Этика беспощадной борьбы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Этика большевиков периода военного коммунизма заключалась не столько в утверждении новых моральных постулатов, сколько в отрицании традиционных нравственных ценностей вместе с религиозными, философскими и мировоззренческими принципами, лежащими в их основе. Разрушение «старой» или «буржуазной» морали было прямым следствием установки большевистской партии на уничтожение прежних общественных отношений, полную отмену права частной собственности, борьбу с религией и «немарксистскими» мировоззрениями. Что же касается позитивной части этической программы большевиков, то она в первые годы советской власти так и не вылилась в форму законченного учения. Немногие из теоретиков партии, занимавшиеся данной проблемой, наметили лишь контуры этой части программы. Ни в коем случае не претендуя на полноту рассмотрения этических взглядов большевиков в этот период, попытаемся все же дать очень краткий обзор основных работ их лидеров по этим вопросам. Задача облегчается тем обстоятельством, что подобных работ было крайне мало.

В наиболее общем виде понятие коммунистической нравственности сформулировал В.И. Ленин в известной речи на III Всероссийском съезде комсомола 2 октября 1920 г.: «Мы говорим, что наша нравственность подчинена вполне интересам классовой борьбы пролетариата… Коммунистическая нравственность – это та, которая служит этой борьбе, которая объединяет трудящихся вокруг пролетариата, созидающего новое общество коммунистов»[1056]. Таким образом, нравственность всецело подчинена интересам и задачам партии, объединяемого ею коллектива единомышленников. Следовательно, нравственно то, что служит целям и интересам этого коллектива. То есть, в конечном счете, нравственным критерием каких-либо действий должна служить практическая целесообразность: способствуют ли данные действия достижению вышеупомянутых целей. Это отношение к нравственности довольно точно определил философ-публицист Г.П. Федотов: «Большевики – профессионалы революции, которые всегда смотрели на нее как на „дело", как смотрят на свое дело капиталистический купец и дипломат, вне всякого морального отношения к нему, все подчиняя успеху»[1057]. Более подробно проблему нравственности В.И. Ленин не развивает ни в этой речи, ни в других своих работах.

Н.И. Бухарин уделил вопросам морали большее внимание, хотя сам термин «коммунистическая мораль» или «этика» представлялся ему неправильным, содержащим в себе элемент фетишизации, только затуманивающий такое якобы простое и ясное понятие. Никому же не придет в голову, писал он, называть устав кооперативной лавки «этическим» или «моральным», «потому что здесь всякому понятен их человеческий смысл». Таким образом, по Бухарину, пролетариату нужны отчетливо сформулированные «технические правила» или «нормы» поведения, а не этика – «фетишистский соус к полезной еде». Предельно упростив проблему, Бухарин иллюстрирует свою мысль образным примером. Для пролетариата, пишет он, нормы поведения есть такие же технические правила, как для столяра, который делает табурет. Чтобы довести работу до конца, столяр должен проделать определенный ряд телодвижений: строгать, пилить и т. п., а «не плясать трепака». Так же и пролетарий, поставивший целью достижение социализма, должен делать одно и не делать другого[1058]. В этих действиях не фетиши владеют его умом, как-то: бог, долг и «еще какая-нибудь чепуха», а трезво осознанная цель и расчет. Поэтому член «пролетарской партии» никогда не должен рассуждать так, как представитель «буржуазного мировоззрения». «Буржуазные расхлябанные слюнтяи, – писал Н.И. Бухарин, – постоянно себя спрашивают <…> можно или нельзя убить человека, застрелить околоточного надзирателя? А мы говорим, что все подчинено определенным практическим соображениям о целесообразности для хода революции, для осуществления тех или иных задач. Мы смотрим на наши моральные отношения <…> как на инструменты… борьбы с вредными элементами человечества, чтобы привести человечество в новые высшие формы своего развития»[1059].

Этот утилитарной подход большевиков к этическим проблемам, характерный для периода военного коммунизма, подтверждается целым рядом свидетельств. Так, анархистка Эмма Голдман, высланная в 1920 г. из Соединенных Штатов за революционную деятельность и прибывшая в Петроград, позднее писала: «Однажды, когда я стала возражать против бесчеловечности, с которой хрупких женщин гонят на улицы для уборки снега, и настаивала на том, что даже если они принадлежат к буржуазии, они все же человеческие существа, и это данное природой обстоятельство необходимо принять во внимание, – один коммунист сказал мне: „Как вам не стыдно, вы – старая революционерка и так сентиментальны“»[1060].

Весьма важную роль в социально-этических конструкциях большевиков играл фактор принуждения. Он был лейтмотивом многих речей и статей рассматриваемого периода. Наиболее выпукло его обозначил в одном из своих сочинений Н.И. Бухарин: «…Пролетарское принуждение во всех своих формах, начиная от расстрела и кончая трудовой повинностью <… > является методом выработки коммунистического человечества из человеческого материала капиталистической эпохи»[1061]. В этом, пожалуй, заключается этическое credo большевизма: человек (или новый человек) – это идеал будущих эпох, а в реальности сегодняшнего дня существует лишь исковерканный капиталистической действительностью «человеческий материал», слепой, инертный, требующий радикальной переработки в руках революционера.

Другой теоретик партии, Е.А. Преображенский, посвятил проблемам классовой морали даже небольшую книгу. Его также не удовлетворяли термины: «этика», «мораль» и т. д., но, чтобы не искать новых, он допускал употребление их в обиходе, однако считал, что по сути своей эти слова мертвы. «Слова „грех“, „грешно“ вымирают вместе с религией, – писал он, – а слова „безнравственно“, „неэтично“ и т. д. отбрасываются пролетарской наукой раньше, чем вошли в обиход класса»[1062].

Преображенский специально остановился на относительности норм пролетарской морали, на зависимости классовых интересов от конкретных социальных условий. Так стачка, классовая борьба имели положительное значение в условиях капитализма, но при социалистическом строе они недопустимы. Напротив, теперь каждый рабочий должен всячески крепить «сознательную трудовую дисциплину», бороться с теми, кто ее нарушает и наносит вред производству, содействовать в этом профсоюзам и другим классовым организациям, роль которых также в корне изменилась[1063]. На относительность норм поведения указывал и Н.И. Бухарин. Беседуя с комсомольцами, он вспоминал, как в школьные годы с товарищами-гимназистами демонстративно курил. «Этой мелочью, – говорил он, – мы разрушали дисциплину старого строя. Это был протест против организации школы, а оттуда протест переносили на организацию всего общества… А теперь есть ли что-нибудь похожее на прежние условия? С точки зрения физиологической, с точки зрения воспитания увлечение табаком и алкоголем, это – прямой вред»[1064].

По Е.А. Преображенскому, два фактора являются залогом действенности «пролетарских норм»: безусловная согласованность их с классовыми интересами, их подчиненная по отношению к этим интересам роль и пристальный контроль класса за их исполнением. Класс, коллектив обладает абсолютным значением. Каждый представитель «класса пролетариев» обязан жертвовать всем, даже жизнью во имя коллективных интересов. «Пролетариат в борьбе за власть жесток и беспощаден, – патетически восклицал Преображенский. – Он не только не щадит своих врагов, но не щадит, где это нужно для дела, и лучших представителей своего класса. Высшая мудрость пролетарской борьбы состоит не в том, чтобы каждый ковырялся внутри своей собственной личности и декларировал насчет ее прав, а в том, чтобы каждый умел беззаветно, почти стихийно, без фраз и излишних жестов, не требуя ничего лично для себя, влить всю свою энергию и энтузиазм в общий поток и пробиться к цели со своим классом, может быть, свалившись мертвым по дороге»[1065]. Такая безграничная преданность коллективным интересам, жизнь и смерть ради этих интересов должна составлять основу коммунистической морали или, по Преображенскому, классовых норм.

В этой причастности мощи коллектива, в преклонении перед ней, в «ощущении могущественного роста коллективной силы и воли» Н.И. Бухарин видел «духоподъемность» коммунистической идеологии. «Духоподъемность как источник тех чувств, которые способны оживить и привести в действие этические нормы без освящения их некими высшими силами»[1066]. Таким образом, духоподъемность коллективной мощи в ее стремлении к светлым идеалам коммунизма выступает как подобие церковного духа соборности, правда, с той существенной разницей, что на место смирения пришла агрессивность, а на место Бога – идеальное (и потому абстрактное) человечество. Все, что находится за пределами коллектива единоверцев, существует само по себе, для коллектива не только чуждо, но и враждебно.

В поэтических метафорах эти положения отчетливо выразил в 1918 г. петроградский поэт В.В. Князев[1067], стихи которого, по свидетельству современников, имели большое влияние на пролетарскую молодежь:

Сердца единой верой сплавим.

Пускай нас мало, не беда! —

Мы за собой идти заставим

К бичам привыкшие стада.

Нам ведом к райскому порогу

Вернейший путь – прямая нить;

И – смерть тому, кто нам дорогу

Посмеет нагло преградить!

Враг должен пасть. И пасть – навеки,

Как жизнью свергнутый кумир!

И пусть прольются крови реки, —

Они потопят старый мир.

Этика большевиков нашла практическое выражение в установленной ими системе правопорядка. Советское правосознание в годы военного коммунизма фактически основывалось на отрицании всего предшествующего юридического опыта. Гражданское (имущественное) право представлялось ненужным по мере отмены частной собственности и переходу к новым социальным и семейным отношениям. В судебной практике оставался, главным образом, разбор уголовных дел.

Что касается самих судов, то уже первый декрет Совнаркома по этому вопросу, принятый 22 ноября 1917 г., практически полностью упразднил старую судебную систему. Он отменил прежние суды и институт присяжных, адвокатуру, процедуру апелляции, прокурорский надзор и т. д.[1068] На местах были учреждены так называемые народные суды в составе судьи и двух заседателей. Право обвинения и защиты подсудимых предоставлялось любому желающему из присутствующих в зале суда граждан[1069]. Народный суд должен был, согласно декрету, руководствоваться «революционной совестью и революционным правосознанием», а «законами свергнутых правительств» лишь постольку, поскольку они не противоречат революционному правосознанию. Кроме того, они не должны были противоречить программам правящих партий: большевиков и левых эсеров. «Пытались шутить над этим положением декрета, – писал первый руководитель новой юстиции П.И. Стучка, – но ясно, что революционное правосознание победившей революции прежде всего выражается в том мировоззрении, которое изложено в программах победивших революционных партий»[1070]. Заседатели нового суда имели равное с судьей право голоса. Впрочем, они ничем от судей не отличались, так как среди последних не было не только профессиональных юристов, но и людей, имевших опыт судебной работы. Они действовали, руководствуясь исключительно «классовым подходом и пролетарским чутьем»[1071].

Практика неформального суда с ужасом воспринималась профессиональными служителями права. «Газеты запестрели примерами фантастических приговоров, с восторгом указывая, как удачно избираются наказания при содействии „революционной совести“, – вспоминал один из петроградских юристов. – Запомнился случай, когда красноармеец, судившийся за взятку в 40 рублей, полученную за неправильную посадку в вагон на Николаевском вокзале, был приговорен к расстрелу и расстрелян»[1072]. Бывали, конечно, случаи и мягких приговоров. Например, на заседании временного революционного суда Выборгского района в ноябре 1917 г. разбиралось дело милиционера, который в пьяном виде начал беспорядочно палить из винтовки. Объяснение самого милиционера было кратким: «Товарищи, был очень пьян, может быть, и стрелял, не знаю…» Выступившие на суде обвинители указали на то, какие тяжкие последствия мог бы иметь этот проступок. Добровольный же защитник резонно заметил, что «такое несчастье может со многими случиться», и предложил освободить обвиняемого, исключив его из милиции. Это решение покрылось возгласами одобрения всего зала[1073].

Характерной особенностью нового суда был строго классовый подход к обвиняемому. Так, представитель одного из народных судов Нарвского района, рабочий Путиловского завода В. Алексеев, за одни и те же преступления осуждал «трудящихся и эксплуататоров» по-разному. Объявляя приговор, он разъяснял, что «буржую не прощается то, что может быть прощено неграмотному рабочему»[1074].

Одновременно с народными судами, разбиравшими уголовные дела, декрет Совнаркома от 22 ноября 1917 г. учредил «революционные трибуналы», специально занимавшиеся политическими делами о «контрреволюционерах». Методы их деятельности очень ярко охарактеризовал Н.В. Крыленко, возглавлявший в Народном комиссариате юстиции отдел «исключительных судов». В апреле 1918 г. он говорил: «Трибунал – это не суд, в котором должны возродиться юридические тонкости и хитросплетения; трибунал – орудие политической борьбы…» В качестве критерия оценки трибуналом меры преступления он предлагал следующий прецедент: «Я приведу три примера, с которыми мне пришлось столкнуться в Смольном, в штабе революционного комитета, вскоре после Октябрьских дней. Я приведу их, чтобы показать ту единственную мерку, с которой мы подходим сейчас к оценке всякого явления. Ночью в Смольный доставили трех арестованных: один был солдат, схваченный при продаже своей винтовки, другой – офицер, пытавшийся перекупить ее, а третий – меньшевик-агитатор. Первого было решено отпустить, второго арестовать; но со всей беспощадностью поступили с агитатором, который на заводе выступал против Советской власти»[1075].

Эти слова звучат в унисон с высказыванием Ф.Э. Дзержинского, который в декабре 1917 г. в Петрограде выступал на заседании Совнаркома по вопросу о создании ВЧК. «Не думайте, что я ищу форм революционной юстиции, – сказал он, – юстиция сейчас нам не нужна… Я требую организации революционной расправы над деятелями контрреволюции»[1076].

Петроградский революционный трибунал был организован в конце 1917 г. (в доме великого князя Николая Николаевича на Петровской набережной у Троицкого моста) под председательством И.П. Жукова и А.В. Галкина. При трибунале существовала следственная комиссия, производившая обыски, аресты и готовившая обвинительный материал[1077]. В этот начальный период деятельности ВЧК и ревтрибуналов, то есть до сентября 1918 г., по данным самой ЧК, в Петрограде было расстреляно около 300 человек. Подлинное число казненных неизвестно. Сведения о репрессиях в это время не публиковались, напротив, власти уверяли всех в своих миролюбивых намерениях. Однако, если верить Л.Д. Троцкому, «это был период, когда Ленин при каждом подходящем случае вколачивал мысль о неизбежности террора»[1078]. Выступивший в январе 1918 г. на III Всероссийском съезде Советов председатель Петроградского Совета Г.Е. Зиновьев также настаивал на необходимости террора: «…потому-то и погибла Парижская Коммуна, что она слишком либерально обходилась со своими противниками»[1079]. Даже если подвергнуть сомнению утверждение Троцкого, все же останется бесспорный факт, что после того, как 20 июня 1918 г. в Петрограде был убит комиссар печати, агитации и пропаганды М.М. Володарский, В.И. Ленин письменно потребовал, чтобы петроградское руководство прислушалось к якобы имевшему место настойчивому желанию рабочих начать террор. Он призвал «поощрять энергию и массовидность террора»[1080]. Хотя в это время террор так и не был начат, к середине августа в петроградских газетах появились статьи, в которых террор расценивался как «неизбежная составная часть революции»[1081].

Поводом к началу массовых репрессий в Петрограде послужило убийство 30 августа 1918 г. главы Петроградской ЧК М.С. Урицкого студентом Политехнического института Л.А. Каннегисером. В тот же день в Москве произошло покушение на В.И. Ленина. Через четыре часа после убийства Урицкого все руководство Петроградского комитета РКП(б) собралось в бывшей гостинице «Астория», занятой под 1-й Дом Совета. Перед собравшимися выступил Г.Е. Зиновьев, предложивший в ответ на убийство принять «соответствующие меры». По воспоминаниям известной деятельницы партии Е.Д. Стасовой, «в числе таких мер он предложил разрешить всем рабочим расправляться с интеллигенцией по-своему прямо на улице». Сама Стасова выступила против этого предложения по следующим мотивам: «Я сказала, что считаю предложение Зиновьева неправильным, так как оно обернется против нас в первую голову. Черносотенцы начнут действовать под видом рабочих и перебьют всю нашу верхушку»[1082]. В итоге совещание решило создать специальные «тройки» по районам города для «выявления контрреволюционных элементов». Начались массовые аресты. По признанию Е.Д. Стасовой: «Часто аресты бывали неправильными, так как арестовывали по случайным данным. В число арестованных попадали люди, сочувствующие нам, работавшие с нами и т. д.»[1083]. Один из петроградских интеллигентов вспоминал об этом времени: «Вооруженные красноармейцы и матросы врывались в дома и арестовывали лиц по собственному усмотрению. Не было и речи о том, что арестованные имели хотя бы отдаленное отношение к убийству или самому убийце… Арестованных отправляли без всякого предварительного допроса в тюрьму, хотя бы их вина состояла только в том, что они были „буржуями“ или интеллигентами… Председатель петроградской коммуны Зиновьев не испугался бросить в массы лозунг: „Вы, буржуазия, убиваете отдельных личностей, а мы убиваем целые классы“»[1084].

5 сентября 1918 г. Совнарком принял декрет о «красном терроре», в котором говорилось, что «обеспечение тыла путем террора является прямой необходимостью». Декрет предоставил ВЧК право арестовывать, помещать в концентрационный лагерь и расстреливать всех «прикосновенных к белогвардейским организациям, заговорам и мятежам», при этом имена расстрелянных должны были публиковаться[1085]. Петроградские газеты начали печатать списки расстрелянных заложников. В число заложников попадали не участники контрреволюционных заговоров, а главным образом люди, арестованные за принадлежность к определенному классу или социальной группе. «Беспрерывно приходили вести то об обысках, то об арестах, иногда даже среди родных, притом людей ничего общего с политикой не имевших, ни в чем не замешанных», – вспоминал о Петрограде сентября 1918 г. земский деятель Н.В. Савич[1086].

Красный террор проводился с целью запугать, деморализовать «бывшие господствующие классы». Отсюда его массовость, публикация списков расстрелянных и т. п. «Это система планомерного проведения в жизнь насилия <…>, – писал исследователь красного террора С.П. Мельгунов. – Это не эксцессы, которым можно найти в психологии Гражданской войны то или иное объяснение… Моральный ужас террора, его разлагающее влияние на человеческую психику, в конце концов, не в отдельных убийствах, и даже не в количестве их, а именно в системе»[1087].

По данным большевиков, за сентябрь 1918 г. по постановлениям Петроградской ЧК было расстреляно 500 заложников. Однако, по неофициальным сведениям, число казненных достигало 1300 человек. Многие из них были убиты по решению местных советов: только в Кронштадте за одну ночь расстреляли 400 человек. Английский военный священник сообщал лорду Керзону: «В последних числах августа две барки, наполненные офицерами, потоплены, и трупы их были выброшены в имении одного из моих друзей, расположенном на Финском заливе; многие были связаны по двое и по трое колючей проволокой»[1088].

Призывы к массовому террору заполнили страницы газет. Публиковались резолюции партийных и рабочих собраний в поддержку репрессий. Даже школьники не остались в стороне. Группа подростков-коммунистов в сентябре 1918 г. писала: «Мы, члены молодежи только что организовавшейся ячейки [РКСМ] при бывшей 3-й мужской гимназии <…>, единогласно постановили: необходимо применить массовый красный террор для всех без исключения соглашателей и контрреволюционеров»[1089].

Очередное усиление репрессий произошло летом 1919 г. после наступления на Петроград белых войск. Жена одного из бывших офицеров старой армии на допросе в ЧК осенью 1919 г.

свидетельствовала: «Настроение в Петрограде в это время (в середине июля) было ужасное. Происходили повальные обыски среди ночи, многочисленные аресты и расстрелы, мать мою хотели арестовать только за то, что у нее нашли офицерские погоны»[1090]. Арестовывались не только офицеры, «буржуи» или бывшие чиновники, но и многие представители интеллигенции: ученые, писатели, инженеры и т. д. Арестованных было так много, что допроса у следователя ждали неделями. Различным учреждениям приходилось вызволять необходимых им специалистов из тюрьмы. В канцеляриях формировались дела с перепиской «об арестах». Слово «Гороховая» – занятый Петроградской ЧК дом бывшего Управления градоначальника на углу Гороховой улицы и Адмиралтейского проспекта – приобрело в Петрограде такое же символическое значение, как «Лубянка» в Москве.

17 января 1920 г. ВЦИК отменил смертную казнь по приговорам как ЧК, так и ревтрибуналов. «Революционный пролетариат и революционное правительство Советской России, – говорилось в декрете, – с удовлетворением констатируют, что разгром вооруженных сил контрреволюции дает им возможность отложить в сторону оружие террора»[1091]. Тем не менее накануне отмены смертной казни и даже в ближайшую следующую ночь в Петрограде было расстреляно до 400 человек. В 20-х числах февраля Петроградская ЧК опубликовала новые списки расстрелянных. Казни продолжались и далее в течение лета. Всего за 1920 г. было казнено около 5000 человек[1092].

Политика в отношении «враждебных классов» выражалась, конечно, не только в массовых арестах и расстрелах. Ее основу составляла система мер, направленная на лишение представителей «прежде господствовавших классов» гражданских, политических, социальных и других прав. «Весь общественный строй этой эпохи был проникнут духом беспощадной классовой исключительности <…>, – писал первый советский исследователь политики военного коммунизма Л.Н. Крицман. – Буржуа превратился в презренное и отверженное существо – в пария, лишенного не только имущества, но и чести. Он был лишен всех гражданских и политических прав, в том числе права избирать и быть избранным в какое бы то ни было общественное учреждение <…>, всякий, кто хотел стать равноправным членом советского общества, упорно стремился доказать свое незапятнанное рабочее или крестьянское происхождение, подкрепляя его всякого рода документами и показаниями»[1093].

Лишение гражданских прав сопровождалось всяческими ограничениями в социальной сфере. Уже «Декларация прав трудящегося и эксплуатируемого народа», принятая ВЦИК 3 января 1918 г., ввела всеобщую трудовую повинность. Труд понимался главным образом как физический. Для «имущих классов» он состоял в уборке снега, мусора, рытье окопов и прочей грязной и неквалифицированной работе. Летом 1918 г. во время эпидемии холеры «буржуазия» была мобилизована на опасную работу по захоронению холерных трупов. В 1919 г. все, кто не мог представить удостоверение о службе, по распоряжению коменданта Петроградского укрепленного района Я.Х. Петерса, немедленно задерживались и направлялись на принудительные работы[1094]. Проблема содержания и эксплуатации труда большой массы арестованных вызвала появление новой и до того нигде не применявшейся формы заключения – «концентрационного лагеря для использования труда арестованных, для господ, проживающих без занятий, для тех, кто не может работать без известного понуждения»[1095]. (Впрочем, довольно скоро трудовая повинность перестала быть только классовой мерой принуждения. Постановление Совнаркома от 29 января 1920 г. установило трудовую повинность для всех слоев населения, независимо от постоянной работы и рода занятий)[1096].

При распределении питания образованные классы относились к самой низшей категории, в случае перебоев со снабжением в первую очередь лишались пайка. В январе 1918 г. начались обыски «буржуазных» квартир в поисках скрытых или накопленных «запасов продовольствия». Одновременно проводилась экспроприация мебели, домашней утвари, одежды, белья, постельных принадлежностей и т. п. Домовые комитеты бедноты «уплотняли» квартиры «буржуазии», вселяя в них неимущих граждан. «Весь этот потребительский коммунизм <…>, – писал Л.Н. Крицман, – сбрасывал понятным для самого отсталого, для самого неразвитого пролетария образом членов бывших господствующих классов с их социального пьедестала и тем создавал в пролетариате и примыкающих к нему социальных группах чувство действительного освобождения, ощущение действительного переворота, мощный революционный энтузиазм»[1097]. Действительно, одним из стремлений большевиков было создание в массах ощущения того, что уже близко наступление всеобщего царства равенства и справедливости. И в двух последних понятиях большевистские лозунги ближе всего сходились с обыденными представлениями «пролетариев». Эти лозунги в дни подготовки октябрьского переворота в Петрограде неизменно встречали восторг «низов». По словам журналиста Н.Н. Суханова, Л.Д. Троцкий, выступая перед членами Петроградского Совета 21 октября 1917 г., говорил: «Советская власть отдает все, что есть в стране, бедноте и окопникам. У тебя, буржуй, две шубы – отдай одну солдату, которому холодно в окопах. У тебя есть теплые сапоги? Посиди дома. Твои сапоги нужны рабочему…» «Это были очень хорошие и справедливые мысли, – писал Суханов. – Они не могли не возбуждать энтузиазма толпы, которую воспитала царская нагайка… Вокруг меня было настроение, близкое к экстазу. Казалось, толпа запоет сейчас без всякого сговора и указания какой-нибудь религиозный гимн»[1098].

Когда же в условиях голода и разрухи массы начали постигать, что желанные лозунги все еще очень далеки от осуществления, одним из средств переключить грозовые разряды недовольства масс в определенном направлении стало обличение «контрреволюционера», «саботажника» – в конечном счете «буржуя», образ которого трактовался очень широко и всегда вызывал антипатию пролетария. Психологической основой «антибуржуйских» настроений в массах являлась стихийная ксенофобия, рождавшаяся в душе пролетария, озлобленного годами нищеты, темноты и униженного существования, выбитого войной из привычной житейской колеи. А.М. Горький воспроизвел на страницах газеты «Новая жизнь» ряд характерных высказываний простого люда на улицах Петрограда в канун октябрьского переворота:

Кондуктор трамвая: Плевать нам на социалистов, социализм – это господская выдумка, а мы, рабочие, – большевики.

Солдат (в ответ на призыв студента «учиться»): Чему ты меня можешь научить? Знаем мы вас, – студенты всегда бунтовали. Теперь – наше время, а вас пора долой, буржуазию!

Щеголь, похожий на парикмахера: Товарищи! Довольно командовала нами интеллигенция. Теперь, при свободе прав, мы и без нее обойдемся[1099].

Этот феномен классового инстинкта тщательно культивировался большевиками в качестве фундамента «пролетарской этики». Важнейшей основой для всех классовых норм пролетариата, считал Е.А. Преображенский, является «полубессознательная классовая спайка, чувство класса, родство со всеми своими по классу и враждебность по отношению к представителям чужих классов»[1100].

Подход большевиков к вопросам семейно-бытовой морали отличался таким же практицизмом, как и решение социально-этических проблем. Исходным моментом при этом, разумеется, были общественно-экономические отношения. «Формы семьи определяются формами хозяйства, – писал петроградский партийный публицист В.А. Быстрянский, – с ходом развития производительных сил, с изменением экономического фундамента общества, эволюционируют, приспособляясь к базису, и формы отношений между полами»[1101]. В соответствии с идеей бесклассового коммунистического общества, в котором человек будет избавлен от экономической или какой-либо иной зависимости, большевики считали необходимым разрушить традиционную («буржуазную») семью, то есть сделать любовь свободной, избавив ее от экономических, юридических и церковных пут буржуазного общества. Практическим выражением этого стала задача упразднения брака как имущественно-правового и воспитательного института. В самом начале советской власти эта утопическая идея уничтожения семьи была господствующей среди партийных теоретиков и представлялась им не только реальной, но и неизбежной. В качестве обоснования неизбежности «отмирания» традиционной семьи приводились два основных довода. «Семья <…>, – писала в 1918 г. А.М. Коллонтай, – не нужна государству потому, что домашнее хозяйство уже не выгодно государству, оно без нужды отвлекает работников от более полезного, производительного труда. Она не нужна самим членам семьи потому, что другую задачу семьи – воспитание детей – постепенно берет на себя общество»[1102]. И.Ф. Арманд также считала, что отдельные домашние хозяйства стали вредным пережитком, который закабаляет женщину и затрудняет введение новых форм распределения. Функции этих хозяйств должны быть обобществлены, а для этого необходимо ликвидировать кухни в квартирах и немедленно создавать общественные кухни, столовые и прачечные[1103]. Она же подчеркивала необходимость обобществления воспитательной функции семьи[1104].

На необходимость общественного воспитания детей указывала и мужская часть партийных теоретиков. «Право родителей на воспитание собственных детей… с социалистической точки зрения совершенно ни на чем не основано, – утверждали Н.И. Бухарин и Е.А. Преображенский. – Отдельный человек принадлежит не себе самому, а обществу… Общественное воспитание дает социалистическому обществу возможность воспитать будущее поколение так, как будет нужно, и с наименьшей тратой сил и средств»[1105]. «И еще большой вопрос, – добавлял Преображенский, – разрешит ли в будущем социалистическое государство хотя бы части родителей портить домашним воспитанием своих детей, коверкая их по образу и по подобию своему»[1106].

Все эти намерения в условиях России и даже Петрограда времен Гражданской войны (если учесть, с одной стороны, традиционно-патриархальные взгляды пролетариата, и в особенности его женской части, на семью, а с другой – экономические и материально-бытовые условия) были чистейшей воды утопией. Тем не менее именно в это время они нашли наибольшее количество сторонников в партии, которые ожидали хотя бы каких-нибудь, но именно немедленных результатов в деле обобществления функций семьи. Это нетерпеливое желание – увидеть ростки новых общественных отношений в столь далеких от них реальных условиях – было характернейшим признаком большевиков времени военного коммунизма. «Мы могли сказать, что вступили на путь, который ведет к действительному освобождению любви от всех привходящих, калечащих и убивающих ее элементов, – писал позднее один из них, – и, прежде всего, к действительному освобождению любви от экономики, к действительному освобождению женщины от домашнего рабства. Мы… надеялись, что скоро пойдем дальше в создании учреждений, при которых только и возможно гармоническое, красивое, человеческое, коммунистическое развитие новых форм брака»[1107].

Наличие страстного желания как можно скорее увидеть реальное осуществление идеалов коммунистического общества имело следствием неизбежный и психологически понятный самообман – попытку выдать желаемое за действительное. Этому самообману весьма способствовало головокружительно быстрое крушение институтов старого общества, по крайней мере, их внешних форм и проявлений, а также кажущаяся податливость социальной среды. «…Темп, быстрота процесса страшно ускорились <…>, – отмечал заместитель наркома просвещения М.Н. Покровский. – Нас, – я скажу это откровенно, потому что испытал это на себе, – нас пьянила в известной степени эта быстрота. Дело пошло таким темпом, что нам казалось, что мы от коммунизма, – коммунизма, созданного собственными средствами, не дожидаясь победы пролетарской революции на Западе, – что мы от этого коммунизма очень близко»[1108].

В годы военного коммунизма возникла иллюзия, что государство уже берет на себя функции семьи, что, по словам А.М. Коллонтай, «создается новая семья уже не из двух лиц, а из всего коллектива трудящегося общества»[1109]. Действительно, в условиях обострения голода советское правительство ввело бесплатное питание детей, которое по качеству и количеству продуктов едва ли могло удовлетворять требованиям медицинской нормы. Его целью было спасение юного поколения петроградских жителей от голодной смерти. Вместе с тем эта мера рассматривалась как бесспорный положительный сдвиг к социализму. Так, комиссар продовольствия Петрограда А.Е. Бадаев в голодном 1919 г. утверждал: «Бесплатное питание детей является весьма крупным шагом в деле установления социалистического строя»[1110]. В условиях мировой и Гражданской войны тысячи детей лишились семьи и оказались на улице. Количество опекаемых детскими домами Петрограда увеличилось с 1917 по 1920 г. в 12 раз (притом что население города за то же время сократилось более чем в три раза, а общее количество детей – в два раза)[1111]. И эта вынужденная мера, вызванная тяжелыми социальными условиями и спасительная для детей, воспринималась как некое достижение в деле общественного воспитания. Детский дом рассматривался не как воспитательное учреждение для сирот, полусирот или детей красноармейцев, а как детская «коммуна» – оптимальная форма коллективистского воспитания для всех без исключения детей. «Мы должны изъять ребенка из мещанской, из мелкобуржуазной семьи», – такую задачу ставила заведующая Комиссариатом социального обеспечения СКСО З.И. Лилина, выступая на II Петроградской губернской конференции РКП(б) в феврале 1919 г.[1112] Детский дом, интернат, колония – любая форма детского общежития, изолированная от вредного семейного влияния, считалась лучшим способом воспитания коллективизма и коммунистического мироощущения. Поэтому уже в 1918 г. в Петрограде и его окрестностях появились «детские городки», «коммуны», «колонии» и т. п. детские учреждения интернатского типа, рассчитанные на большое количество воспитанников. Эти учреждения, наряду со школой, были основным и наиболее эффективным инструментом воспитания «нового человека». Рассматривая ребенка как одушевленную tabula rasa (лат. – чистая доска), на которой можно начертать любые письмена, большевики стремились создать все условия для того, чтобы эти письмена соответствовали духу их учения.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК