5

5

Дети готовы были терпеть долго, в силу какой-то странной привычки, неделями живя в опустевших домах, держась за прошлое, надеясь, что знакомое, родное сможет уберечь их в блокадном аду. Лишь когда силы подходили к концу когда голод ломал все, когда понимали, что не на что надеяться – тогда и обращались за помощью, обычно в детские дома или райкомы комсомола. В пересказе их работников просьбы детей приобретают какой-то несвойственный им деловитый канцелярский оттенок. Голодные, полуобмороженные, путавшие названия учреждений, жившие слухами, они едва ли могли даже внятно рассказать о своем горе. «Прибрела» – таково было состояние 10-летней девочки, пришедшей в райком ВЛКСМ и сообщившей, как она жила несколько месяцев после гибели матери с сестрой и двумя девочками пяти-семи лет[721]. Нет матери (она или погибла, или слегла), нечего есть, нечем топить печку – все рассказы детей и подростков, обратившихся за поддержкой, похожи друг на друга.

По объяснениям детей иногда даже трудно понять, что произошло с ними. Двое семилетних мальчиков, просившие устроить их в детдом, рассказали в райкоме, как плохо живут («Дома они одни. Топить печку нечем. Мерзнут и голодают»)[722], поскольку их матери призваны на строительство военных сооружений. В дни блокады бывало всякое, но все же трудно представить, чтобы родители бросили детей умирать ради рытья окопов. Вероятно, что-то передавалось детьми и с чужого голоса[723], и эта оговорка о строительстве оборонительных линий считалась гарантией того, что детям, как членам семей мобилизованных, не откажут в дополнительной поддержке. Отчаявшись их прокормить[724], не имевшие сил заботиться о них родные понимали, что продолжение дележки маленьких детских пайков закончится гибелью ребенка. Они использовали все возможности, чтобы ему не посмели отказать в приеме в детдом и ДПР, чтобы попытаться тронуть сердца тех, от кого зависела жизнь наименее защищенных блокадников. А если не удастся поместить их в детский дом, то хоть куда-нибудь пристроить, а чаще подкинуть. Одного из «подкидышей» заместитель директора завода № 224 А. Т. Кедров обнаружил в коридоре своей квартиры. Четырехлетнюю девочку «прилично» одели, может быть, ожидая, что это привлечет к ней внимание и с ней обойдутся получше. Она «смирно, молча» сидела, а потом, не выдержав, громко заплакала. «Я спросил ее: „Где твоя мамочка?" – „Мамочка ушла за касей (кашей)"»[725]. Девочку накормили, спустя два дня разыскали мать. Даже извинений не услышали, только ставшие привычными оправдания: «Ну что я могу поделать… Я сама умираю с голоду, ну, значит, и она обречена на то же»[726].

Сами дети и подростки чаще рассчитывали не на помощь детдомов, а на поддержку других родственников. Они не очень-то и задумывались над тем, хорошо или плохо жили их родные, переселяясь к ним. Быть с ними, а не среди чужих, подчас грубых людей, которые не пожалеют и не поделятся – это являлось для них главным. Они не знали никого другого, кто бы им помог, кроме родных, далеких или близких. Их и держались, к ним и обращались в первую очередь. С ними и мечтали быстрее обрести ставший иллюзорным мир доброго прошлого.

Те же, у кого в городе погибла вся семья, пытались обращаться за помощью к родным, близким и друзьям, жившим вдали от Ленинграда. Читать их письма трудно. Они стремились как можно ярче и сильнее передать глубину постигшего их горя, рассказать о своем одиночестве, о бессилии, о болезнях. Каждый делал это как мог – нередко с детской непосредственностью, с надеждой на то, что немедленно откликнутся, что не могут не помочь, если узнают, как он страдает.

Галя Кабанова, чьи отец и мать умерли в конце 1941 – начале 1942 гг., надеялась только на свою тетю Наталью Харитонову. С 16 февраля, когда скончалась мать, она пишет тете беспрестанно, шлет две телеграммы, четыре письма. Ответа нет. Возможно, она опасается, что не сумела разжалобить тетю. Может, это лучше получится у ее младшего брата Славы? Тот не очень силен в орфографии и грамматике, но кто знает, вдруг это бесхитростное обращение как-то поможет. Вот его письмо: «Ох как тетя Наташа мы много с Галей пережили в эту войну. Бомбежки голод и опять грязь и эпидемии. Если вам написать, то вы врят ли все поверите… 24 ноября похоронен папа. 15 января похоронили бабушку и тетю Лизу. 28 января похоронили маму… Мы с Галей вдвоем без родных ох скучно тетя Наташа вся надежда на вас приезжайте скорей»[727].

Письмо от тети, отправленное 1 марта, Г. Кабанова получила в конце марта – начале апреля. Н. Харитонова ничего не ведала о судьбе семьи, и надежда на то, что узнав, она обязательно поможет, побуждает Г. Кабанову вновь рассказать о страшной участи ее родных: «Так вот. 16 февраля умерла мама. 16 ноября умер папа. 10 января умерла бабушка и 15 января умерла т[етя] Лиза»[728]. Последним в этом скорбном списке стоит имя ее брата Славы Кабанова – он умер в госпитале после обстрела. Она пишет тете и о том, в каких условиях живет – ведь это, несомненно, также вызовет чувство сострадания: «Вещи все в грязи. Все в известке. А эта такая грязь что без воды ее не уберешь, а воды нет. А носить ее надо далеко, да стоять за одним ведром по часу, а выносить грязную на помойку тоже нелегко».

И еще надо было найти слова единственные, исповедальные, чтобы выразить родному, милосердному человеку все, что на сердце, без обиняков – слова, в которых воедино слились и крик и плач: «Милая т. Наташа у меня вся надежда только на вас и я вас жду как ангела-спасителя. Я думаю, что вы меня не бросите я осталась одна»[729].

Школьнице Е. Мухиной после гибели матери в городе жить не хотелось: никого из близких у нее не осталось, голодала почти каждый день. Трудиться она не может и боится, что если станет «безработной иждивенкой», то заставят выполнять самую грязную работу: «…Потеплеет, растают нечистоты, работы будет много, а может еще на кладбище погонят мертвецов закапывать… Нет, лучше к Жене»[730].

Женя – это ее тетя. Вестей от нее нет, но образ ее в дневнике обрисован самыми яркими красками. Она добрая, отзывчивая, самая близкая для нее, она ее любит, с ней будет хорошо, она ее подкормит и не прогонит. Это не просто подруга, это некий символ надежды: когда умерла мать и Е. Мухина лихорадочно искала хоть что-то, что позволяло выстоять под столь страшным ударом, имя Жени в дневнике появилось первым.

Почти одновременно с матерью умерла и жившая в семье Е. Мухиной женщина, которую все звали Акой. В телеграммах, составленных Е. Мухиной, имя Аки приводится не один раз – ей важно было подчеркнуть, что она осталась совсем одинокой. Первая телеграмма Жене была отправлена 14 февраля 1942 г.: «Умерли мама и Ака. Телеграфируй совет»[731]. Ответа не было. Она ждала чуть более двух недель и затем опять решила обратиться к подруге.

Она не знала, почему та не ответила, и содержимое телеграмм отчетливо отражает ее сомнения и догадки. Первый вариант, написанный ею: «Я осталась одна. Ака и мама умерли. Можно к тебе. Скорей ответь»[732]. Она его отвергла. Вероятно, почувствовала в нем категоричность, напористость, а щепетильная в вопросах чести Е. Мухина не хочет прямо требовать помощи. А вдруг тетя сама предложит ей приехать? И нужно только сообщить ей о том, что произошло? Вот второй вариант: «Только я осталась жить. Умерли Ака и мама. Я очень ослабла».

Так, наверное, было бы лучше, но медлить она не может. Так было бы, конечно, благороднее, но если все-таки сказать более определенно, драматичнее? Можно ведь и прямо попросить тетю, но эта прямота должна быть оправдана описанием тех ужасов, которые пришлось пережить. И обязательно надо сообщить, отчего погибли ее родные – ведь и ей это грозит, и тогда уж точно ее пожалеют. Третий вариант: «Умерли от истощения Ака и мама. Я ослабла. Женя! Можно к тебе?»[733]