2. «Царь-освободитель»
2. «Царь-освободитель»
Когда Александр II, наконец, отбросил псевдонимы, вроде «улучшения крестьянского быта», и в своем рескрипте открыто заговорил об «освобождении» — это было в 1858 г., — Герцен в своем «Колоколе» приветствовал его в статье словами:
«— Ты победил, галилеянин!»
И тут же, в этой статье, Герцен возвел Александра в чин, который был бесконечно почетнее всех тех многочисленных чинов, орденов, званий и прочая, и прочая, и прочая, которые украшали фигуру и мундир русского самодержца.
Герцен дал Александру II имя «освободителя».
Но в том же 1858 году, 1 июля, в первую годовщину «Колокола», Герцен стал испытывать разочарование.
«Год тому назад вышел первый лист “Колокола”. Невольно останавливаемся мы, смотрим на пройденный путь… и на душе становится грустно и тяжело».
«А между тем, в продолжение этого года, сбылось одно из наших пламеннейших упований, начался один из величайших переворотов в России, тот, который мы предсказывали, жаждали, звали с детских лет, — началось освобождение крестьян».
«Но на душе не легче, и чуть ли мы за этот год не сделали шага назад».
«Причина очевидна, мы ее сказали прямо и мужественно: Александр II не оправдал надежд, которые Россия имела при его воцарении». /104/
В главном комитете большинство состояло из заведомых крепостников, которые всячески старались затянуть дело и по возможности испортить его.
Из дворян только меньшинство, да и то из молодежи, которая не пользовалась в помещичьих кругах влиянием уже по самой молодости, стояло за освобождение. Огромное большинство либо возмущалось самой мыслью об упразднении крепостничества, видя в этом возмутительное нарушение «исконных» дворянских прав, либо — те, которые были поумнее — норовило устроить освобождение без земли.
Эти отлично понимали, что освобождение крестьян без земли, или, вернее, освобождение крестьян от земли, лучше и вернее всякого крепостного права отдаст крестьян всецело в дворянские руки.
Они понимали, что такое положение даже удобнее крепостничества, потому что заставит мужика работать на помещика на каких угодно условиях и снимет с помещика уже всякую заботу о мужике.
Тем более это улыбалось дворянам, что и суд, и полиция должны были остаться в дворянских руках, как это было в остзейских провинциях.
Правда, в России тогда уже выросла многочисленная внеклассовая интеллигенция, которая могла поддержать реформаторские стремления царя и на которую Александр мог бы опереться. Но у Александра не хватило ни энергии, ни смелости, чтобы вырваться из крепко сплетенной сети табели о рангах.
Александр был, в сущности, «очень милой» посредственностью. Он был то, что в детстве называется «пай-мальчик», был кроток, послушен и почтителен. Если бы он учился в гимназии, он был бы, вероятно, типичным «первым учеником». Он был с ленцой, не очень даровит, но чрезвычайно аккуратен, благонравен и послушен. Родители на него нарадоваться не могли.
Даже в возрасте бурной юности, даже в таком случае, когда молодое чувство охватывает душу, благонравие берет у Александра верх.
В 1839 году молодой Александр совершал путешествие /105/ по Европе в сопровождении Жуковского и других лиц своей свиты.
Возвращаясь из Италии и объезжая дворы бесчисленных немецких родственников, наследник попал и в Дармштадт, который, собственно, и не входил в маршрут. Но по настоянию одного из лиц свиты наследник согласился и на этот скучный визит. В Дармштадте великий герцог повез Александра в театр, а оттуда к себе в замок, на устроенный в честь гостя вечер.
«Этот импровизированный дармштадтский праздник казался всем одним лишним эпизодом, который должен был только надоесть и наскучить», — рассказывает Жуковский.
«Совершенно иное значение», — говорит историк Александра II Татищев, — придала ему встреча Александра Николаевича с младшею дочерью великого герцога, пятнадцатилетней принцессой Марией. Поздно вечером вернулся он домой, очарованный, плененный. Имя принцессы не сходило у него с уст. Впечатление свое он тотчас же изложил в письмах к родителям. Тяжело ему было уезжать из Дармштадта. Добрый Жуковский вызвался было притвориться больным для того, чтобы доставить ему повод, из любви к занемогшему наставнику, остаться в этом городе еще несколько дней. Наследник не согласился. “То, на что решился он”, — отписал Василий Андреевич императрице, — “конечно, лучше, ибо он и в деле сердца предпочел дождаться того, что будет решено государем, и следовать своему чувству только тогда, когда оно будет согласно с одобрением вашим”».
Как все это типично для Александра: и эта любовь к тихой и скромной немецкой девочке, и это полное подчинение чувства родительскому одобрению и установленному маршруту… Типичный образцовый благонравный мальчик из поучительной детской книжки.
Александр знал, что об освобождении крестьян задумывалась еще Екатерина, раздарившая, впрочем, около 800 тысяч крестьян с их землями своим фаворитам. Он знал, что с мечтой об освобождении носился 25 лет Александр I, и что тридцать лет все примерялся /106/ к этому «незабвенный» родитель, оставив ему эту задачу в наследство.
И в первые годы своего царствования, еще не отравленный безнадежно придворной атмосферой, с душой, еще не изъеденной язвой самодержавия, он взялся за исполнение того, что считал своим долгом, со всею доступною ему энергией. И царствованием Николая, в котором Александр сознательно участвовал лет двадцать, и воспитанием и образованием своим, слишком скудным и односторонним, как у всех Романовых, он не был достаточно подготовлен к серьезной государственной деятельности. Бюрократия и ближайшие к нему люди, воспитанные в николаевскую эпоху, могли только вредить и мешать. От дворянства слышался преимущественно «волчий вой жадных крепостников».
Пугало его и дворянство своей оппозицией, пугали его и крестьянскими бунтами, призраком пугачевщины. В семье своей он, правда, находил поддержку и со стороны брата своего Константина, и еще более со стороны вел. кн. Елены Павловны. Много помог ему и Я.И. Ростовцев, к которому Александр относился с полным доверием. Правда, Ростовцев мало понимал в крестьянском вопросе, но он отнесся к делу с благоговением и преданностью, и охотно прислушивался к мнениям людей более сведущих. Он велел доставлять из 3-го отделения в редакционные комиссии даже герценовский «Колокол», чтобы и из него поучаться, и делал это с большею пользой для дела, чем Николай, изучавший записки декабристов.
Явились и такие деятели, как Н.А. Милютин, Семенов и кн. Черкасский.
Хотя редакционные комиссии состояли исключительно из дворян, но все же они делали свое дело с энергией и добросовестностью.
Благодаря председательству Ростовцева, чуждого канцелярской рутине и опиравшегося на полное доверие Александра, дело пошло настолько успешно, что вызвало восторженные отклики таких людей, как Герцен и даже Чернышевский.
Чернышевский писал в «Современнике» по поводу рескрипта Александра: /107/
«Благословение, обещанное миротворцам и кротким, увенчает Александра II счастьем, каким не был увенчан еще никто из государей Европы, — счастьем одному начать и совершить освобождение своих подданных».
Это было писано тогда же, когда свободное перо Герцена в революционном «Колоколе» приветствовало «царя-освободителя».
Но, как впоследствии Герцену пришлось покаяться в своем увлечении и писать в 1861 г.:
«Старое крепостное право заменено новым. Вообще крепостное право не отменено. Народ… обманут», —
так еще раньше пришлось покаяться и Чернышевскому.
В декабрьской книжке «Современника», за тот же 1858 г., Чернышевский, «с досадою и стыдом за свою глупость», изображает себя в положении человека, обрадовавшегося, что дорогих ему людей угощают отличным обедом, и вдруг узнавшего, что обед достанется им очень солоно:
«Как я был глуп, что хлопотал о деле, для которого не обеспечены все условия!» — восклицает он. — «Лучше пропадай вся эта провизия, которая приносит только вред любимому мною человеку, лучше пропадай все дело, приносящее вам только разорение».
Слова эти, напечатанные в 1858 г., оказались пророческими, что и подтвердилось Положением от 19 февраля 1861 г., которое, несмотря на неосмысленный энтузиазм одних и казенный энтузиазм других, принесло слишком много разочарований.
Когда умер Ростовцев, обративший к Александру свой предсмертный завет:
«Государь, не бойтесь»,
председателем редакционных комиссий был назначен Панин, бюрократ и в душе крепостник.
Работа редакционных комиссий затормозилась, и впоследствии заменивший Панина вел. кн. Константин Павлович уже не мог многого исправить.
Под влиянием Панина, наделы, высшие нормы которых редакционные комиссии признали слишком малыми для устройства крестьян, были понижены. /108/
Дальше они еще больше были понижены в главном комитете и опять в Государственном Совете.
Прошло мимо редакционных комиссий положение о праве помещиков покончить все свои обязательства к крестьянам предоставлением дарового надела в 1/4 установленного для данной местности надела, чем неосмотрительно затем воспользовалось около 720 тысяч крестьян, перешедших на т. наз. «нищенские», или «сиротские» наделы.
В конце концов, крестьяне были обложены платежами, превышавшими и стоимость перешедшей к ним земли, и их платежные силы. Помещики очень скоро прокутили полученные выкупные суммы и с легкомысленной торопливостью шли к разорению и неоплатной задолженности.
Александр не желал этого, но не умел сладить со всеми интригами и подвохами и, торопясь окончить дело, все это утвердил и этим подписал свой смертный приговор. И приговор этот, предопределенный уже тогда, на заре его реформаторской деятельности, настиг его ровно через двадцать лет, когда царствование этого человека было отягчено целым рядом высочайших преступлений.
Человек сороковых годов оказался, в конце концов, одним из тех «лишних людей», — которых рождала историческая нескладица русской жизни…
Порвалась цепь великая,
Порвалась и ударила
Одним концом по барину,
Другим по мужику.
Николай I хотел уничтожить крепостное право, но так, чтобы не причинить ни малейшего ущерба, ни малейшей обиды помещикам, и за 30 лет ничего, конечно, не мог в этом смысле придумать.
Александр II решил, что надо освободить, хотя бы пришлось наполовину обидеть помещика и наполовину мужика. И получил нищее, обобранное крестьянство и растерявшееся, разорившееся дворянство. И помещики, и крестьяне одинаково чувствовали себя обманутыми. /109/