1. Вновь «Дней Александровых начало»
1. Вновь «Дней Александровых начало»
Не стало императора-жандарма, беспощадного тюремщика несчастной России, и на престол вступил человек во цвете лет — Александру было 37 лет в 1855 году — воспитанник поэта Жуковского.
Александр II напоминал личной привлекательностью своего дядю Александра I, но над его совестью не тяготело участие в убийстве отца.
Александр II вступил на престол, как единственный бесспорный наследник, у него не было старшего брата и ему ни с кем не приходилось пререкаться за свой престол. Его воцарение не было омрачено ничем, кроме несчастной войны, доставшейся ему в наследство от политики отца.
«Государь, ваше царствование начинается под удивительно счастливым созвездием. На вас нет кровавых пятен, у вас нет угрызений совести».
«Весть о смерти отца вам принесли не убийцы его. Вам не нужно было пройти по площади, облитой русской кровью, чтобы сесть на трон. Вам не нужно было казнями возвестить народу ваше восшествие».
«Летописи вашего дома едва ли представляют один пример такого чистого начала».
Это из открытого письма, с которым 11 марта 1855 года обратился Герцен из Лондона к Александру. Письмо снабжено было эпиграфом из «Оды в. кн. Александру Николаевичу», написанной Рылеевым в 1823 г.
«Разумеется», — писал дальше Герцен, — «моя хоругвь не ваша: я неисправимый социалист, вы — самодержавный /97/ император; но между вашим знаменем и моим может быть одно общее, именно — та любовь к народу, о которой шла речь.
И во имя ее я готов принести огромную жертву. Чего не могли сделать ни долголетние преследования, ни тюрьма, ни ссылка, ни скучные скитания из страны в страну, то я готов сделать из любви к народу.
Я готов ждать, стереться, говорить о другом, лишь бы у меня была живая надежда, что Вы что-нибудь сделаете для России.
Государь, дайте свободу русскому слову. Уму нашему тесно, мысль наша отравляет нашу грудь от недостатка простора, она стонет в цензурных колодках. Дайте нам вольную речь… Нам есть что сказать миру и своим.
Дайте землю крестьянам, — она и так им принадлежит».
Герцен ждал в страстном нетерпении. А в 1857 году произошло следующее.
В двух книжках «Современника» появилась статья профессора Кавелина. Кавелин считался человеком настолько благонадежным, что он преподавал русское право наследнику, а статья была пропущена цензурой.
Статья Кавелина доказывала необходимость освобождения крестьян с землею в размере тех наделов, каким они до того пользовались, и не иначе, как с вознаграждением помещиков путем выкупа.
Главный комитет признал эту статью вредною и опасною. Пропустившему ее в печать попечителю учебного округа князю Щербатову сделан был выговор, Kaвелин отставлен был от должности преподавателя наследника, а министр народного просвещения Ковалевский по приказанию Александра сделал распоряжение по цензуре в таком духе, что после этого обсуждение в печати крестьянского вопроса должно было почти прекратиться.
Но это происходило через два года после воцарения Александра, а тогда, в 1855 г., когда Герцен писал свое письмо, «светлые ожидания» еще ничем не были омрачены. /98/
Вздох облегчения пронесся по всей стране, когда веревка, тридцать лет душившая мертвой петлей Россию, выпала из окоченевших рук Николая.
Как водится, новый царь в своем манифесте обещал следовать по стопам предков, Петра Великаго, Екатерины, Александра Благословенного и незабвенного родителя.
В этом царском инвентаре пропущен только Павел. Что же касается прабабушки Екатерины, то эта вольтерьянка кончила, как известно, мракобесием; Александр I, начав якобинством, кончил аракчеевщиной, цельным же и последовательным с начала до конца был только «незабвенный» Николай.
Кому же и чему собирался следовать воспитанник Жуковского? Но все понимали, что это только казенные слова, соблюдение принятых приличий, и нетерпеливо стали ждать поступков. Новый царь возбуждал тем больше надежд, что он в цари попал не случайно, как Николай, получивший государственное воспитание, по его собственным словам, в передней Александра I.
Александр Николаевич в продолжении многих лет был законным наследником, и в течение двадцати почти лет, протекших от его совершеннолетия до воцарения, принимал довольно близкое участие в делах управления.
Он занимал не только ответственные военные должности, но присутствовал в Государственном Совете и был даже членом синода. Притом, во время разъездов Николая, он часто заменял его. И воспитание, и образование его с самого начала были рассчитаны на то, что он будет царствовать. Он прошел даже нечто вроде курса высших государственных наук, не только военных, но и дипломатии, и законоведения, которое ему читал старик Сперанский, правда, уже отрешившийся тогда от греха конституционализма.
Сущность самодержавия Сперанский объяснил юному Александру следующим образом:
«Слово неограниченность власти означают то, что никакая другая власть на земле, власть правильная и законная, ни вне, ни внутри империи, не может положить пределов верховной власти российского самодержца. /99/ Но пределы власти, им самим поставленные, извне государственными договорами, внутри словом императорским, суть и должны быть для него непреложны и священны. Всякое право, а следовательно, и право самодержавное, потому есть право, поколику оно основано на правде. Там, где кончается правда и начинается неправда, кончится право и начнется самовластие».
Это, конечно, не совсем то, что Лассаль говорит о «сущности конституции», но если бы юный Александр дал себе труд вникнуть в эти слова старого конституционалиста, он бы мог придти к заключению, в данном случае пророческому, что при известных условиях, например, при отсутствии правды в пользовании царской властью, может возникнуть власть за пределами «власти законной и правильной», например, революционная, и положить предел «верховной власти русского самодержца». Ибо, хотя в России и действительно установилось неограниченное самодержавие, но оно все же было ограничено цареубийством. Затем, Александр мог бы вывести заключение, что своим императорским словом он может «непреложно» ограничить свою власть. Но Александр если и понял это, то лишь много лет спустя и слишком поздно.
Но тогда, в молодости, Александр, благоговевший перед отцом, мог не из слов Сперанского, а из дел правления, в которые Николай старательно посвящал своего наследника, проникнуться совершенно другими началами.
Николай никак не мог ограничивать себя даже теми законами, которые он сам бесконтрольно и самодержавно сочинял.
Николай ввел своего сына и в Сенат, и в Государственный Совет, и в комитет министров, и даже в синод, но сам он с этими учреждениями нисколько не считался. Да и как ему было считаться, когда о сенаторах своих, например, он писал в 1827 г., что
«среди всех членов первого департамента сената нет ни одного, которого можно было бы не только что послать с пользою для дела, но даже показать без стыда»,
а что касается комитета министров, то Николай обращался /100/ к нему преимущественно тогда, когда требовалось, чтобы комитет находил «легчайшие пути» для обхода законов или, выражаясь языком официального лицемерия:
«государь обращался иногда к комитету министров с требованием, чтобы комитет указал ему легчайшие пути для приведения в действие задуманных государем мероприятий, независимо от того, согласно ли это вполне с законом или нет».
Собственная канцелярия Николая разбухла в учреждение с 6-ю отделениями, кроме того, заседал целый десяток негласных комитетов, и все это вне высших государственных учреждений, и все, а главное, сам Николай, самовластно путали все дела.
Такова была та атмосфера, в которой вырос и возмужал Александр II, таков был пример «незабвенного родителя», которому Александр обещался следовать…
И все-таки радужные ожидания, раз уже так жестоко обманутые царствованием Александра первого, вновь возникли с воцарением Александра второго, возникли, чтобы кончиться таким же обманом и еще более горьким разочарованием.
Впрочем, вначале Александру было не до реформ. Надо было прежде всего развязаться с полученным тяжелым наследием Крымской войны.
Пришлось уйти из развалин Севастополя и отправиться на парижское судилище, где не только Англия, но и «удивившая мир своею неблагодарностью» Австрия всячески старались унизить Россию, и только герой 2-го декабря несколько поддержал ее.
Только после заключения Парижского мира был, после десяти бесплодных негласных комитетов Николая, образован новый негласный комитет, который, опять-таки секретно, стал обсуждать вопрос «об улучшении быта крестьян».
Но было слишком ясно, несмотря на всю секретность, что под этим старым псевдонимом надо разуметь уничтожение крепостничества.
Николай еще сомневался, что опаснее: сохранение крепостного права или освобождение крестьян. Александру уже в этом сомневаться нельзя было, и он откровенно высказал это, заявив московскому дворянству, /101/ что лучше провести освобождение крестьян сверху, чем дождаться, чтобы это произошло снизу.
Если после Отечественной войны удалось обмануть крестьян и вместо воли преподнести им военные поселения, то теперь, после Крымской войны, дело обстояло иначе. В деревнях только и говорили, что о воле, только ее и ждали. Жить стало помещикам неспокойно. Дворовые о чем-то шептались, крестьяне смотрели как-то загадочно и, как казалось госпожам Коробочкам и Пульхериям Ивановнам, — дерзко. В каждом движении Прошки или Палашки усматривалось нечто подозрительное, чуть ли не опасное. И, в ожидании надвигающейся «катастрофы», помещики нервничали. Иные пугливо уходили в себя и кротко молились богу и заступнице всех обиженных св. богородице, чтобы миновала чаша сия и не была отнята от них «крещеная собственность», другие выходили из себя, свирепели и в каждом взгляде раба улавливали злорадство, крамолу, и новыми жестокостями старались изгнать мерещившийся им везде и во всем дух буйства и своеволия.
По всем Обломовкам распространился какой-то помещичий бред. Чуялось, что надвигается что-то страшное, жуткое, небывалое, ждали не то светопреставления, не то новой пугачевщины. За каждым мужицким голенищем (где у мужиков водились сапоги) чуялся спрятанный нож, каждый мужицкий топор казался нарочито отточенным. Люди, которые из поколения в поколение вырастали на мужицких хлебах, на даровой барщине, никак не могли вообразить себе, что же будет, когда всего этого не станет.
Волновались и крестьяне — и в ожидании воли, и по поводу земли.
Спокойнее и радостнее было настроение в городах. Жить сразу стало легче, свежее, свободнее. Одно за другим стали отпадать мелкие стеснения николаевского режима. После смерти Павла радовались, что можно надевать круглые шляпы и фраки, что при встрече с царем не надо более выскакивать из экипажей, снимать шляпы и становиться на колени, какая бы ни была грязь и слякоть. /102/
Теперь радовались паспортным облегчениям, возможности свободно выезжать за границу.
Уничтожены были военные поселения, и во всем чувствовалось, что начинается новая, более светлая жизнь, чувствовалось начинающееся возрождение, прилив творческих сил.
Правда, печать еще вынуждена была молчать или говорить намеками, но и тут уже многое прорывалось, — с трудом и не без злоключений, как мы видели на примере Кавелина. /103/