4

4

Положение обязывает. А. С. Берман была назначена 6 декабря 1941 г. контролером по учету и выдаче продовольственных, хлебных и промтоварных «карточек». «На эту работу райком отбирал самых стойких и проверенных людей» – она явно гордится таким выбором. Она сама голодает и знает, что такое лишиться последнего куска хлеба. Она с честью выполнит свой долг: «Мы приставлены к величайшим ценностям – нам доверили беречь каждый грамм хлеба, распределять продкарточки»[1675]. Она знает, что кто-то «ловчит с чужими карточками и талонами и дошел до грани морального падения». Она на это не пойдет и недаром райком отобрал ее как наиболее честную: она готова полностью оправдать его характеристику.

Сотрудники продбюро кричат на посетителей и это происходит «в голодном то Ленинграде» – она возмущена. Она составила акт о махинациях с «карточками» в одном из домохозяйств, но начальница учетного бюро потребовала не делать из мелочей проблему. Какая же это мелочь? «Я борюсь за каждый грамм хлеба, а когда обнаруживаю украденный у голодающего населения грамм, расценивая это как мародерство на фронте. Иначе не могу, и не буду, если это даже кое-кому не нравится»[1676].

Ей трудно, будучи истощенной, подниматься по лестницам бесчисленных чужих домов во время проверок заявлений об утрате «карточек». Она боится отойти от перил, останавливается на каждом этаже. Может быть, не нужно этим заниматься столь дотошно – нет, «иначе нельзя: ведь на учете каждый грамм хлеба».

То, что она встретила в первой же квартире, ошеломило ее: «…Все восемь человек — члены рабочей семьи – умирают от дистрофии. Карточки потеряли». Скорее всего, они не молчали – излишне говорить, какие бездны горя они могли раскрыть перед той, от которой зависела их жизнь. Милосердие А. С. Берман – не милосердие напоказ, не отчет перед теми, кто давал ей столь лестные для нее оценки. Пришло время на деле показать, что она их достойна и рассказ А. С. Берман лишается присущего ей пафоса. Быстрота, с которой это происходит, – еще одно свидетельство ее искренности. Мелкие бытовые детали, приведенные ею, не затемняют и не запутывают описание и обнаруживают мотивы действий в их кристальной чистоте. «Форма содержательна, содержание формально» – говорил Гегель. Патетичная форма, посредством которой нам представлен образ исключительно честного человека, соответствует патетике его поступка. «Пошла в столовую и выпросила по своим талонам за вторую декаду три тарелки супа и принесла в стеклянной банке. Но хлеба у меня не было, потому что вперед не дают, а сегодняшнюю норму я… съела» – если нужно говорить о самых ярких свидетельствах человеческого сострадания, то вот одно из них, скромное, выраженное без рисовки и с трогательными оправданиями[1677]. Может быть, позднее ей не удавалось быть столь щедрой, но вот оно, первое движение откликнувшейся на бедствия несчастных людей – без расчетов, без оговорок.

Положение обязывает. Г. А. Князев (и чаще всего именно он) писал о моральном долге интеллигенции. Кому, как не ей, хранительнице нравственных заповедей, необходимо достойно перенести это суровое испытание – он и сам старается соблюдать при встречах с людьми «предупредительность, мягкость, чтобы легче было»[1678]. Можно сколь угодно часто ссылаться на факты духовного распада интеллигентов – некоторые считали, что именно среди них и обнаруживался отчетливее всего упадок воли. Но отметим, что в сотнях блокадных документов, оставленных ими, ощущение своей особости прослеживается весьма явно. Кто-то поднял упавшего человека, кто-то поделился хлебом, кто-то утешил, помог перенести вещи – нет при этом тщеславного самолюбования, но есть твердая уверенность, что иначе интеллигент поступить не имеет права. Да и не мог он не чувствовать взгляда чужих людей, обычно выделяющих его среди других, ожидающих от него поддержки, передающих с недоумением и удивлением слухи о его моральных прегрешениях. Д. Шостакович, много раз отказывавшийся уезжать из Ленинграда, дежуривший на крышах, и лишь позднее неохотно подчинившийся «правительственному решению»[1679], стал одним из символов блокадного города отчасти и потому, что каждый его шаг пристальнее всего сравнивали с нравственными эталонами.

Подчеркивание своего статуса обуславливалось еще и тем, что ссылаясь на него, оказавшиеся на дне блокады люди могли увереннее просить о помощи или воспринимать ее как должное. О. Р. Пето поведала такую историю. На улице она встретила мальчика, еле бредущего, с «неподвижным», безучастным лицом. «На вопрос – как звать – мальчик что-то невнятно бормочет. „Голоден, – внезапно и со злобой. – Чего спрашиваешь – не накормишь"»[1680]. Узнав, что она обещает дать еду, пошел за ней. Явно не верит ей, но другого выхода нет – идет молча, ни о чем не спрашивает. Путь был неблизким, и он начинал понимать, что дело не ограничится лишь выражением сочувствия – не поведут же ради этого так далеко.

«Внезапно останавливается, придерживая меня за рукав. „Подожди, тетя, я тебе все расскажу. Вовой меня звать“»[1681].

Он не оборванец, не вор, он не виноват, что стал таким – грязным, опустившимся, выпрашивающим хлебные крошки. Он из приличной семьи. Он даже показал ей семейную фотографию, которую хранил завернутой в несколько бумажек. Может, и носил ее с собой потому, что чувствовал на каждом шагу пренебрежение к себе и никак не хотел с этим свыкнуться. У него отец на фронте, мать умерла от голода, сестра в больнице. «Карточки» украли, обокрали комнату, на новый месяц «карточек» не дали.

«Рассказывая, Володя грязным рукавом вытирал слезы. „Только поверь, тетя, – ни разу ничего не украл“», – никак не мог остановиться, и долго пришлось его успокаивать[1682].

И такое случалось не раз. В. Инбер встретила в больнице, забитой «живыми трупами», рабочего. «Он еле шевелит языком и повторяет одну фразу: „Семнадцать лет… семнадцать лет на производстве"»[1683]. Политорганизатор Е. Шарыпина, разыскивая ослабевших рабочих, в одной из квартир встретила изможденную женщину, потерявшую «карточки». Подробно объясняла ей, как их «восстановить» и утратившая последние надежды женщина оживилась: «Я работала в „Швейнике“… Гимнастерки шила… Норму перевыполняла»[1684]. Трудилась для нужд фронта и изо всех сил, и кому, как не ей, надо помочь – нет, не зря пришла к ней политорганизатор, не зря заботятся о ней, она это заслужила.

Расскажем и еще об одном случае. Члены комсомольского бытового отряда Октябрьского района обнаружили 18 марта 1942 г. в одной из комнат неподвижно лежащего человека. «Мы сказали, что пришли ему помочь. Он не поверил. Безмолвно и недоверчиво следил за нами». Подозрительность беспомощного блокадника объяснима: чувствуя, что не может постоять за себя, он, вероятно, любое вторжение в свое жилище оценивал как угрозу. Бойцы отряда убрали комнату, вымыли его и забинтовали ноги, согрели чай – и его словно прорвало: «Человек заговорил… Он радист, работал, боролся до последнего, пока совершенно не обессилел»[1685].

Нельзя было в одночасье снять грязный ватник, найти лучшую одежду, встать, прибрать квартиру, вымыться – но люди здесь же уверяли, что они не такие, они лучше. И уверяли, кто как мог, – ссылками на свое образцовое поведение, на то, что они из хорошей семьи, что они самоотверженно работали до последней минуты. Все здесь было, и понимание того, что нравственные добродетели должны оцениваться по достоинству, и представление о том, какими обязаны быть эти добродетели, – ожидание помощи как награды вело тем самым и к осознанию ценности моральных правил.