1 ноября. Анненков

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1 ноября. Анненков

Помните, Е. И., я еще в прошлом году, когда вы заезжали к нам в Марьино, признавался, что, любя Павла Васильевича, странным образом его побаиваюсь. Веселый человек, добрый и толстый, усатая наша Полина Васильевна, кажется, вовсе и невозможно опасаться такой фигуры! Но как зашуршит бумагами, усами зашевелит, улыбнется странно (вы ведь знаете, что за выражение я имею в виду?), так у меня впервые в жизни моей (исключая детские кошмары), впервые холодный страх перед нeчистиком. Никак, никогда не привыкну к человеку, который знает о Пушкине, да и обо мне такие вещи, которых мы и не подозревали! Поскольку же в обиходе своем П. В. человек светский, вальяжный — что угодно, только не книжный червь, — то и не видно, откуда такие знания могли явиться; и хочется, перекрестясь, определить: чернокнижник, инфернальник, нечистик.

Судите сами: П. В. знает, например, какую лестную характеристику написал мне иезуит наш еще в 1812 году — а я никакого понятия о том не имел.

Наставник-иезуит Мартын Пилецкий-Урбанович вел за лицейскими постоянную слежку, в конце концов вызвавшую бунт и изгнание слишком ретивого воспитателя. Его характеристики, составленные на каждого лицеиста, не лишены зоркой и недоброй наблюдательности (впрочем, к Пущину он благоволил).

Вот строки о нем: «Пущин Иван, 14-ти лет. С весьма, хорошими дарованиями, всегда прилежен и ведет себя благоразумно. Благородство, воспитанность, добродушие, скромность, чувствительность, с мужеством и тонким честолюбием, особенно же рассудительность — суть отличные его свойства. В обращении приятен, вежлив и искренен, но с приличною разборчивостью и осторожностью».

Анненков знает также, какое слово Пушкин хотел поставить в том или ином стихе, но трижды заменил — а сам Пушкин вряд ли сумел бы припомнить!

Наконец, поэт наш, хотя и подозревал, но все же не знал точно — кто за ним шпионит. А Павел Васильевич, кажись, и сыщиков всех по именам-отчествам знает.

Все знает, усами шевелит: я однажды-таки поймал себя на прислушивании, а не шелестят ли усища?

Сегодня только вошел, как он — едва поздоровавшись (будто в последний раз виделись вчера, а не год назад): «Глядите, что за строчку выписал у Александра Сергеевича! Ах, как жаль — раньше бы следовало…

Сейчас толкуют много о народе, какой он, наш народ?.. С одной стороны, то, с другой — се… И целые тома пишутся о добрых и темных сторонах народного сознания.

А лицейский-то ваш сосед в одной кишиневской строке все высказал:

И жадной черни лай свободный…

Полюбуйтесь, какое накопление отрицательных слов: жадный, черни, лай — но все уравновешено главным пушкинским словом — свободный!

Ай да Пушкин! И главное, щедр, щедр: такой стих не окончил, строку забросил, оставил дремать в черновике, и мне за ним, лентяем, отыскивать приходится».

Воспользовавшись паузой, я сразу (пока П. В. не начал новой речи!) принялся записывать и восклицать (льстиво, но искренне), как много он такого знает, чего не ведает никто, как прекрасно понимает — и проч… Упрекнул Павла Васильевича в том даже (уж простите, Е. И.), что он остановился на седьмом томе и роздал все остатки молодым друзьям.

«Молодые друзья» — это в первую голову я, а также Касаткин, Гаевский, Афанасьев и еще другие. Выпустив 7-й дополнительный том своего пушкинского издания, П. В. действительно поощрял нас к публикациям в России и за границею тех строк и фрагментов из Пушкина, которые он сам по разным причинам (в основном цензурного свойства) не сумел поместить в своих томах. В то же время Анненков не прекращал медленно, основательно трудиться над биографией А. С. Свою известную книгу «Александр Сергеевич Пушкин в Александровскую эпоху» он выдал в свет в 1870-х годах.

Анненков: Пушкина на всех хватит! И еще на век, или того больше. Иногда мне кажется, он нарочно прятался, уничтожал, шифровал собственные строки, ибо прекрасно знал прелесть тайны, загадки…

П. В. показал мне, как Пушкин сперва хотел окончить «Выстрел» на том месте, где Сильвио извещает собеседника, что наконец дождался своего часа: граф Б. женат и пришла лучшая пора для мести…

— А теперь, — восклицает Анненков, — взгляните, как ваш приятель шутить изволит — посреди черновой рукописи «Выстрела» ясно записано: «Окончание потеряно». Так бы и гадали мы с вами, что станет с Сильвио и подстрелит ли он графа? Но, слава богу, Александр Сергеевич смилостивился, дописал финал, а я думаю, что — пожалел графа Б., потому что остановка на половине повести означала бы смертный приговор молодому мужу: выстрел — за Сильвио, он не промахнется… Но разве А. С. допустит подобные ужасы? Снизойдя к нам в этом случае, Пушкин, впрочем, остается беспощаден во многих других, и я все думаю над его неоконченными сюжетами и подозреваю. Очень подозреваю, что «Цезарь путешествовал…» и «Гости съезжались на дачу» не окончены нарочно — и, стало быть, вроде и окончены! Боюсь, что тут хитроумные проделки гения, под стать полуразбитой античной статуе, — так что Венеру Милосскую с целыми руками не хочется и страшно видеть. Стиль non finita, красота незавершенности, прелесть неразгаданности. Кругом тайны, и так быть должно!

Последние слова П. В. выкрикивал, прыгая вокруг меня по комнате, и так горячился, будто я пришел именно эту мысль оспорить.

— Для вас, — вставил я словцо, — какие уж тайны? Да вы ведь много такого об А. С. знаете, чего он и не подозревал.

— Но и вы, Пущин, не меньше моего…

— Знаю, — отвечал я, дождавшись своей минуты, — знаю и оттого к вам явился.

— ???

— Мучает меня, дорогой Анненков, конец ноября и самое начало декабря 25-го, и мучает взгляд Пушкина именно в ту пору на меня и на наше дело.

— Да что вам мало — «Мой первый друг, мой друг бесценный»? Если бы мне что-нибудь подобное написали, я б уж вопросов не задавал.

— Немало. Но узнав о кончине императора Александра…

Анненков перебил, закричал: «Молчите! За вас скажу: ваше письмо, его отъезд, затем его возвращение, «Граф Нулин», царское «Где бы ты был, если б находился в Питере», далее «Во глубине…», «Мой первый друг…» Чего ж неясного?

— Повторяю, почтеннейший П. В., мне нужны те несколько дней, конец ноября и декабрь; о чем думал, как настроен был мой Пушкин, что хотел мне высказать!

Анненков: Да уж не хотите ли вы, прибегнув к моему посредничеству, расспросить самого А. С.?

— Именно так, Павел Васильевич!

— Да где я вам найду те дни? Не тень же звать!

— Да кто же, кроме вас, найдет?

Помолчали. Анненков к себе ушел; но мне казалось, будто по-прежнему слышу бурные, громкие монологи, только теперь обращенные внутрь… Пили чай, и поскольку молчание, хандра Анненкова примерно равна моей обычной веселости, то разговор шел ровный, а я только и командовал себе: «Дуня, примечай!», стараясь не потерять и крохи с роскошного анненковского пиршества. Вот наскоро (потом перебелю!) еще несколько черточек, мне неизвестных.

Деревенская баба Пушкину: «Ты состарелся, да и подурнел», а он: «Хорош никогда не был, а молод был».

Киреевскому подарил народные песни: «Угадайте — одна из них моя». Не угадать.

В черновике было —

Но не хочу, о други, умирать;

Я жить хочу, чтоб мыслить и мечтать…

Потом прекрасная замена: «…чтоб мыслить и страдать».

Какое предчувствие!

Я: Может ли такой человек, спрашиваю, быть счастлив?

Анненков: Минутно, но те минуты стоят веков.

Я излагаю П. В. мою теорию, что Пушкин прожил 760 лет.

П. В.: А чего бы наделал, если б, по вашему счету, прожил 1000 лет?

Я: Эльхана знаете?

П. В.: Шутки в сторону. Пушкину нелегко было бы в 1840-х, но по особым причинам. На него двинулась бы молодежь, он услышал бы сильную критику с левой стороны.

— Ах, неправда! — вскричал я тоном капитанской дочки Марии Ивановны Мироновой, заспорившей с императрицей Екатериной.

— Как — неправда? — вспыхнула императрица, то бишь Павел Васильевич.

Я отвечал, что как бы Пушкин ни заблуждался, никаких придворных подлостей не делал и не смог бы; и что на дно не опустился б, даже если б пожелал: талант, как плавник (или пузырь), — он оттянул бы наверх. К тому же я напомнил, что Белинский, «человек сороковых», написал 11 больших статей во славу Пушкина.

Анненков, на удивление, смолчал. Было видно, что ход мыслей ему по душе и он только испытывал. Может быть, правда, не меня испытывал, а более самого себя.

Помолчав, он все же спросил:

— Думаете, не поддался бы А. С., прижился бы в 40-х годах?

— Верю, что не только бы прижился, но сделал бы эти годы иными, вся русская литература стала бы иной…

И тут же, перебивая друг друга:

— И Петра бы закончил!

— И о Камчатке…

— Стихи новые, какая проза!

— С Гоголем вместе какой бы «Современник»!

Опомнились и помолчали. П. В. думает, что Пушкин «не захотел жить в 1840-х годах». Я заметил, что весь вопрос — были силы иль не было? И отогнал предательскую мысль: может, уж ни для какой новой борьбы не было духа; но не сдаваться же в камергеры, цензоры… Лучше умереть!

— В дальнем будущем, — сказал Анненков, — мы многое поймем, когда в хронологическом порядке прочитаем все то, что Пушкин написал в последние годы — художественного, журнального, эпистолярного. Ведь такой великий мастер, как он, всегда, постоянно свои мемуары пишет — даже если о том и не думает…

И в сей миг тетя Полина взглянула на меня с подозрением, свою ли мысль она теперь высказывает или мою?

А вслед за тем торжественно объявляет, что имеются пушкинские мемуары как раз о том, что мне нужно.

— Почему же их не было час назад?

— Да их и сейчас нету, но они есть, по-моему.

И Анненков исчезает, а затем возвращается с листком.

Но в этом месте, Евгений, как Шахразада, вынужден перенести рассказ, и царь Шахрияр отсрочит казнь, чтобы я не унес с собою тайны. Простите.