Милосердие

Милосердие

1

Одно из главных проявлений чувства милосердия – сочувствие пострадавшим людям: слабым, беспомощным, не способным постоять за себя. Это, прежде всего, сочувствие к детям и подросткам – конечно, имевшее определенные границы, но во многих случаях позволявшее проводить черту милосердия, за которую не переступали. «Этот хлеб предназначен для детей» – таков был наиболее действенный аргумент, когда надеялись противостоять чьим-либо корыстным побуждениям. Этими словами подростку Л. П. Власовой удалось остановить милиционера, проверявшего ее сумку и пытавшегося поживиться ее хлебом. Разговор был коротким: «…Заорала на него: „Там дома мама, сестренка…"… Он: „все, все, все"»[369]. Может быть, он просто испугался ее напора, но примечательно, какие доводы она привела – не выдумывая их, но обращая внимание только на них в драматической и требующей быстрой смекалки ситуации.

«Хлеб для детей» – эта фраза воспринималась иногда как пароль, воскрешая привычные для цивилизованного общества традиции. Трудно иначе объяснить случай, произошедший однажды около Нарвских ворот. Санки с новогодними подарками, предназначенными для детского дома, перевернулись, из свертков посыпались соевые конфеты. Зрелище было необычное по блокадным меркам. Начали останавливаться прохожие. Перевозившая подарки женщина-экспедитор собирала конфеты и, заподозрив недоброе, размахивала руками, надеясь не допустить их расхищения.

«Это для детдомовцев», – крикнула она. Можно было и не говорить этого, потребовать отойти, угрожать наказанием, даже просить о помощи – но первые слова, найденные ею, были именно такими. И произошло то, что она ожидала: «Внезапно люди в передних рядах окружили санки, сомкнулись, взявшись за руки [курсив мой. – С. Я.], и стояли до тех пор, пока все не было собрано и упаковано»[370].

Рассказ, пожалуй, патетичен, но обращает внимание обилие подробностей. «Взявшись за руки» – характерный жест, показывающий и решимость не допустить, чтобы дети были обделены, и понимание того, сколько людей все же способны совершить такой поступок – а это никак нельзя было использовать для лакировки блокадной повседневности. Детей в ДПР и детдомах обворовывали, могли оставить без надлежащего ухода, без простынь и кроватей — это случалось не раз. Но едва ли в то время было что-то более оскорбительным, чем обвинение в краже хлеба у ребенка. При чтении дневников и писем видно, что это задевало острее прочего. На такие поступки сразу обращали внимание, негодовали, высказывали презрение к тем, кто их совершал.

В свидетельствах детей и подростков, потерявших родителей или оказавшихся на краю гибели, есть одна деталь, которой, похоже, они сами не придавали особый смысл, хотя ее стоит признать закономерной. Это отзывчивость чужих людей, узнавших постигшем детей горе. Первое движение их было самым благородным, – правда, не всеми и не везде оно могло быть долго сохранено. Так, одна девочка, которая потеряла почти всех родных, чтобы не умереть от голода, понесла на рынок оставшиеся у нее вещи. Ей, вероятно, удалось совершить выгодный обмен. Но отмечена ею не удачность сделки, а доброта в чем-то ей помогавших на рынке людей: по ее словам можно догадаться, что она рассказывала здесь о своей беде[371]. Рассказ М. В. Машковой о встрече на улице со знакомым ей мальчиком обрывается его словами о том, как он голодает. Из следующих ее дневниковых записей мы узнаем, что подростка накормили обедом в ее семье[372].

Мы видим, как ставшие сиротами или брошенные родителями дети и подростки получали приют в чужих семьях, и неизменно ими отмечалось, как подкладывали им иногда куски хлеба и мяса. Пытались утешить оказавшихся в беде, взять под свою опеку – хотя нередко только в первые дни после трагедии. И это чувство сопереживания при виде детских страданий отмечено не один раз. Читая дневник инженера Л. А. Ходоркова, видишь, как он, словно по кругу, вновь и вновь возвращается к теме смерти детей. Боль не отпускает его: «Если ребенок высокого роста, ему подгибают ноги, притягивают их веревкой к бедрам, чтобы тело уместилось на небольших санках»[373]. Такие же чувства испытывали и другие люди – и они стремились хоть как-то помочь детям. Один из блокадников отдал свою порцию за книгу М. Ю. Лермонтова, которую «протягивал мальчик, прося пайку хлеба»: «И мне его стало очень жалко, у него очень голодные глаза были и я решил, что один день перетерплю»[374]. Случай уникальный, но разве не была книга блокадных «трудов и дней» собранием таких же необычных историй, где, несмотря на запутанность эпизодов и развязок, не могли остаться незамеченными проявления подлинной человечности.

«„А ты есть хочешь?" – „Хочу"… Посадил меня в комсоставскую столовую… отдал свой обед. Сидел и плакал… Потом рассказали, что у него двое детей были в оккупации» — таким запомнился школьнице Г. Н. Игнатовой тот день, когда ей неожиданно удалось подкормиться[375]. У шестилетней девочки Е. Тийс надежд было еще меньше. Рядом с домом, где она жила, находился дрожжевой завод, откуда ежедневно вывозили патоку. У ворот машины встречали дети, ожидая, что им что-то перепадет. Случалось это крайне редко, лишь иногда рабочие, «не устояв, черпали ковшом из бочки патоку и делили ее в протянутые кружечки». Девочка тоже стояла с кружечкой, но в стороне. Спас ее и мать, умиравшую от голода и цинги, незнакомый человек – шофер. Она так и не узнала его имени и потом не встречала его. Обычно испытывают особую жалость и симпатию к тем, кто не требует категорично, не просит прямо, не кажется наглым, а выглядит робким, застенчивым: «…Стал меня расспрашивать, почему же я не бегу за патокой. Я рассказала о маме, которая не поднималась. Он дал мне патоки, а на следующий день привез маленькую сосну и объяснил, как я должна заваривать хвойные иголки и поить маму. Через пару дней он привез котелочек „хряпы… велел понемногу давать маме»[376].

Истощенным детям порой прощалось то, что обычно сурово пресекалось в «смертное время». Одна из блокадниц рассказывала, как мать сажала ее за стол, где обедали военнослужащие. Она надеялась, что ее дочь из жалости кто-то покормит. С девочкой никто не делился. Может, считали, что для нее тоже принесут обед, может быть понимали, чего от них ждут, но не хотели помогать. Один из посетителей, имея два «крупяных» талона, получил за них две порции макарон. На ребенка он внимания не обратил. Голодная девочка, на глазах у которой до этого съели не одну порцию, терпеть больше не могла. Молча и тихо она придвинула к себе вторую тарелку с макаронами и начала есть. Военнослужащий, возможно, полагал, что это ее порция, и вскоре попросил официантку принести ему вторую тарелку.

«Разве девочка не с вами?», – спросила официантка. Военнослужащий, видимо, все понял, встал и молча вышел[377].

Эта история, какой бы уникальной она ни была, обнаруживает одну примечательную деталь. Не очень охотно делились, или не делились вовсе с нуждающимися незнакомыми людьми, но когда были принуждены к этому, признавали, хотя и молча и, вероятно, с досадой, моральное право и другого на получение безвозмездной помощи. Если бы перед девочкой находились истощенные блокадники, эта история закончилась бы во многом иначе – раздались бы крик, ругань, плач. Здесь же за одним столом сидели тот, у кого имелась возможность получить две порции «на второе», и та, кому это казалось недостижимой мечтой. Моральная норма осознается с трудом, но подтверждается – и тем, что это ребенок, и тем, что он хочет есть, и тем, что кто-то может питаться сытнее, чем изможденная девочка. Необходимость нравственного выбора в то время, когда все обнажено и нет возможностей оправдаться, является неизбежной.