5. Внешняя политика

5. Внешняя политика

От рек и озер к морям, от моря к океану, от океана к безграничному воздушному пространству, к тому пространству, которое, естественно, отрицает какие бы то ни было естественные границы междугосударственные и стихийно ведет к торжеству Интернационала.

В этом стихийном движении человеческой цивилизации Россия была страной самой отсталой.

До XVII века Россия пребывала еще в фазисе речной культуры, в том фазисе, из которого Европа вышла в самом начале своей истории. Жизненная мощь России сказалась в тех судорожных усилиях, которые она, начиная с Петра, являвшегося слишком ярким выразителем этой исторической судороги, делала для того, чтобы дорваться до моря и затем до океана.

«Кормилица Волга-матушка», многоводная Кама, Тихий Дон, красавец Днепр — перестали соответствовать росту России. Особенно по мере того, как все увеличивались сношения со странами заморскими. Надо было и России стать страной приморской. Отсюда и неудержимая тяга к Балтийскому морю, и передвижение столицы с берегов Москвы-реки на устье Невы, к Финскому заливу. Отсюда и вся ближне-восточная, а затем и дальне-восточная политика.

Жертвами этой стихийной тяги огромного русского материка к морю поочередно становились эсты, ливонцы, латыши, финны, кавказские горцы, крымские татары, турки, и, конечно, независимость всех этих новых государств, опоясавших ныне Россию со стороны /126/ Балтийского моря, а отчасти и Черного, не имела бы ни малейших шансов прочности и долговечности, если бы в истории человечества не совершился этот переход от морского и океанического периода культуры к воздушному и параллельно с этим от национализма к интернационализму. Только по исторической слепоте, да и по новости и непривычности своего положения, все эти новые маленькие государства думают обеспечить свое существование развитием националистического шовинизма, военными соглашениями и т.п.

Монархическая реставрация в России, которой новые «соседи» в значительной мере со-слепа сочувствуют, очень скоро положила бы конец их непрочной независимости. Только торжество идей русской революции, торжество идей Интернационала может их спасти. Хозяйство, а следовательно, и мощь России неизбежно восстановятся, если не через десять, то через двадцать, через тридцать, сорок лет, и все эти карточные домики политических новообразований рассыпались бы под стихийным ее напором. Одним словом, история неизбежно повторилась бы, если не восторжествует идея Интернационала и не потеряют свое значение политические границы государств.

И все это произошло бы без всякого злого умысла со стороны России. Россия-матушка, единственно по своему росту и связанной с ним стихийной прожорливости, слопала без разбора и эстов, и латышей, и финнов, и татар, и сибирских инородцев, и кавказских горцев и бессарабских молдаван. Попадались по пути и такие крупные и неудобоваримые куски, как Польша.

Александр II был миролюбив и войны боялся. Доставшаяся ему в наследие Крымская война и затем вынужденно заключенный им Парижский мир оставили самое тяжелое воспоминание.

В 1863 году, председательствуя на одном совещании своих сановников по вопросам внешней политики, Александр сказал:

«Семь лет тому назад я совершил за этим столом один поступок, который я могу определить, так как совершил его я. Я подписал Парижский договор, и это было трусостью, и я этого не повторю». /127/

В этом заявлении царя были две ошибки: и относительно прошлого, и относительно будущего.

Парижский договор и унижение России были следствием не трусости Александра, а трусости Николая, который так дрожал за свое самодержавие, что этому страху всецело подчинил свою внешнюю и свою внутреннюю политику. А в будущем Александру в 1878 г., после победоносной войны, пришлось подчиниться судилищу Берлинского конгресса, едва ли не более унизительному для России, чем Парижский трактат.

Россия в результате внешней политики Александра II оказалась столь же изолированной в Европе, как к концу царствования Николая I. В 1863 году Александр II гордо пренебрег представлениями Англии и Франции в защиту Польши. Австрия тогда держала себя двусмысленно, а Пруссия, в интересах собственной антипольской политики, была на стороне России. За это она получила возможность, при дружелюбном попустительстве России, ограбить Данию, расправиться с Австрией, разгромить Францию и собрать в один бронированный кулак все германские государства.

Когда же Россия после страшных жертв почти достигла своих заветных стремлений на Ближнем Востоке, ей «Европа» сказала: «Руки прочь!», при явной поддержке Пруссии, бывшей в тайной стачке с Австрией.

Александр II, который, по примеру предков, в политике руководился родственными связями и политической благонадежностью, в духе блаженной памяти Священного союза, направлял свою внешнюю политику по прусскому фарватеру, а его закадычный друг и дядя, повысившийся из прусского короля в чин германского императора, за его спиной тайком заключил с Австрией союз, направленный специально против России. Правда, Вильгельм проделал это предательство с «угрызениями своей королевской совести» и со слезами на глазах, лишь под настойчивым давлением Бисмарка, но России от этого было не легче, что она и почувствовала в 1878 году.

Бисмарк же сводил счеты с Горчаковым за 1875 г., когда русская дипломатия не выказала обычной готовности оставаться безмолвной свидетельницей вновь затевавшегося /128/ разгрома не добитой в 1871 г. Франции.

Все это проделывалось под внешностью неразрывной дружбы, как между Вильгельмом и Александром, так и между Бисмарком и Горчаковым.

Горчаков даже оставался в наивной уверенности, что Бисмарк, этот грубый и циничный реальный политик, находится под обаянием и руководством тонкого дипломатического искусства, специалистом которого Горчаков считал именно себя. Свои тонко отточенные, великолепным условным стилем изложенные ноты Горчаков, этот «нарцисс своей чернильницы», считал самым важным и серьезным делом.

Впрочем, Александр уже тогда разочаровался в Горчакове и, заглаживая перед Вильгельмом свой грех вмешательства в прусские вожделения, сваливал все на Горчакова, на старческое тщеславие дипломата, который «пережил свою полезность».

Войне 1877-1878 гг. предшествовали восстание в Герцеговине и война сербо-черногорская против Турции, вызвавшие известное славянофильское движение в России.

Внутреннее положение все больше ухудшалось. В стране не было довольных. Крестьяне изнемогали под бременем непосильных платежей. Дворянское оскудение усиливалось неудержимо. Сторонники реформ были горько разочарованы. Не только не делалось никаких шагов к «увенчанию знания», но и осуществившиеся реформы все больше портились. Противники реформ находили, что темп постепенного упразднения реформ слишком медлен и нерешителен, а тут еще возник на Руси класс фабричных рабочих, который не имел решительно никаких оснований быть чем-нибудь довольным. А из толстовских классических гимназий совершенно, казалось бы, стерилизованных и в конец обеспложенных от какого бы то ни было движения идей, выходила и очень недовольная, и очень революционно настроенная молодежь.

Из гимназий выносилась ненависть не только к тонкостям латинской и греческой грамматик, к аористам /129/ и экстемпоралиям, к бездушной казенной педагогике, но и ко всему существующему строю.

При таком скверном внутреннем самочувствии, лучшим отвлекающим издавна считалась внешняя агрессивность, но Александр II был чувствителен и слезоточив. Солдат он очень любил, но только на парадах и разводах.

Но при дворе была группа, стоявшая за войну, и во главе этой группы был наследник Александр Александрович, почему-то прозванный впоследствии «Миротворцем». И что еще удивительнее, поднялось шумное движение за войну.

Чичиковы возмечтали о поставках. Репетиловы шумели, Загорецкие собирали пожертвования, Ноздревы производили патриотические скандалы, и никто не хотел слушать о том, что русскому мужику и русскому рабочему живется не лучше, а местами и хуже, чем сербу и вообще «брату-славянину» под властью турок. Однако тех, которые заикались об освобождении русского мужика или русского рабочего, отправляли пасти макаровых телят, гноили в тюрьмах и ссылали во всякие гиблые места.

Лев Толстой, печатавший тогда в катковском «Русском вестнике» «Анну Каренину», в восьмой, заключительной части романа очень отрицательно отнесся и к добровольческому движению и ко всей славянофильской шумихе. Катков отказался от напечатания этого окончания романа.

Александр II, который упорно затыкал уши и круто расправлялся с теми, кто подымал голос за освобождение русских братьев, вдруг услышал «голос земли русской» в репетиловском шуме за «братьев-славян». А Бисмарк очень настойчиво с своей стороны втравливал Россию в войну, заранее предвкушая небезвыгодную роль маклера. Он с присущей ему циничной откровенностью мотивировал необходимость войны соображениями внутренней политики и внушал Горчакову: «России нужно несколько бунчуков турецких пашей и победная пальба в Москве. По-моему, это необходимо». /130/

Военная реформа Милютина создала новую армию, и эта армия показала чудеса беззаветной храбрости и выносливости.

И под Плевной, и на Шипке, и на зимнем переходе через обледенелые снеговые вершины Балкан люди беззаветно умирали.

Но и тут эти люди были плохо кормлены, плохо обуты и плохо вооружены, даже хуже турок.

Бумажные подметки, вороватое интендантство, потворствующее подрядчикам, червивая солонина и тухлая капуста оказались столь же незыблемыми, как и само самодержавие. Воровали и тут неудержимо, и во главе всех воров был сам главнокомандующий Николай Николаевич старший.

У царя хватило благоразумия не брать на себя командование, но он переселился на театр военных действий, а там охрана главной квартиры представляла серьезную и хлопотливую заботу, отвлекая часто войсковые части, нужные для более прямых целей.

Нетрудно представить, какая, при наших порядках, свита окружала царя, сколько при царской ставке толкалось всяких флигель и генерал-адъютантов, сколько всяких церемониймейстеров, гоф-курьеров и фурьеров и сколько при всей этой челяди было своей челяди, и как трудно было содержать всю эту прожорливую и требовательную ораву тунеядцев.

Александр называл себя «братом милосердия», неизменно посещал лазареты и проливал обильные слезы при виде раненых. Эта плаксивость чувствительного царя должна была еще на этом свете вознаграждать солдат за все их лишения.

Впрочем, у Гаршина очень красиво и трогательно изображены и слезы, капающие из глаз царя, и гипноз солдатской массы.

Хотя русские войска подошли к самому Константинополю, но туда их, как известно, не пустили. Александру же пришлось вводить в Болгарии конституцию, до какой, по его мнению, никак не могла дорасти Россия.

Тамбовские, костромские и проч. и проч. мужики, которых погнали через Дунай, заставили зимою лезть /131/ через Балканы, таская на себе артиллерию, конституцией этой интересовались очень мало, но то, как живет болгарский мужик, их очень интересовало. И не без удивления увидали они, что болгарский мужик жил лучше русского, богаче и сытнее. Не могли не заметить также русские мужики, что особой благодарности болгарские мужики к русским освободителям не чувствуют, что радуются только попы, а простой народ норовит только, как бы припасы получше припрятать от освободителей.

Берлинский конгресс пробил, наконец, брешь в традиционной семейной и наследственной дружбе Романовых с Гогенцоллернами и положил начало тому франко-русскому союзу, который вначале приучил царские уши к звукам Марсельезы, а в конечном результате погубил и Гогенцоллернов, и Романовых. /132/