8. 1812 год

8. 1812 год

Величавая легенда 12-гo года претерпела участь всех исторических легенд при свете «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет».

Когда экономическая борьба с мировым преобладанием английского капитала, английской торговли и промышленности, ни к чему не привела, вожделения европейской континентальной буржуазии, вождем которой стал Бонапарт, устремились на Россию.

Огромная страна с примитивными хозяйственными формами, с феодальными формами землевладения и крепостным земледельческим народом представляла и рынок, почти безграничной емкости, и неисчерпаемые запасы сырья.

И поднялось новое переселение народов, нашествие «двунадесяти язык».

Таков был ближайший результат всей дипломатической игры Александра и всей крови, пролитой русским народом, втянутым в военные авантюры на всех полях Европы, вплоть до альпийских снегов, в защиту всяких престолов и чужих отечеств.

Что же случилось, когда вражеские полчища нахлынули на русское отечество?

Вся наша знать, начиная с немецкой династии, воспитывалась на французском языке. И цари, и придворные, и вельможи со времени Екатерины даже между собой предпочитали говорить, худо ли, хорошо ли, по-французски. Правда, союз Александра с Наполеоном, Тильзит и Эрфурт вызывали у части высшего общества /48/ сильную оппозицию, во многих домах старой знати избегали общения с членами французского посольства и высшим центром этой оппозиции был блестящий двор императрицы-матери Марии Федоровны, но даже и там брюзжали и выражали недовольство на французском диалекте.

По доносам, которым сам Александр нисколько не верил, был отстранен и сослан в Пермь Сперанский, «правая рука» Александра, по собственному выражению царя, и единственная серьезная рабочая сила высшей бюрократии. Сослан был за «франкофильство».

Даже офранцуженная знать не оправдывала того злостного и язвительного обвинения, которое впоследствии Достоевский бросил русской интеллигенции в «Братьях Карамазовых» в сцене, где Смердяков рисуется перед молоденькой мещаночкой:

« — Я всю Россию ненавижу, Марья Кондратьевна, — говорит Смердяков.

— Когда-б вы были военным юнкерочком, или гусариком молоденьким, вы бы не так говорили, а саблю бы вынули и всю Россию стали бы защищать.

— Я не только не желаю быть военным гусариком, Марья Кондратьевна, но желаю напротив уничтожения всех солдат-с.

— А когда неприятель придет, кто же нас защищать будет?

— Да и не надо вовсе-с. В 12-м году было на Россию нашествие императора Наполеона французского первого, отца нынешнему и, хорошо кабы нас тогда покорили эти самые французы: умная нация покорила бы весьма глупую-с и присоединила к себе. Совсем даже были бы другие порядки-с».

Слова эти, которые Достоевский с такой нарочитой злобой вложил в уста самого презренного из персонажей романа, очевидная клевета.

Не только в 12-м году, но и никогда позже такого настроения у русских людей не было.

Мы знаем, что и в наши дни убежденные интернационалисты сумели создать на развалинах царизма новую армию, которая при самых невероятных условиях с нечеловеческим напряжением отстояла Россию от новых /49/ нашествий. Мы знаем, что и язык, которым русские представители интернационала защищают и отстаивают интересы и достоинство России на всех конференциях и в международных сношениях, — не язык Смердякова, а такой язык, которым слишком редко умели, хотели и смели говорить казенные дипломаты царской России.

И «патриоты» в кавычках «стоят в недоуменьи, не зная в какую сторону им повернуться».

Что же было тогда?

В те времена, во времена Екатерины, Павла, Александра и позже русские мужики, обыкновенно голодные, плохо одетые и плохо обутые, дрались везде, куда водили их господа, одетые в генеральские мундиры. Дрались крепко, упорно, лезли на альпийские снега и терпели от воровства, бестолковости и бездарности своих командиров больше, чем от неприятелей. Дрались, мерзли, голодали и отдавали жизнь и здоровье, не понимая, зачем и для чего. Господа приказывали, а мужики привыкли слушаться и исполнять всякую работу и всякое приказание.

Но в 12-м дело было и просто, и понятно.

На русскую землю, на русские деревни лезли какие-то чужие люди, жгли, грабили и убивали.

Конечно, их надо было перво-на-перво гнать в шею.

Правда, Наполеон распространил какие-то бумажки, в которых говорил об уничтожении крепостного права.

Но ведь Наполеон был не свой человек, не Разин, не Пугачев. Мужики-то и своим господам, которые заговаривали об уничтожении крепостного права, не доверяли, а тут какие-то чужие басурманы, которые пока что жгут и грабят, и прут на родную деревню, лезут в его собственную мужицкую избу, да притом какие-то турусы на колесах разводят.

Пусть генералы мудрят по-своему, на то они и господа, и командиры, и солдаты у них, а мужики делают свое.

Александр, в душе которого уже совершался тот внутренний перелом, который так ярко сказался во вторую половину его царствования, предоставил все «воле Божьей» и поплыл по течению. А течение было /50/ такое, что надо прежде всего из родной земли выгнать непрошеных гостей и донимать их всячески боем, измором, рогатиной, голодом и, пока не уберутся во свояси, не вступать ни в какие разговоры, а тем паче не мириться.

Александр не столько понял, сколько почувствовал это настроение, и с присущей ему театральностью выразил это в своих знаменитых словах:

«Скорее отращу себе бороду и буду питаться хлебом в недрах Сибири, чем подпишу позор моего отечества и добрых моих подданных». Эта декламация со словами о «добрых подданных» звучит, как перевод с французского.

Как ни путали генералы, интригуя, соперничая, подставляя друг другу ножки, как было под Березиной и в других местах, как ни воровали интенданты, но «мужички за себя постояли». Мужички в солдатских мундирах и с плохими казенными ружьями и мужички и даже бабы в лаптях и зипунах с косами и всяким дрекольем.

А как вели себя другие?

Об этом имеются многочисленные свидетельства современников самых разнообразных в мемуарах того времени.

Знаменитый градоначальник, автор известных лубочных афиш-воззваний, натравивший толпу на растерзание Верещагина, граф Ф.В. Ростопчин, едва ли может быть причислен к принципиальным врагам дворянства. И вот, в отрывках из его мемуаров, напечатанных в «Русском Архиве», читаем:

«В минуту, когда губернский предводитель дворянства кончил свою речь, несколько голосов воскликнуло:

“Нет, не по четыре со ста, а по сту с тысячи, вооруженных и с продовольствием на три месяца”. Большинство собрания с громкими криками повторило эти слова. Государь благодарил в самых лестных выражениях».

«Теперь», — продолжает Ростопчин, — «надо уяснить поводы этой необыкновенной щедрости. Предложение губернского предводителя было справедливо и благоразумно; но два голоса, первые захотевшие дать больше, /51/ чем было предложено главою дворянства, принадлежали двум весьма различным лицам. Один был человек очень умный и предлагал меру, которая ему ничего не стоила: у него не было никакой собственности в Московской губернии. Другой, человек со здоровыми легкими, был подл, глуп и дурно принят при дворе. Он предлагал мне свой голос за честь быть приглашенному к императорскому обеду. И вот как можно увлечь собрания и как часто они решают и действуют по одному увлечению и без размышления. Как часто человек превознесен до небес газетами и биографиями за действие или слово, хотя, быть может, он тотчас же раскаялся в своем поступке или в слове, им произнесенном».

Купцов, напротив, Ростопчин очень хвалит за патриотизм.

«В эту минуту русский человек», — говорит он, — «выражал свои чувства свободно; он забывал, что он раб, и возмущался при мысли, что ему угрожает иноземное иго».

Тут же приводится следующий любопытный эпизод, характеризующий Аракчеева.

Когда Ростопчин доложил царю, что предложено 32.000 ратников и 2.400.000 руб. денег, Александр выразил свою радость и с чувством обнял его.

«Когда я вышел», — рассказывает Ростопчин, — «Аракчеев поздравил меня с тем, что я получил величайший знак милости государевой; “ибо — прибавил он — я служу с самого его воцарения, и он ни разу меня не обнял”. А Балашов сказал мне: “Будьте уверены, что граф никогда не забудет и никогда не простит вам этого объятия”. В ту минуту я смеялся, но впоследствии я имел верные доказательства, что министр полиции был прав и что он лучше меня знал графа Аракчеева».

С.Н. Глинка в своих воспоминаниях, написанных в чрезвычайно восторженном патриотическом тоне, между прочим замечает:

«Восторги и порывы жителей московских откликались только в присутствии Александра первого. С отбытием его на берега Невы, в ночь на 19 июля, полет душ осекся: Москва смолкла. В Москве весть об опасности отечества вызвала мгновенный порыв самоотречения. /52/ Казалось, что все это было и не было. Начали около себя оглядываться, думать, обдумывать; личность заполонила самоотречение. Не было страха, не было трепета, но была суетливость жизни и о жизни…»

В записках князя С.Г. Волконского (впоследствии декабриста) читаем:

«…Вопль чиновников, которым препятствовал Винценгероде делать закупки по фабричным ценам, и таковой же вопль господ помещиков, которые, как тогда, так и теперь, и всегда будут это делать, кричат об их патриотизме, но из того, что может поступить в их кошелек, не дадут ни алтына, — этот вопль нашел приют и в Питере…»

А дальше о личном докладе у царя, к которому повез его Аракчеев, кн. Волконский пишет:

«Тут он (царь) сделал мне следующие вопросы: 1) Каков дух армии? — Я ему отвечал: “Государь. От главнокомандующего до всякого солдата все готовы положить свою жизнь к защите отечества и вашего императорского величества”. 2) А дух народный? — На это я ему отвечал: “Государь, вы должны гордиться ими: каждый крестьянин — герой, преданный отечеству и вам”. 3) А дворянство? — “Государь”, — сказал я ему: — “стыжусь, что принадлежу к нему, — было много слов, а на деле ничего”…»

Как известно, однако, положение крестьян, так геройски отстоявших родину, не только не улучшилось после Отечественной войны, но даже ухудшилось. Они остались такими же крепостными, но более разоренными, еще более нищими и еще более угнетаемыми и разорившимися, и не разорившимися помещиками.

По словам Бестужева, ратники, возвратясь в домы, говорили: «Мы проливали кровь, а нас опять заставляют потеть на барщине. Мы избавили родину от тирана, а нас опять тиранят господа».

После А.С. Грибоедова остался эскизный набросок плана задуманной им драмы о 1812 годе.

Героем драмы предполагался крепостной М.

В плане намечены, между прочим, такие сцены:

«Наполеон в тереме царей в Москве, в лунную ночь, пред окном. /53/

…Размышление о юном, первообразном сем народе, об особенностях его одежды, зданий, веры, нравов. Себе сам преданный, — что бы он мог произвести.

Село под Москвой. Сельская картина. Является М. Всеобщее ополчение без дворян. (Трусость служителей правительства — выставлена или нет, как случится).

Подвиги М.

Эпилог.

Вильна. Отличия, искательства: вся поэзия великих подвигов исчезает. М. в пренебрежении у военачальников. Отпускается во свояси с отеческими наставлениями к покорности и послушанию.

Село или развалины Москвы. Прежние мерзости.

М. возвращается под палку господина, который хочет ему обрить бороду. Отчаяние… Самоубийство».

Когда России пришла на помощь суровая зима 1812 г., исправив все ошибки генералов, и ни одного неприятельского воина не осталось на русской земле, благоразумным людям казалось, что война, которую без нужды накликал на Россию Александр своей неловкой и слишком хитрой дипломатической игрой, — кончена. Но не так думал Александр. Азарт игрока опять возгорелся в нем, война была перенесена за пределы России и солдаты разоренной страны опять должны были своею кровью платить за царственную игру, за чужие и чуждые им интересы… /54/