1

1

Трудно отрицать, что поступки многих людей в известной мере обуславливались их представлением о себе как об элите. В этом нельзя всегда видеть снобизм или пренебрежение к другим. Каждому свойственно думать, что если он выделяется среди прочих образованием, культурой, общественным положением, происхождением, героизмом и стойкостью, то он должен подтверждать свою репутацию: положение обязывает. Сколь бы ни были различны самооценки интеллигентов и коммунистов, стахановцев и комсомольцев, врачей и педагогов, в них всегда четко и прочно отмечен ряд обязательных моральных правил: быть честным, справедливым, порядочным, отзывчивым.

Осознание особого звания ленинградца-героя пришло не сразу. Очень точно суть этого явления выражена в записных книжках Л. Гинзбург. Исподволь у блокадников формировалось то, что она называла групповой автоконцепцией: «Ретроспективно они отбрасывают, вытесняют из своего поведения все, что было в нем от… колебаний, уклонов, раздражения, и оставляют ту схему действия, свод результатов, которая попадает в печать, в списки награжденных и т. п…Они устраняют из сознания… что многие оставались в городе по внешним, случайным или личным причинам, что боялись и отчаивались, что месяцами интересовались только едой, что были злы и безжалостны… что прошли через самые унизительные и темные психологические состояния»[1635].

Образ ленинградца-героя тиражировался пропагандой – в прессе, на радио, в кино.

К нему обращались в тех случаях, когда требовалось поблагодарить и поощрить горожан, призвать их бесстрашно переносить лишения и совершать новые подвиги. Тому, кто высоко оценивал свое поведение во время блокады, предлагались готовые идеологические образцы.

«Изнутри трудно чувствовать себя героем… пока человеку не объяснили, что он герой, и не убедили его в этом», – подчеркивала Л. Гинзбург[1636].

Она считала, что в 1941–1942 гг. «было не до того, чтобы вслушиваться в объяснения»[1637]. Но признание необычности, героизма блокадного жития возникло не после «смертного времени», а вместе с ним – именно тогда, когда вереницы трупов стали обычным явлением в городе. Оно упрочилось в бесконечных разговорах о том, что пришлось переживать в страшную зиму, об утратах, о холоде, о бомбежках – каждый понимал цену того, что пришлось вынести.

«И все-таки мы находим силу воли жить, бороться, работать» – в этой дневниковой записи Г. А. Князева, сделанной 31 октября 1941 г.,[1638] как раз выявляет те черты образа ленинградцев, которые вскоре станут общепризнанными. В дневнике Г. А. Князева вообще заметно, как создается облик героя, человека порой неприметного, не свободного от сомнений и противоречий, но неизменно стойкого, воплощавшего в своих поступках идеи патриотизма[1639]. Отказ оценивать свои действия как подвиг[1640] был ведь тоже частью «идеального представления о самом себе», если воспользоваться выражением Л. Гинзбург – именно как о человеке скромном, не любящем громкие слова. Конечно, практики выживания в самое трудное время должны были в большей степени, чем позднее, отражать «негероическое» — безразличие, жестокость, обман, воровство. Но, повторим еще раз, люди знали, где они находятся и на что приходится им идти. И считали, что совершают подвиг, а он должен был быть по достоинству вознагражден. «Говорят (и это правда), что повсюду – в Тихвине, в Волхове, в Мурманске, особенно в Мурманске, – стоят эшелоны с продуктами. Ящики стоят там с надписью: „Только для Ленинграда“… Об этом говорят с восторгом, с жадностью, с нежностью… Передают, что там есть все, вплоть до бананов» – читаем мы в дневнике В. Инбер 3 января 1942 г.[1641] Л. А. Лившиц сообщал, ссылаясь на А. А. Жданова, об указании И. В. Сталина «беречь ленинградские кадры»[1642], а М. М. Краков записал в дневнике 2 января 1942 г.: «Передают слова Сталина о том, что как только будет прорвана блокада Ленинграда, он предоставит жителям санаторный режим (в части питания)»[1643].

Герои – ленинградцы более стойкие, они организованнее и не паникуют, как иные[1644] – эти представления цементировались не только пропагандой. Пережившие блокадную зиму люди хотели особо подчеркнуть свою значимость. «Это действительно ленинградцы», – писал Вс. Вишневский А. Я. Таирову о работе одной из театральных трупп в сентябре 1942 г.[1645] – и данная фраза теперь не требовала никаких разъяснений. В другом письме Вс. Вишневский счел нужным отметить, что Ленинград «первый показал, как остановить врага»[1646]. Не все были готовы правильно использовать пафосный язык, но редко кто бы согласился с тем, что он неуместен. Наблюдалось иногда раздражение от патетики, было желание подчеркнуть свою скромность – но страшные раны войны были видны всем. Принизить свои поступки означало дегероизировать действия других блокадников – согласилась бы с этим мать, находившаяся на грани смерти, но сумевшая спасти своих детей ценой неисчислимых страданий? Сказать, что она не совершила ничего необычного, не могло быть воспринято иначе как оскорбление в городе, усеянном трупами. Но признание собственного подвига, ссылки на него (в том числе и при решении «житейских» вопросов), гордость от того, что человек оказался среди выстоявших и не сломленных, выраженные именно публично, в разговорах, спорах и отповедях – все это и ко многому обязывало. «Это приобретенная ценность, которая останется», – писала Л. Гинзбург. – «Из нее будут исходить, на нее будут ссылаться… Здесь твердо выработалась средняя норма поведения, которой, как всегда, подсознательно подчиняются средние люди. Потому что оказаться ниже этой нормы значило бы оказаться неполноценным. Что человек плохо переносит. Эта норма, например, не мешает склочничать, жадничать и торговаться по поводу пайков, но она мешала – еще так недавно – сказать: „Я не пойду туда, куда меня посылают, потому что будет обстрел, и я боюсь за свою жизнь". Такое заявление в лучшем случае было бы встречено очень неприятным молчанием. И почти никто не говорил этого, и главное – почти никто этого не делал»[1647].