессивными объятиями, в зависимости от меры таланта подследственного. А эту меру Агранов определял сам. И ориентирами ему были Маяковский, Есенин, Блок, иногда и добрая русская классика.

Но предполагал ли Агранов, что уже в 1937 году представления о величии Руси, о национальной гордости России станут определяющими в политике Сталина? На этот сталинский перелом обратил внимание Вадим Кожинов: «...осознав, что назревающая война будет, по существу, войной не фашизма против большевизма, но Германии против России, Сталин, естественно, стал думать о необходимости «мобилизации» именно России, а не большевизма. По-видимому, именно в этом и заключалась главная причина сталинской поддержки... «реставрации»...»24

Именно тогда в историческую науку возвращаются историки «старой школы», некоторые из лагерей и тюрем, попавшие туда благодаря Агранову. Возвращаются С. Бахрушин и Ю. Готье. С. Платонов, «чьи дневники периода гражданской войны дышат неистовой ненавистью к большевизму и зоологическим антисемитизмом»25, в 1939 году избирается академиком. Литература и кинематограф рождают произведения о великой Руси — «Александр Невский», «Петр Первый», «Царь Иван Грозный».

Сумел ли Агранов уловить начало сталинской «реставрации»? Вряд ли. Политическое чутье тогда не прыгнуло выше вершин сыска.