БРИТВА И СТРАШНЫЙ СУД
БРИТВА И СТРАШНЫЙ СУД
Весной 1955 года Лев Гумилев, отсидевший половину уже второго лагерного срока, напишет «своему боевому командиру, теперь министру» маршалу Жукову письмо с просьбой о помощи. Помощи Гумилев не получит, письмо до адресата скорее всего вообще не дойдет. Могущественный тогда маршал получал тысячи подобных писем. Между тем Жуков и в самом деле был боевым командиром Гумилева, рядового артиллериста-зенитчика, участника трех стратегических операций 1-го Белорусского фронта.[22]
Свой призыв в армию он считал большой удачей. Солдатская служба не пугала Льва Гумилева, достойного сына своего мужественного отца. «Что я могу сказать о вооруженной защите Отечества, когда я его сам защищал в годы Великой Отечественной войны на передовой, а мой отец имел два Георгия, да и деды, и прадеды были военными, — ответит Лев Николаевич корреспонденту газеты «Красная звезда» в сентябре 1989 года. — Если верить фамильным преданиям, то мой далекий предок командовал одним из полков на Куликовом поле и там же погиб. Так что я скорее не из интеллигентов, а из семьи военных, чем весьма горжусь и постоянно это подчеркиваю. Для меня ратная служба – это неотъемлемая часть гражданского долга».
Хороший ответ, но тогда, в разгар войны, Лев Николаевич думал не только о гражданском долге. 18 апреля 1944-го Надежда Яковлевна Мандельштам пишет Борису Сергеевичу Кузину: «Получили письмо от Левы. Он мечтает о Ташкенте и сдаче экзаменов». Значит, Гумилев возвращается к прежней цели – стать дипломированным историком, вернуться к научной работе. Фронт, по-видимому, еще не входил в его планы. Но путь в науку был по-прежнему закрыт. В конце августа или в сентябре 1944-го он отправляет из Туруханска письмо к Эмме Герштейн: «Приятно также было узнать, что Вам повезло в научной работе. Это, безусловно, благороднейшее дело в мире, и из всех моих лишений тягчайшим была оторванность от науки и научной академической жизни. <…> За все мои тяжелые годы я не бросал научных и литературных занятий, но теперь кажется, что всё без толку».
Избавиться от трудового рабства до окончания войны казалось почти невозможно, войне же не было конца. Да и отпустят ли и после войны, ведь потребности Норильского комбината в специалистах, в рабочих, в сырье год от года росли. Призыв в армию был единственным шансом Гумилева. Даже осужденным служба в штрафной роте приносила свободу. Гумилев, уже отсидевший свой срок, мог добиться снятия судимости, восстановиться в университете, вернуться к своим тюркам, гуннам, монголам, к университетским и академическим библиотекам. Путь к любимой научной работе с неизбежностью вел на передовую.
Письмо Гумилева к Эмме Герштейн почти отчаянное. Он уже несколько раз просился на фронт, подавал заявления – без толку. Отказывали почти всем работникам Норильского комбината – и заключенным, и «вольняшкам», просившимся на фронт. Впереди была короткая осень и долгая приполярная зимовка на Нижней Тунгуске.
Много лет спустя в своей ленинградской квартире за бокалом марочного грузинского вина Гумилев будет рассказывать своему собеседнику, студенту Андрею Рогачевскому: «По сравнению с Восточной Сибирью передовая – это курорт. Северная тайга – это зеленая пустыня, по сравнению с которой Сахара – населенное, богатое и культурное место».
Все это объясняет психологическое состояние Гумилева, когда он решился на отчаянный и совершенно экстравагантный поступок, о котором позднее рассказал Эмме Герштейн: «…явился к коменданту, держа на запястье бритву, и пригрозил: "Вот я сейчас вскрою себе вены, своей кровью твою морду вымажу, а тебя будут черти жарить на сковороде" (тот боялся Страшного суда). Вот так меня и отпустили».
Ольга Новикова отказывает Герштейн в доверии: «Что-то маловероятно, не в характере Л.Н.Гумилева были истеричные поступки урок. Скорее всего… это очередная черная легенда или злая шутка о Льве Гумилеве». Новикова предпочитает верить не Герштейн, а самому Гумилеву, который совершенно иначе рассказывал про обстоятельства своего призыва в армию: «Мне повезло сделать некоторые открытия: я открыл большое месторождение железа на Нижней Тунгуске при помощи магнитометрической съемки. И тогда я попросил – как в благодарность – отпустить меня в армию. Начальство долго ломалось, колебалось, но потом отпустили все-таки».
Но зачем же Эмме Герштейн сочинять «черную легенду» о Гумилеве? Она могла перепутать, но для чего же ей лгать? Эту историю она слышала от самого Гумилева, и слышала не она одна, по тому что уже в декабре 1944-го в Москве появились «сенсационные рассказы» о Гумилеве, который будто бы вскрыл себе вены и только тогда добился призыва в армию. Эта легенда, несомненно, основана на искаженной версии истории «о бритве и Страшном суде». В декабре 1944-го Гумилев с Эммой Герштейн не встречался, значит, он рассказывал свою историю комуто из знакомых, повидавших его на Киевском вокзале, — Томашевской, Харджиеву, Шкловскому или Ардову, а уже через них история стала разноситься по литературной Москве, обрастая фантастическими подробностями (солдат со вскрытыми венами, добравшийся в теплушке из Восточной Сибири в Москву, — действительно фантастика).
Другое дело, что Эмма Григорьевна плохо разбиралась в субординации и не различала военное и экспедиционное начальство, поэтому мы так и не знаем, к кому же пришел Гумилев, к военкому или к начальнику Нижнетунгусской геологоразведочной экспедиции А.П.Бахвалову? В любом случае никакие «коменданты» здесь роли не играли. Военнообязанного мужчину призывает военкомат, а начальник экспедиции, наделенный немалой властью, мог и, по служебным инструкциям, должен был призыву помешать. Вероятно, Гумилев явился с бритвой именно к Бахва лову. После его визы решение военкома было предопределено.
Что касается интервью Льва Николаевича, то оно как раз и не внушает доверия. За хорошую работу начальство могло его премировать продуктами, одеждой, деньгами или поездкой в Туру ханск, но отпускать такого ценного работника не было никакого резону. Надо учитывать и обстоятельства двух рассказов Гумилева. В сороковые историю о бритве рассказывал молодой человек, солдат, бывший зэк, студент, еще не успевший восстановиться в университете. А интервью давал уже пожилой историк, доктор наук, знающий себе цену. Солидному человеку рассказывать о шантаже суицидом не к лицу, вот он и не рассказывал.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.