6

6

Бессилие в «смертное время» часто путали с безволием. Мысль блокадников как-то быстро и безоговорочно отмечала роковую цепочку последовательных падений. Отчасти оглядывались и на свой опыт, во многом прислушивались и к рассказам других. Видя, как буквально на глазах «воскресал» опустившийся человек, были уверены, что стоит лишь заставить его «взять себя в руки» и он преобразится[651]. Есть целый ряд типичных черт оголодавшего донельзя блокадника, не имевшего сил выйти из комнаты: оборванная, превратившаяся в тряпье одежда, немытые руки, клочковатые волосы… От того, умоется ли он или воспользуется расческой, его выздоровление зависело мало, но иллюзия того, что прекратить распад можно без устранения его коренных причин, в какой-то мере объяснима – всегда считали возможным изменить внутреннее через внешнее.

Одно из главных средств, которое, по мнению многих, особенно ощутимо препятствовало духовному распаду – работа[652]. «Тем, кто не хотел работать, я не давал желе», – признавался руководитель МПВО завода «Судомех» А. С. Ганжа[653]. Он, видимо, сразу понял, что сказал не то, что нужно, и тут же оговорился («это относилось к тем, кто был достаточно силен, но ленив»)[654] – но ему ли не знать, сколько имелось тогда «сильных» и в чем были причины «лености». Особенно был озабочен «леностью» А. А. Жданов, не нашедший в себе сил выступить в «смертное время» ни на одном публичном собрании. «Товарищ Жданов тогда сказал: найти работу всем! И тут для всех стали находить работу», – вспоминал председатель Выборгского райисполкома А. Я. Тихонов[655]. Фабрики и заводы тогда бездействовали, чаще всего люди требовались для работы в похоронных командах. Почему должны были трудиться предельно истощенные, замерзавшие по пути на завод и погибавшие от обстрелов, умиравшие от изнеможения у станков, карабкающиеся на четвереньках? Объяснение слов Жданова давалось настолько циничное, что пересказ не способен выразить, не исказив, его суть – нужна только цитата: «Это необходимо было для того, чтобы отвлечь трудящихся от мысли, что им нечего есть и что им холодно»[656].

Своеобразный способ «занять работников библиотеки, отвлечь таким образом от желудочных проблем» нашла в декабре 1941 г. директор ГПБ Е. Т. Егоренкова. Большой план работ на 1942 г. – вот она, панацея от голода, надежное средство прекратить тягостные и бесконечные разговоры о хлебе. Когда читаешь такие признания, всегда узнаешь о том, для кого это говорилось – не для блокадников же, испытавших все ужасы «смертного времени»: «Посмотрели бы вы, как разгорелись бледные, синие, желтые и зеленые лица моих коллег. Целый месяц никто ни о чем не думал, кроме как о плане [курсив мой. – С. Я.]». Есть в этом цинизме что-то безоглядное, когда уж ничего не стыдятся и позволяют такое, до чего не опустился бы и призванный поддерживать оптимизм человек с доблокадным лицом, не синим и не зеленым – «сколько было творческих дискуссий, возникавший на ходу. Люди усталые, голодные, не спали по несколько ночей»[657]. Главное здесь – не содержание ее рассказа (его можно и не принимать на веру), а четко выраженная уверенность, что так и должно все происходить.

Призыв Жданова был поддержан быстро. О привлечении «дистрофиков» к очистке города охотно рассказывал позднее председатель Куйбышевского райисполкома П. Х. Мурашко. Мотив тот же: «Когда человек лежит и ничем не занят, то он думает только о еде и считает себя обреченным»[658]. Конечно, как оправдывался он, никто не заставляет их умирать от непосильного труда: «Мы разъясняли людям, что это делается в их же интересах». Если «дистрофик» устанет, он может пойти домой и отдохнуть[659] – при этом не уточнялось, сколько времени придется добираться до постели шатающемуся человеку, если в доме нет лифтов, а лестницы обледенели. О том, почему именно труд являлся столь целебным, никто долго и не размышлял. Это являлось аксиомой, подкрепленной и коллективистскими нормами советского времени и житейскими наблюдениями, в которых легко могли поменяться местами причина и следствие. И. Д. Зеленская даже отмечала в одной из своих дневниковых записей, что практикуемый в стационарах «переход относительно здоровых людей на больничное положение и лежание на койке действовали губительно на очень многих»[660]. Об этом можно спорить и приводить многочисленные свидетельства горожан, спасшихся в стационарах. Но поводы для подобных размышлений, несомненно, имелись, и стремление заставить людей работать для их же пользы не являлось только лишь следствием призывов «сверху».

В очерках А. Фадеева «Ленинградцы в дни блокады» есть раздел, посвященный истории ремесленного училища № 15. В первую военную зиму почти все его учащиеся выжили.

«Они не умерли потому, что трудились», – объяснял причины низкой смертности директор В. И. Анашкин[661]. Чтобы заставить подростка работать в это время, одних увещеваний было недостаточно. В. И. Анашкин, впрочем, и не скрывает своих методов: «Трудились они потому, что я внедрил в сознание ребят чувство дисциплины. Я внедрил его не только убеждением, но и самым суровым принуждением». Испытывает ли он какие-нибудь угрызения? Нет: «Только в этом спасение». И весь дальнейший его рассказ – это не просто объяснения его жестких поступков. Оправдываться он вообще не желает. Это скорее перечень тех действий, которыми надо гордиться, которые показывают его как порядочного человека, стойко противостоящего любым невзгодам. Многие директора ремесленных училищ, не имея возможности прокормить учащихся, отправили их домой – он этого не сделал. Он не боялся ответственности. Был лютый мороз, не работали водопровод и канализация – он не отступил. Сопротивление блокадному кошмару отмечено им с какой-то педантичностью, даже в мелочах. Все средства хороши, он не стесняется и имитации довоенного быта: «Я добивался, чтобы в столовой была абсолютная чистота, чтобы на столах стояли бумажные цветы, оправленные белоснежной бумагой, и во время обеда играл баянист»[662].

Вряд ли этого кто-то требовал от него. Инструкции ему, очевидно, и не нужны. Он чувствует себя не только организатором, но и художником. Он воссоздает в частностях, обычно примитивных и «мещанских», запредельный, недостижимый пока в реальности мир уюта, чистоты, гармонии и спокойствия. Это не «канцелярская» обязанность, это почти что артистическая импровизация. И он не сомневается, что только так и можно спастись. И не колеблется заставить других поддерживать этот хрупкий, подчас иллюзорный мир порядка, противостоящего хаосу блокадных будней. Порядок создает свободу, хаос ведет к порабощению — едва ли он знал этот афоризм Ш. Пеги, но дух его назиданий был таким же. Возникает ощущение, что главным здесь был не столько сам труд, сколько размеренность, устойчивость, «системность» и автоматизм коллективных действий: «Я добивался того, чтобы ребята вставали только в назначенный час, обязательно мылись, пили чай и шли в мастерскую. Некоторые были так слабы, что… не могли трудиться, но все-таки возились у своих станков, и это поддерживало в них бодрость духа. Когда из-за отсутствия электроэнергии мастерская стала, мы выходили чистить двор или занимались военным строем. Я все время стремился к тому, чтобы с минуты пробуждения и до сна ребята были бы чем-нибудь заняты»[663].

Неясно, как относились к этому подростки, для которых прикрепление к столовой училища являлось порой единственным шансом выжить. Фадеева их отклики не очень интересовали, да и едва ли скепсис был уместен после пафосного, почти плакатного оптимизма, которым пропитаны строки его рассказа – иного от него и не ждали в редакциях. В. И. Анашкин в подтверждение своей правоты приводит слова некоей девочки («скучно без училища», «никакой жизни нет»), но это признание можно объяснять по-разному – все зыбко в таких аргументах. Он, правда, проговаривается, замечая тех, кто из-за слабости мог лишь «возиться» у станка, но тоже старается не вникать слишком глубоко в их чувства. Чтобы создать такую дисциплину и неумолимо ее поддерживать, требовался особенный настрой.

Необходимы были безоглядность, самоуверенность, невосприимчивость к чужим страданиям – иначе чувство жалости неизбежно бы взяло верх и вся система принуждения во благо спасения развалилась бы в одночасье. Но чем последовательнее осуществлялась эта идея, тем быстрее замутнялись представления о ее конечной цели. Акт спасения заменялся суммой приемов мелочной опеки и контроля, которые становились самодовлеющими. От людей начинали требовать больше, чем это было необходимо, заставляли их напрягать последние силы, чем невольно убыстряли их шаг к смерти, придумывали ритуалы, способные ярче и публичнее показывать внешние признаки «жизненности». Никто из тех, кто вынуждал проявлять «оптимизм», не был ни психологом, ни врачом, чтобы убедительно обосновать роль труда в выживании «дистрофика», получавшего 125 г хлеба в день, но попробуйте разуверить их.