Прощание с революцией
Послеоктябрьское напряжение в городе быстро спало. Даже выборы в Учредительное собрание не вызывали того политического отклика, на который рассчитывала оппозиция. Общая апатия ощущалась всюду. «В массах громадный абсентеизм, полное равнодушие. Те, которые голосовали за нас, голосовать вовсе не будут. Многие уничтожают избирательные бюллетени», – говорит большевик М. Горелик на заседании ПК РСДРП(б) 8 ноября 1917 г.[819]. Ему резко возражали, но даже В. Володарский был вынужден здесь же признать: «Всякий, кто присматривается к нашей революции, поражается слишком малым творчеством пролетарских масс»[820]. Накануне выборов по городу передавались слухи, очень примечательные для того времени, – о возможных насилиях над избирателями, о том, что вечером отключат ток и бюллетени будут подменены и т. д. Нервозность вызывали и слухи о предстоящем выпуске новых денег. В день выборов не было ни шумных митингов, ни демонстраций, многие улицы казались пустыми.
В середине ноября А. Луначарский попытался собрать интеллигентов, готовых сотрудничать с большевиками, – на встречу пришло лишь несколько человек[821]. Событием стало другое – демонстрация к Таврическому дворцу 28 ноября. В этот день предполагалось открыть Учредительное собрание – его и стремились поддержать. Учредительное собрание еще никто не разгонял, но примечателен язык и стиль того письма, в котором «рабочие новоснарядной мастерской» Обуховского завода опровергали слухи о своем участии в шествии. Демонстрацию они (а скорее, скрывшийся за ними профсоюзный активист) оценили как «поклонение приспешникам контрреволюционной шайки корнило-калединской закваски и компании»[822]. Авторы письма буквально захлебываются в ругательствах по адресу инакомыслящих: «…небольшие кучки торговцев, спекулянтов, мироедов и всей честолюбивой сволочи», «…гнусные вожди контрреволюционной шайки», «…сатрапы, ловко скрывшиеся под ширмой Учредительного Собрания»[823].
Через несколько дней в городе ввели осадное положение из-за разгрома винных складов. Неприятным было то, что спивались революционные полки – в строгой очередности, по мере заступления на вахту борьбы с погромами. Погромщиков тогда искали рьяно: за пьяными обывателями чудились вожди российской контрреволюции. Очереди за хлебом удлинялись, продуктов не хватало, и они стоили больших денег. «Живется у нас скверно. Тоскливо. Я очень мало и неохотно работаю», – пишет Константин Сомов из Петрограда 15 декабря[824]. О политике упоминают все более охотно. Газет мало, что-то закрыли, что-то закрылось само, все вновь заговорили на знакомом «эзоповом» языке. «Много слухов о том, что в ближайшем будущем в Петрограде явятся немецкие войска, на престол будет возведен цесаревич Алексей, а регентом будет назначен не то Гессенский, не то Баварский принц. Хуже не будет, и многие предпочитают видеть здесь тысячу шуцманов, чем сотню красногвардейцев», – описывает в дневнике 3 декабря настроения своего круга уже знакомый нам финансовый чиновник[825]. И о том же в записи 9 декабря: «Все мечтают увидеть на углах шуцманов вместо проклятых красногвардейцев»[826]. Мира ждут любой ценой – и не только чиновники. Впоследствии чекисты прочтут запись речи редактора газеты «Страна» И.К. Брусиловского на заседании интернациональной секции ЦИК Совета крестьянских депутатов 14 декабря 1917 г.: «Можно достигнуть единения масс на вопросе о защите Учредительного Собрания, но по отношению к вопросу о мире антибольшевистская пропаганда встречает невероятные препятствия, массы не разбираются в тонкостях международной политики, они довольствуются внешностью германского предложения мира…»[827]
Но в Петрограде рассуждают не только о мире. Много разговоров об эвакуации. Заводы закрываются, нет сырья и денег – и растет ожесточение рабочих к «буржуям», чьими происками и объясняют кризис. Рабочий контроль с непривычки быстро сводится к проверке складов и даже буфетов у «капиталистов». Рабочие ищут не «участия в восстановлении хозяйства страны» (чем и мотивировался контроль) – они жаждут надежных заработков. Отсюда и лавина прошений о национализации предприятий, которые, по быстро упрочившейся традиции, облачаются в политические одеяния.
Такова «феноменология» предновогоднего Петрограда. Эта картина тех дней, составленная очевидцами, мозаична и фрагментарна, но она довольно точно отражает «осадный» дух города. В первой половине 1918 г. можно наблюдать три пика политической активности горожан – в начале января, в феврале и в мае. В каждом из них оппозиционность проявлялась все слабее, отчетливо видно ее специфическое «затухание». Наиболее мощными оппозиционными акциями отмечен, пожалуй, лишь январь 1918 г. Уже с начала месяца город вновь, как это было во всех «кризисах», захлестнула волна слухов. «Говорят о выступлениях в связи с теми или иными событиями, о покушениях, о возможных погромах», – сообщала газета «Наш век»[828]. Массой всевозможных слухов обросло «покушение» на Ленина 1 января. Оно заметно повысило напряженность в городе, и не только ввиду его агитационной «обработки» большевиками, но еще и потому, что в этом увидели символ надвигающихся перемен. «Все и вся пребывают в каком-то непрерывном ожидании, что завтра это должно кончиться, наступает это завтра – ничего нет, тогда ждут еще завтрашнего дня и т. д. Тоска!» – писал 4 января 1918 г. из Петрограда художник Б.М. Кустодиев[829].
Несколько событий получили в эти дни общественный отклик: разгон Учредительного собрания, расстрел «учредиловской» демонстрации и убийство в Мариинской больнице А.И. Шингарева и Ф.Ф. Кокошкина – арестованных министров Временного правительства. Они произошли почти что одновременно и, слившись воедино в сознании людей, послужили основным детонатором оппозиционного движения в январе. «Учредиловские» манифестации 5 января собрали под свои знамена людей различных положений и сословий. Здесь были рабочие, много солдат, но преобладала интеллигенция. Демонстранты шли с пением «Марсельезы», с красными флагами, с плакатами о свободе и революции – совершался привычный послефевральский «манифестационный» ритуал. Безжалостный расстрел демонстрантов придал оппозиционности горожан специфический оттенок потаенности. О том, что происходило в Петрограде, можно лишь догадываться по намекам, косвенным признаниям, да и по той атмосфере нервности, которую в ее почти что иррациональных проявлениях столь художественно зорко изобразил на страницах «Взвихренной Руси» А. Ремизов: «На Большом проспекте на углу 12-й линии два красногвардейца ухватили у газетчицы газеты.
Боитесь, – кричит – чтобы не узнали, как стреляли в народ!
– Кто стрелял?
– Большевики.
– Смеешь ты —?
И с газетами повели, а она горластей метели – Я нищая! – орет, – нищая я! Ограбили! Меня!»[830]
Эта нервность проявилась и во время похорон жертв 5-го января – демонстрации, на редкость политически сдержанной, осторожной даже в своем «плакатном» оформлении. Во время шествия, как сообщалось в одной из газетных заметок, «из толпы солдат, шедшей за гробом, раздались возгласы: „Товарищи солдаты, присоединяйтесь к нам“»[831]. И люди, не поняв, о каких солдатах говорят, или что-то не расслышав, побежали – от пуль, от новых расстрелов, от той смерти, которая стала обычной на петроградских улицах в январе 1918 г.
Для историка многое в те дни становится каким-то двойственным, малоотчетливым и трудноосязаемым. Разгон Учредительного собрания и расстрел демонстрантов, убийство министров – все это вызывало живейший протест горожан, о котором говорят даже пристрастные свидетели тех дней. Но массовых откликов нет, новых демонстраций не видно, на заводах молчат. Возможно, здесь сказался агитационный натиск большевиков, а он был в первые недели января необычайно мощным. В примечательной листовке, выпущенной властями 3 января, полутонов нет: «Это будет демонстрация врагов народа, демонстрация друзей Каледина и Корнилова», «…на улицах Петрограда будут демонстрировать саботажники, буржуазия, прислужники буржуазии» и т. п.[832] Все это, пусть не сразу и не всеми, но перенималось в низах, на это откликались люди, не раз слышавшие большевиков на митингах и собраниях и привыкшие верить им, особенно там, где индивидуальное подавлялось массовым. Им достаточно было разглядеть в протестующей толпе хорошо одетых людей – и пропагандистские клише становились сигналом к действиям. Характерно признание одного из рабочих, разгонявших демонстрацию 5 января. Сделано оно было в 1932 г. на «вечере воспоминаний». Он стоял по другую сторону баррикад, и события того дня виделись ему уже по-иному: «…никаких ранений со стороны публики и охраняющих участок не было, за исключением одной истерички женщины, возможно, была ранена, возможно, нарочно помазала себя кровью. Судя по тому, как она себя вела на извозчике, можно заключить, что все это было искусственно сделано. Она кричала:,Что вы здесь делаете, жандармы, чего вам нужно, вы убиваете совершенно неповинных людей“. Тогда мы ей ответили: „Тебе здесь делать нечего, напрасно на извозчике разъезжаешь, скрывайся или будешь направлена в определенное место“»[833].
Это очень показательный психологический документ. За прошедшие годы многое, конечно, забылось – но примечательно то, что удержано памятью. Дважды упомянут тут извозчик, и это не оговорка: езда на извозчике была для рабочего свидетельством о богатстве, признаком «буржуя». Страдания, всколыхнувшие тогда многих петроградцев, оставляют рабочего равнодушным: он убежден в их «поддельности», протестующие крики для него – «жест истерички». Такова логика «иного» взгляда: те же факты имеют для него другую последовательность и причинно-следственную связь. И неслучайно поэтому на заседании Центрального Совета профсоюзов 7 января аплодисментами были встречены слова лидера левых эсеров о петроградском расстреле: «…это неизбежные жертвы всякой революции… революцию нельзя делать в белых перчатках… с этим нужно считаться как с фактом, являющимся этапом к достижению социализма»[834].
Следующий политический «всплеск» приходится на вторую половину февраля и непосредственно связан с германским наступлением на Петроград. В городе кое-где началась паника: передавали слухи о бегстве Коллонтай с восемью миллиардами рублей, об отсутствии хлеба, предстоящей эвакуации правительства и, наконец, готовящемся восстании «корниловцев»[835]. Властям не верили. После взятия немцами Пскова на заводах стали требовать выдачи жалованья за месяц и более вперед[836]. Многие стремились уехать из Петрограда. Примечательная деталь: на собрании Выборгской бумагопрядильной фабрики 10 апреля 1918 г. решили вновь принять на работу глухонемую, оправдав ее тем, что «она взяла расчет, глядя на бегущую массу»[837].
Однако перевыборы завкомов на предприятиях не выявили сколько-нибудь решающего антибольшевистского сдвига. Разумеется, где-то нужное настроение и «создавали» путем запугивания, переголосований, аннулирования результатов выборов. О том, как это делалось на Трубочном, Обуховском и орудийных заводах, сообщала одна из нелегальных социалистических листовок тех дней «Советы в большевистском плену»[838]. Но многих в городе больше, чем политика, интересовали «материальные» вопросы – тарифы, предстоящие увольнения, эвакуация. Показателен в этой связи опрос по предприятиям, проведенный в дни германского наступления Петербургским районным комитетом РСДРП(б). Лишь на фабрике Мелодер была замечена политическая оппозиция: там переизбрали большевистский комитет старост, выдвинули лозунги Учредительного собрания и ликвидации Советов[839]. В других случаях информаторы, отвечая на вопрос анкеты: «Каково настроение рабочих в переживаемый момент?», высказывались односложно и туманно: «неопределенное», «плохое», «более-менее серьезное», «паническое», «приподнятое», «обыкновенное»[840]. И характерен тут более пространный ответ одного из анкетируемых предприятий: «Настроение в связи с постоянной задержкой уплаты денег очень бурное, к политическим событиям относятся равнодушно»[841].
Февральские волнения не приобрели ощутимого массового размаха. Они обернулись мелкими стычками на предприятиях, уличными разговорами, слухами, резкими «антисоветскими» резолюциями, паникой и бегством из угасающего города. Но они не прошли бесследно. Стихийный «большевизм» масс, пожалуй, и остался, но уже нередко обращался, как ни парадоксально, против самих большевиков. Эта тенденция отчетливо видна, когда присматриваешься к рабочему движению в Петрограде в первой половине 1918 г.
Экономическое недовольство рабочих определило тогда три основные формы их массовых действий. Это, во-первых, экономический экстремизм, поддержанный властями и теоретически оформленный коммунистическими постулатами. Для него характерно стремление преодолеть разруху и нищету путем национализаций, имущественных разделов, экспроприаций. Во-вторых, это забастовки – испытанная и давняя форма борьбы рабочих за свои права. И, в-третьих, это создание политизированных профессиональных объединений, противопоставленных государственным профсоюзам.
Полемика о рабочем контроле имела в те дни не только экономический, но и политический смысл. Контроль, будучи одним из основных элементов программы правительства, неслучайно стал объектом острых разногласий между социалистами и большевиками. Но в низах политические аспекты этой акции воспринимались слабо. Истоки экономической разрухи представлялись им зачастую упрощенно, как следствие саботажа, нежелания капиталиста работать на пролетарское государство, утаивания товара и его хищений. И рабочий контроль нередко принимал экзотические формы, экономически бессмысленные, но в целом объяснимые теми воззрениями, которые были присущи рабочей среде. Размах импровизаций в этой сфере насторожил даже большевистские круги, обычно поощрявшие всякую проявленную здесь инициативу. «Заводские комитеты в толковании рабочего контроля уходят вперед, гоняются за такими мелочами, как, например, требования обязательного учета куда, по какому делу и зачем ходил бухгалтер или другое должностное лицо, вплоть до члена правления, требования обязательного своего присутствия на приемах у директора-распорядителя или другого члена правления, требования обязательного своего присутствия на всех заседаниях правления, требования, чтобы ни одна корреспонденция не выходила из завода или правления без санкции, печати и пр. заводского комитета… До таких геркулесовых столпов дошел, например, заводской комитет завода Лангензиппен, который после целого года борьбы за рабочий контроль, в довершение идеи контроля дошел в начале второго года борьбы до обыска председателя правления под руководством членов заводского комитета, и при обыске было найдено… вино», – все это сообщалось в докладе секции по металлу Совнархоза Северного района 11 июля 1918 г.[842] Возможно, здесь отражены крайности рабочей «борьбы» с разрухой. Проблема, однако, состояла в том, что иных ее форм в низах и не знали, неотчетливость и аморфность имевшихся инструкций лишь усиливала размах импровизаций.
Осознание никчемности контроля и его экономической бесполезности имело два последствия. С одной стороны, очень быстро на предприятиях от увлечения рабочим контролем переходили к просьбам о национализации фабрик и заводов[843]. По сути дела, это явилось лишь обнажением того «патерналистского» духа, для которого существенным была не передача фабрик и заводов в руки пролетариев, а требование стабильности и гарантированных заработков, независимо от того, кто это обеспечивал.
С другой стороны, в рабочей среде получали поддержку предложения о ликвидации контроля и возвращении к прежней системе управления. Несомненно, это в значительной мере оформлялось политическими доктринами социалистов. Последнее обстоятельство иногда смущает историка, который видит здесь скорее инициативу верхов, чем желание низов. Дело было сложнее. Отмена контроля тут все же побочное требование. Определяющим стало общее тяготение к прежнему бытовому укладу, к той сытости и достатку, которые, даже будучи скромными, разительно отличались от всего, с чем столкнулись рабочие в 1918 г. И это настроение охватило многих, отсюда и та терпимость, с которой выслушивались рабочими возражения против контроля. В полемике по этому вопросу оппозиция избегала обсуждения политических аспектов. Спор имел несколько «технократический» оттенок. «Заберут фабрики, исковеркают и оставят рабочих голодными», «когда у нас велась эвакуация, все было бестолково, а когда сдали буржую или подрядчику, дело пошло великолепно», «рабочему контролю мы в значительной мере обязаны тем, что в промышленности анархия, что разрушены многие предприятия» – подобным простым и «доходчивым» языком объясняли свое неприятие контроля ораторы на рабочих собраниях и конференциях[844]. Памятуя об «антибуржуазном» синдроме у рабочих и не только у них, социалисты предложили заменить рабочий контроль государственным – этим, помимо другого, отметались и слухи о передаче предприятий их бывшим хозяевам. На заседании Чрезвычайного собрания уполномоченных фабрик и заводов Петрограда 22 марта 1918 года было даже заявлено, что «рабочий контроль, кроме всего прочего, воспитывает собственнические инстинкты в рабочей среде»[845].
Выступления против контроля охватили лишь небольшую часть рабочих. Но они показательны. Они означали эрозию того «классового» сознания масс, для которого было привычно тяготение к радикальным решениям и которое было пронизано антибуржуазным, эгалитарным духом. Настрой 1917 года постепенно уходил, оставляя после себя озлобленность, вспышки протеста и, разумеется, забастовки.
Чрезвычайное собрание уполномоченных фабрик и заводов Петрограда – один из наиболее ярких символов послереволюционного времени. Идея собрания возникла как естественное следствие двух тенденций, наиболее явно обозначившихся к марту 1918 г. Первая – это усиление «беспартийных» настроений, обычных для рабочей среды, но именно к весне 1918 г. приобретших отчетливую антибольшевистскую окраску. «Мы привыкли слышать на петроградских заводах много беспартийных, которые разно объясняют свою беспартийность», – это явление, отмеченное на 5-м Губернском съезде Советов[846], в те дни было особенно заметным, оно наблюдалось даже в прокоммунистических общественных союзах[847]. Мемуаристу В. Мещерскому запомнились разговоры на Путиловском заводе о том, что «мы против всяких партий», «должна быть одна партия, объединяющая рабочих»[848]. И это подтверждается протоколом общезаводского собрания 6 марта 1918 г., на котором один из ораторов призвал создать Петроградский Совет «исключительно из самих рабочих»[849].
Вторая тенденция – это растущее разочарование рабочих в Советах и их попытки создать независимые профессиональные организации, противостоящие как Советам, так и профсоюзам, – некую параллель городским структурам власти. Несомненно, инициатива здесь принадлежала социалистам[850], но это встретило живейшее сочувствие и у многих рабочих. Совмещение этих двух тенденций – тяги к беспартийности, оппозиционной в своей основе, и стремления к профессиональной независимости, и породило политический феномен весны 1918 г. – беспартийные конференции. Одна из них была тогда проведена по инициативе социалистов в Рождественском районе[851]. Большевикам с трудом удалось повернуть ее русло в нужную сторону, и это в дальнейшем определило их тактику по отношению к «беспартийным» экспериментам.
Уже первые заседания Собрания Уполномоченных представляют значительный интерес для анализа политической психологии петроградских рабочих. Политические оценки достаточно однообразны: «…из-за расчетов и вычетов добавочных сумм среди рабочих царит бурное противобольшевистское настроение» (Трубочный завод), «…рабочие кричат: „Долой большевиков!“» («Старый Лесснер»), «…на заводе заметен перелом в настроении рабочих <…> рабочим кажется, что все гибнет» (завод Речкина), «…к большевикам настроение явно враждебное», «…рабочие разуверились в партиях» (Невский судостроительный завод), «… политическое настроение резко изменилось», «…большевиков бойкотируют, о социалистической республике больше не говорят» (паровозные мастерские Николаевской железной дороги), «…рабочие интересуются, почему комиссары уехали, а они не могут. Говорили даже о взрыве поездов» (Ижорский завод), «… настроение против большевиков растет» (Обуховский завод)[852].
Сообщения с мест о настроениях масс, конечно же, нуждаются в поправках – они принадлежали партийным ораторам, в речах которых нетрудно уловить политическую пристрастность. Найти коррективы к ним, однако, очень сложно. Ни отсутствие оппозиционных массовых действий, ни даже одобрение «советских» резолюций – привычные в прошлом аргументы в споре pro et contra – еще сами по себе не могут служить критерием истинности всего того, о чем говорилось на Собрании. Но все же отметим ряд особенностей дошедших до нас сведений. Заметна, прежде всего, их абстрактность и особенно краткость – она вряд ли объяснима лишь техникой протоколирования записей. Это верное указание на аморфность антибольшевистских настроений – улавливались лишь общий «дух», направленность протеста. Неудивительны поэтому жалобы ораторов на равнодушие, малую активность рабочих масс. На том же заводе Речкина, несмотря на общую неприязнь к властям, из-за апатии рабочих не смогли сразу избрать уполномоченных на Собрание[853]. «Ощущение безысходности и апатии вследствие этого» наблюдалось и на Невском судостроительном заводе[854].
Очень отчетливо этот настрой сказался и в конце апреля, когда Собрание уполномоченных решило провести первомайскую демонстрацию своих сторонников. Казалось бы, все способствовало этому замыслу. В середине апреля город остался без хлеба. К нехватке продовольствия уже привыкли, но теперь увидели нечто новое – полное отсутствие продуктов. «Надо знать: в городе абсолютный голод», – записывает 14 апреля 1918 г. в дневнике З. Гиппиус[855]. Ситуация стала критической в конце апреля. «Вот он, голод, – читаем дневниковую запись другого очевидца тех дней, архивиста Г. Князева, относящуюся к 1 мая 1918 г. – Выдают по % ф. хлеба на день. На рынках ничего нет… В трамваях даже незнакомые [люди] начинают разговаривать друг с другом о голоде… Не выдерживают. Сказать вслух, что наболело у всех, стало вдруг потребностью.
– Вот вам и Советская власть. Сами того хотели.
– А обманули нас большевики.
– Ленин говорит, что через 10 лет все хорошо будет.
– А нам что до этого. Умрем до тех пор с голоду или от черной смерти»[856].
И все ждут, что кто-то первым бросит вызов властям. «Многие уже предрекают, что пришли последние дни для большевиков», – пишет 28 апреля Г. Князев[857], но никто не выступает, лишь кое-где, по замечанию З. Гиппиус, «вяло волнуются». «Завтра, кажется, ничего не произойдет. Для всех «„акций“ все слишком голодны», «волнения на заводах, вероятно, будут подавлены, ибо разрешены опять мешочники», – эти записи З. Гиппиус сделаны соответственно 17 и 29 апреля[858], как раз в самый пик хлебного кризиса.
Лучше, чем З. Гиппиус, о настроениях на предприятиях были осведомлены в Собрании Уполномоченных. Первомайский «смотр» здесь решили предварить обзором политического самочувствия рабочих. Сведения с мест были неутешительны. «Надеяться, что масса пойдет за нами – нечего, даже при желании пойти она не пойдет, побоится, что ее расстреляют, как 5-го января» (делегат от безработных), «настроение подавленное, под влиянием голода, отчасти застращивания» (Обуховский завод), «настроение инертное, 1-м мая никто не интересуется» (Путиловский завод), «настроение подавленное» (Пригородная Невская железная дорога, Гильзовый отдел Патронного завода), «откликов кругом нет и царит уныние, только 5 человек высказываются за участие [в демонстрации. – С. Я.]» (типография газеты «Копейка»), «настроение очень апатичное. Не хотят слушать никого» (завод Сименс-Шуккерт), «настроение подавленное. Рабочие не уверены, что не будут расстреливать» (Новый Арсенал), – таковы были сообщения уполномоченных на заседаниях Собрания 24 и 29 апреля 1918 г.[859] И в то же время на заводах охотно клеймили большевиков и Советы, принимали резолюции социалистов. «Во время прений резко критиковали Советскую власть. Рабочие внимательно слушали. Готовности к выступлению не обнаруживалось», – этот отчет представителя Городской электростанции[860] в целом рисует типичную для тех дней картину.
Последней попыткой Собрания Уполномоченных побудить рабочих к активным действиям была организация политической забастовки в июне. Однако к ней присоединились лишь немногие[861]. Майские и июньские заседания Собрания позволяют хорошо ощутить ту атмосферу бессильного протеста, который повсеместно наблюдался в рабочей среде. «Не далее как колпинские и сестрорецкие события[862] вызвали массу резолюций, которые, однако, не дали существенных результатов, не заставили говорить о себе всех и каждого. Все попытки протеста и волнения умерли. Комиссары имеют полное право говорить, что не выявилась воля петроградского пролетариата… Закрытие печати также не отозвалось в массах. Со скрежетом зубовным воспринимали мы закрытие „Луча“, „Дела народа“, „Дня“, но широкая рабочая масса этого не замечала», – упоминалось на заседании Собрания 23 мая 1918 г.[863] С тревогой активисты Собрания уполномоченных воспринимают быстрые перепады настроений рабочих, слишком уж тесно увязанных с выдачей хлеба и других продуктов, – это видно из протокола заседания 29 мая: «Недели полторы назад положение было такое же. Некоторые заводы не работали, волновались, но прошло два дня, пришел хлеб, волнение улеглось, о восстании перестали говорить»[864].
За что голосовали рабочие-оппозиционеры в эти дни? За свободу печати, амнистию социалистам, отмену смертной казни, прекращение Гражданской войны. Эти требования были всеобщими. Кое-где протестовали против Брестского мира. Лозунг отставки Совнаркома иногда выдвигался открыто, иногда заменялся пожеланием, как это было в резолюции обуховцев 17 июня 1918 г., «создания общесоциалистической – демократической временной власти»[865]. Сложным было отношение к Учредительному Собранию. Нередко, как на заводе Сименс-Шуккерт, выступали за «оздоровление Советов рабочих и солдатских депутатов путем перевыборов»[866]. Примечательно, что антибольшевистская резолюция Путиловского завода 6 августа 1918 г. кончалась призывами «Да здравствуют Советы Рабочих, красноармейских и крестьянских депутатов», «Да здравствует Красная Армия»[867]. В других местах (например, на фабриках б. Паль и Варгунина, Обуховском заводе) лозунг Учредительного Собрания одобрялся без всяких оговорок[868]. В целом резолюции почти не выходили за пределы эсеро-меньшевистских программ, но говорить об унификации их вряд ли правомерно. Мы видим заметное, хотя в чем-то и ограниченное «низовое» участие в их составлении. Так, на Путиловском заводе во время обсуждения одной из резолюций – об этом сообщалось на Собрании уполномоченных 29 мая – «председатель… вычеркнул было пункт об Учредительном Собрании, но большинство настояло на том, чтобы он был внесен»[869]. И о собрании в типографии газеты «Копейка» говорилось, что «оно приняло лозунги Собрания Уполномоченных и прибавило еще лозунг о свободе печати»[870]. Если присмотреться к самим резолюциям, здесь зачастую нетрудно обнаружить и местные импровизации; одно из них – постановление путиловцев 6 августа 1918 г.: «Мы требуем немедленного разоружения всех вооруженных банд, поселившихся на железных дорогах, прикрывающихся флагом Красной Армии, производя[щих] разгромы и расстрелы рабочих и крестьян»[871]. И примеры эти можно продолжить.
Политические настроения масс в 1917–1921 гг. отчетливее и рельефнее для историка обозначались лишь во время наиболее значимых общественных акций. Особенно это справедливо по отношению к 1919–1920 гг., когда нередко только кампания по выборам в Советы позволяла хоть что-то узнать именно о политических чувствах людей. Они словно вызывались на политический диспут, и уже по их первичной реакции, даже молчаливой, можно было догадаться о преобладающих настроениях. Выборы Петроградского Совета летом 1918 г. в целом подтвердили ту расстановку сил, которая еще раньше была обнаружена Собранием Уполномоченных. Примем во внимание все: политическую апатию, избирательную систему, дававшую много преимуществ для властей, устранение инакомыслящих и даже целых партий, интенсивную идеологическую «обработку» горожан в условиях фактического запрета свободной печати[872]. Но все это лишь отчасти способно объяснить весомую коммунистическую победу на выборах[873]. Важнейший ее фактор – все еще сохраняющаяся «большевизация» части рабочих. Этот политико-психологический феномен в свое время обсуждало и Собрание Уполномоченных, на одном из заседаний которого прямо говорили: «Вырвать рабочих из-под большевистской опеки – задача почти непосильная. Здесь много говорили о подавленном настроении, но ничего другого и представить себе нельзя. Массы еще не вполне отошли от большевиков и не вполне разочаровались»[874].
Это явление очень сложное, оно не всегда означало сознательное усвоение коммунистических лозунгов. Это – скорее даже элемент общего социального поведения, во многом определяемого и конформистскими стереотипами. Тут сказались и традиции идеологизации русского общества, делавшие зачастую понятное, «правильное» слово более весомым аргументом, чем «правильное» дело. С одной стороны, мы видим забастовки на фабриках и заводах, знаем об уличных впечатлениях интеллигентов. Стачки летом 1918 г. не были редки. Правда, они возникали на крупных предприятиях, среди наиболее организованных рабочих – на Путиловском, Обуховском, Невском судостроительном заводах[875]. На Обуховском заводе дело кончилось даже локаутом, разгоном завкома и прекращением работ в цехах на два месяца[876]. С другой стороны, типичным можно считать и протокол предвыборного собрания Выборгской бумагопрядильной фабрики 19 июня 1918 г., в котором читаем: «Подавляющим большинством избран тов[арищ], сочувствующий партии большевиков. Общим собранием единогласно принят наказ Петроградской коммунистической партии большевиков»[877]. Подобного рода документов появлялось в те дни немало – именно так, без споров и прений, не глядя, словно впопыхах, и создавалась большевистская фракция в городском Совете.
И неслучайно мы видим во второй половине лета 1918 г. лавинообразный рост проявлений политического фундаментализма – настроений, охвативших не только партийных и советских чиновников, но и значительные слои низов. Основные элементы его достаточно выкристаллизовались за несколько месяцев после переворота, быстро теряя чуждое им послефевральское обличье. Это четкий дуализм мира, деление его на своих и чужих, идеализация первых и однозначное (идеологическое либо политическое) отторжение вторых. Это прочное убеждение в существовании одной и единственно верной политической программы, при том, что прочие отвергались безоговорочно, без какого-либо обсуждения. Это ориентация даже не на программы, а на определенный круг лиц. Это полный разрыв с прежними юридическими ритуалами или, вернее, с нормами традиционного правового мышления, поскольку насилие незамедлительно облекалось в юридические формы. Это тотальное неприятие политических противников, доходящее до оправдания их убийств.
Ленина вряд ли вводили в заблуждение, когда сообщали о желании местных рабочих ответить на убийство Володарского массовым террором[878]. Разумеется, это не все рабочие, а лишь «сочувствующие», как назвали бы их в то время, но ведь были и такие. «Мы, безусловно, пошлем на Урал своих товарищей, – говорил некто Сергеев на общем собрании Василеостровской организации РКП 9 августа 1918 г., – но мы говорим о том, что дайте нам только несколько дней для расправы с здешними, внутренними врагами, с петроградскими белогвард. офицерами, которых имеется зарегистрированных только 18.000 чел[овек]»[879]. Общий дух нетерпимости, царивший в городе, удивлял иногородних. «Рассказы о терроре, который здесь царит, поражали москвичей. В Москве ничего этого нет», – сообщала делегация Собрания Уполномоченных, побывавшая в столице[880]. Петроградский делегат Зорин даже вступил на 5-м Всероссийском съезде Советов в июле 1918 г. в полемику с Лениным – ему не понравились слова российского вождя о том, что он доверяет искренности левых эсеров. «Товарищ Ленин, сидя здесь, в Совнаркоме, может быть, не видит всей работы левых с. р. Я говорю, что искренности нет», – так он излагал свои взгляды на возможность «социалистического единения»[881].
Красный террор оформлялся исподволь, в течение всего лета 1918 г.: «погромной», как тогда говорили, агитацией «Красной газеты», расправой с левыми эсерами, августовскими арестами офицеров – следствием Ярославского мятежа, наконец, Декретом Совета Комиссаров Союза Коммун Северной области 18 августа 1918 г., где обозначен целый перечень провинностей, караемых расстрелом: «за контрреволюционную агитацию, за призыв красноармейцев не подчиняться Советской власти, за тайную или явную поддержку того или иного иностранного правительства, за вербовку сил для чехословацких и англо-французских банд, за шпионство, за взяточничество, за спекуляцию, за грабежи и налеты, за погромы, за саботаж и т. п. преступления»[882]. Террор порождал слухи, со слухами боролись террором. Слухи особенно стали множиться с первых чисел августа, когда началось повсеместное закрытие «буржуазных» газет и аресты офицеров. Говорили о занятии чехословаками Нижнего Новгорода, Рязани, даже Подмосковья, о немецком ультиматуме. Много было разговоров о расстрелах и потоплении офицеров[883]. Слухи о предстоящей отправке хлеба из голодающего города в Германию вызвали даже специальное Обращение Петросовета «К рабочим Петрограда»[884] – опасались попыток захвата поезда с посылками для русских военнопленных.
Сентябрьский красный террор не был поэтому каким-то экстраординарным событием в жизни города – к нему уже были готовы, он стал логическим завершением того процесса, который обозначился давно. Ни политические покушения августа 1918 г., ни сам сентябрьский террор не вызвали каких-либо беспорядков в городе. Террор коснулся по преимуществу бывших офицеров – их боялись больше всего, «помещиков и капиталистов», бывших царских чиновников. Разумеется, он отразился новой волной слухов в Петрограде: говорили о застенках, и перлюстратор международной корреспонденции в своем отчете за октябрь 1918 г., отметив «подавленность общества», объяснил ее «необходимым применением „красного террора“»[885]. Волна митингов и резолюций в те дни почти не затронула заводы. Когда читаешь документы, запечатлевшие отклики на августовские события, обращаешь внимание на их авторов – это по преимуществу коммунисты, профсоюзная верхушка (изредка завкомы) и в подавляющем большинстве военные – красноармейцы, матросы, служащие внутренней охраны[886]. Были и несомненно фальсифицированные документы, в частности, «Резолюция детей Петергофского района»[887]. Она написана уже явно «взрослым» языком, очень витиеватым, а сложная лексическая конструкция предложений (одно из них насчитывало более 120 слов) делало ее чтение трудным не только для детей. Но рабочих резолюций мало. Протокол собрания Пушечного Округа Путиловского завода, призывавшего к насилию, видимо, был такой редкостью, что его поместили в «Петроградской правде» полностью, без сокращений; но и из него видно, что 20 человек воздержались при голосовании[888].
И все же, несмотря на террористические лозунги, аресты заложников, расстрелы, настроение «улицы» не менялось. Словно существовало два города: один, дисциплинированный коллективными ритуалами, молчащий или молча голосующий, другой – вне заводских стен и учреждений, без наблюдающего ока, раскованный и непредсказуемый. Очевидцы, видевшие только этот, другой город, удивлялись устойчивости нового режима. «Но на ком же, в сущности, держатся большевики? – писал уже упомянутый ранее Г. Князев 8 сентября. – Ведь только и слышно, как поносят большевиков. Царское правительство так не ругали. В трамваях, на улицах, особенно женщины, кричат, что хуже стало, чем при царе»[889]. Но равновесие режима и поддерживалось «зазором» между этими двумя городами – поведение первого из них жестко регулировалось большевистскими регламентами, организационными и идеологическими, и нейтрализовало анархическую оппозиционность второго – стихийного, слабо управляемого, разобщенного.
Настроения в Петрограде в конце 1918 г. не были оптимистичными – об этом можно судить даже по коммунистической листовке, выпущенной в связи с годовщиной Октябрьского переворота. «Некоторые рабочие, – читаем в ней, – говорят что это – голодная годовщина, многие из рабочих говорят теперь, что революция не дала никаких улучшений, не изменила будто бы условий их труда»[890]. Но именно тогда закрываются последние «буржуазные» газеты – и безо всякого массового протеста, изгоняются со своих постов последние независимые профсоюзные лидеры[891]. Даже столь известный в 1918 г. своей оппозицией Путиловский завод принимает 18 декабря по докладу Г. Зиновьева резолюцию с характерными формулировками: «Путь к социализму лежит только через единственные органы государственной власти – Советы, заявляем, что ни за какую парламентскую чечевицу не продадим своего права на жизнь и труд»[892]. «Все словно очумевшие, – замечает в тот же день в своем дневнике Г. Князев. – И вид какой-то приниженный, озлобленный. Никто не осмеливается громко и смело заявить протест. Только злобно шепчутся»[893]. Безо всяких споров одобряются на фабриках и заводах предложения о том, что только коммунистов следует избирать в руководящие органы[894] – и это при очевидном «беспартийном» настрое масс. Пресловутый цензор-перлюстратор писем в отчете за декабрь 1918 г. отмечает «иной тон писем беспартийного петроградского обывателя, который жалуется на недостаток продовольствия и топлива… вследствие чего и настроение этой части общества подавленное»[895], упоминает «циркулирующие слухи о наступлении англо-французов»[896], – но и он не склонен преувеличивать реальной политической угрозы Советам.
Происходило медленное, еще мало заметное, ежедневное, зачастую бессознательное приспособление к новому режиму. Усваивались его речь, терминология, коды поведения. Исчезновение открытой оппозиции неминуемо изменяло политическое мышление масс. Новый идеологический порядок еще не был прочным, но он уже существовал, он отчасти определял и мысли, и поступки людей и становился более обязательным.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК