«МЕРА ВСЕМУ ЧЕТВЕРТИНКА»

«МЕРА ВСЕМУ ЧЕТВЕРТИНКА»

Ахматову очень заботил ее будущий образ в чужих воспоминаниях, поэтому она пыталась по мере сил направить потенциальных мемуаристов в нужную ей сторону. Вспомним, как она подправила линию своего носа на рисунке Тышлера, горбинка показалась ей слишком велика. Жест символический. Ее высказывания были хорошо продуманы, точно рассчитаны на собеседников: великий поэт создает миф о великом поэте.

Создавал ли свой миф Лев Гумилев? Если и создавал, то очень непоследовательно. Превратить собственную жизнь в служение посмертному (да хоть и прижизненному) образу он явно не мог и не хотел. Поэтому его застольные беседы были откровенны и весьма неполиткорректны. Но никакая откровенность не может объяснить некоторых совершенно невероятных заявлений, добросовестно записанных собеседниками и сотрапезниками.

Из беседы с Айдером Куркчи: «Жалко, мы, русские, народ художественный, но неверующий. Розанов все наврал, как и Белинский, я не люблю их семинарские размышления. Мама была неверующая, Мандельштам начинал как чуткий православный человек, но потом, ах! Цветаева – так это вообще берегиня, идолище…»

Кстати о Марине Ивановне. Если верить Андрею Рогачевскому, то Гумилев даже причислил Цветаеву к стукачам, правда, затем уточнил, что «стукачом был ее муж Эфрон», потому что «закладывал» видных белогвардейцев.

Вообще тема стукачества возникала в самом необычном контексте. Например, Гумилев рассказывал Рогачевскому, будто «Пушкин пошел стреляться с Дантесом, чтобы спасти свою посмертную славу (чтобы умереть, но не дать объявить себя стукачом)».

Передо мною запись беседы Льва Гумилева с Айдером Куркчи, напечатанная не врагами Гумилева, а напротив, людьми, много лет бескорыстно собиравшими свидетельства о его жизни. Текст напоминает расшифровку магнитофонной записи, не прошедшую редактуру. Разумеется, это делает его намного более ценным. Чтение интересное, я бы даже сказал – забавное. Гумилев рассуждает здесь о Серебряном веке и его наследии. Вообще-то он не очень любил эту тему. Еще Рогачевский обратил внимание, что Гумилеву интереснее были вопросы о его трактате «Этногенез и биосфера», чем беседа об акмеизме. Тем не менее Лев Николаевич, кровное дитя Серебряного века, порадовал всех читателей свежестью мысли и неординарностью трактовок, иной раз ставящей в тупик:

«Стихи, надо сказать, погубили Белую армию. Она вся состояла из стихотворцев, нация рифмоплетов, но так же проиграла и Парфия когда-то Крассу,[45] который в стихах ни бум-бум. <…> Художник Мани[46] меня интересовал, я начал о нем книгу, но не закончил, серьезность замысла погубила, как белых. А красных? — спрашиваете вы. Их погубили корысть, точнее, серьезность, с которой они бескорыстно служили – чему? — уж и припомнить никто не может. А нельзя быть серьезным все время. Серьезность – это же оттого, что обсуждается, где выпить и как достать. Мера всему – четвертинка. Или бутылка…»

Лев Николаевич, вне всякого сомнения, рассказывал столь удивительные вещи за бутылочкой, поэтому не станем относиться к ним слишком серьезно.

Друзья Гумилева, Ольга Новикова и Марина Козырева, отрицают любовь Гумилева к алкоголю, но, боюсь, они не то чтобы идеализируют его образ, а упрощают. Ладно Куркчи, но Сергея Лаврова в непочтительном отношении к памяти Гумилева не упрекнешь, а он вспоминал интересный случай:

«Както Л.Н. попросил меня познакомить его с коллегой-историком, довольно известным профессором: "Позовите его с супругой к нам, выпьем, поговорим!" Я сделал все как полагалось, помню, нашел какоето красное шампанское, а на столе была вкусная еда, приготовленная Наталией Викторовной, и бутылка "Лимонной" – тогда еще отменной водки. Мы с Л.Н. как-то незаметно опустошили ее "за разговором", а гость ограничился каплей шампанского, несмотря на все наши уговоры и явную "комплиментарность" "Лимонной" с закуской на столе. На следующий день мы с Л.Н. встретились на факультете, и он с некоторым укором и непередаваемо милой картавостью молвил: "Ну, Сергей Борисович, ну какой же это профессор, который о науке не говорит и водки не пьет!"»

К людям выпивающим Гумилев относился гораздо снисходительнее. В день знакомства с Гумилевым Савва Ямщиков явно выпил лишнее и уснул прямо посреди комнаты на кальке с чертежом будущего креста, того самого, что Гумилев и Смирнов установят на могиле Ахматовой в Комарово. Проспав несколько часов, Савелий Васильевич открыл глаза и увидел участливо склонившегося над ним Гумилева: «"Вы прямо как воин на васнецовском поле лежите. Я подходил все время, проверял, но чувствовал, что дышите. А теперь можно и к столу. Мы ваш уголок за вами сохранили", — я еще не знал, как добр этот строгий, серьезный человек, насколько тактичной и по-мужски цельной бывает его заботливость», — вспоминал Савва Ямщиков. Однако этим история не закончилась. Наутро отправились в Псково-Печерский монастырь, а оттуда – в Изборск. И Гумилев, внимательно посмотрев на своего нового товарища, сказал: «Савелий Васильевич, когда вы там в звоннице на кальке лежали, я подумал, что с вами можно быть откровенным. Вы всегда, когда в Петербурге будете, — милости прошу, я буду рад».

Хотя Рогачевский пил вместе с Гумилевым «какое-то чудесное марочное грузинское вино», любимым напитком Льва Николаевича, видимо, оставалась водочка. Между прочим, и в этом он был истинным сыном Анны Андреевны.

Однажды на Сицилии в отеле «Эксельсиор» Александр Трифонович Твардовский пришел в номер к Ахматовой, чтобы поздравить ее с премией. «Она приняла меня так, — вспоминал Твардовский, — словно мы были уже давно знакомы. Но я все же с некоторой опаской – женщина немолодая, может быть, сердечница – спрашиваю ее: а не отметить ли нам некоторым образом ее награждение? "Ну конечно же, конечно!" – обрадовалась она. "Тогда, может быть, я закажу по этому поводу бутылку какого-нибудь итальянского вина?" И вдруг слышу от нее: "Ах, Александр Трифонович, а может быть, водочки?" И с такой располагающей простотой это было сказано и с таким удовольствием! А у меня как раз оставалась в чемодане бутылка заветной, я тут же ринулся к себе, в свой номер».

Лев Николаевич пил водку и до войны, и на фронте, и по возвращении с фронта, и в молодости, и в старости. Гумилев усвоил советский (не русский, в дореволюционной России не было ничего подобного, а именно советский) обычай приходить в гости с бутылкой. С бутылкой монгольской водки он пришел к Аполлону Кузьмину, профессору МГУ, лидеру движения «Отечество». Когда Айдер Куркчи впервые пожаловал в московскую квартиру Гумилевых, Лев Николаевич спросил его, «решительно и резко»:

— А, случайно, чекушку вы не захватили?

— Конечно, захватил.

— Ну вот и хорошо, — засмеялся он.

Наконец, сам Лев Николаевич с удовольствием рассказывал историю о том, как он придумал понятие «Серебряный век», а мама в благодарность дала ему денег на чекушку. На самом деле понятие «Серебряный век» появилось значительно раньше. Гумилев создавал собственный миф.

Разумеется, Гумилев не был пьяницей, не уходил в запои, не напивался до бесчувствия. Ни друзья, ни враги не могут найти в его долгой жизни ничего подобного. Более того, любой нормальный человек на месте Гумилева наверняка бы спился. Большинству хватило бы и половины испытаний, выпавших на жизнь ученого. И можно только позавидовать крепости нервов, психическому здоровью, психологической стойкости, природному оптимизму.

«Лев Николаевич, хотя и прошел лагеря, — не походил на сломленного человека. Общался непринужденно – с юмором. Не унывал. Я бы сказал, что это был матерый и даже хитрый исследователь с гибким, проницательным умом», — вспоминает Петр Старостин.

Гумилев не топил горе в литрах спиртного. Очевидно, он легко переносил алкоголь, так что водка и вино для него были всего лишь маленьким удовольствием. А такой жизнелюбивый человек, как Лев Гумилев, и не собирался себе в чем-то отказывать. «Водка – понятие психологическое», — говорил он.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.