5. Еще доказательства воли
5. Еще доказательства воли
В начале того же 1803 года Александр еще раз убедительно продемонстрировал свою волю, смело идя наперекор и всему общественному мнению страны, насколько оно могло тогда выявляться, и всем окружавшим царя сотрудникам и, — что, казалось бы, должно было страшить его более всего, — чувству и мнению армии и гвардии.
В конце апреля Александр вызвал к себе из Грузина Аракчеева, а в мае того же года это исчадие павловского маньячества, этот всеми уже тогда ненавидимый живодер был восстановлен в своей прежней должности инспектора всей кавалерии и командира лейб-гвардии артиллерийского батальона. Все пущенные в ход против этого назначения хлопоты, старания, интриги ни к чему не привели, и Александр, вопреки всем и всему, осуществил свою волю. Субъект, которого Александр, считая «мерзавцем», уверял в своей «верной дружбе» и которого современники и потомки в один голос называли «вреднейшим человеком в России», — стал, по твердой воле Александра, неизменным и бессменным, ближайшим и довереннейшим спутником всего четвертьвекового бурного и пестрого царствования.
С еще большей убедительностью разрушает легенду о безволии Александра I его отношение к Сперанскому.
Этот человек настойчивой воли и железной выдержки, начав службу еще при Павле, стал выдвигаться в первые годы царствования Александра. /30/
Чтобы из рядового поповича выдвинуться на самую вершину бюрократического Олимпа, ревниво оберегаемою для «своих» жадными представителями «первенствующего сословия», всей силой родства, связей, фаворитизма и протекции, надо было обладать волей и способностями, далеко выходящими из ряда.
Личное знакомство Александра со Сперанским началось только в 1806 г. Никто не умел так ясно, толково и убедительно писать казенные бумаги, как Сперанский, никто из окружающих царя не умел так строго и логично мыслить.
Замечательную характеристику Сперанского дает Л.Н. Толстой в «Войне и мире».
«Вся фигура Сперанского имела особенный тип, по которому сейчас можно было узнать его. Ни у кого из того общества, в котором жил князь Андрей, он не видал этого спокойствия, самоуверенности, неловких и тупых движений; ни у кого он не видал такого твердого и вместе мягкого взгляда полузакрытых и несколько влажных глаз, не видал такой твердости ничего не значущей улыбки, такого тонкого, ровного, тихого голоса и, главное, такой нежной белизны лица и особенно рук, несколько широких, но необыкновенно пухлых, нежных и белых».
При дальнейшем знакомстве со Сперанским кн. Андрей Волконский
«видел в нем разумного, строго мыслящего, огромного ума человека, энергией и упорством достигшего власти и употребляющего ее только для блага России. Сперанский, в глазах кн. Андрея, был именно тот человек, разумно объясняющий все явления жизни, признающий значительным только то, что разумно, и ко всему умеющий прилагать мерило разумности, которым он сам так хотел быть. Все представлялось так просто, ясно в изложении Сперанского, что кн. Андрей невольно соглашался с ним во всем».
У него было все то, что недоставало Александру: строго логический ум, исключительная трудоспособность, ясность и определенность и громадная настойчивость. Все, что было достигнуто в смысле упорядочения управления, было сделано Сперанским. Но и над ним тяготела якобы колеблющаяся, расплывчатая, а в сущности /31/ непреклонная воля «безвольного» царя, и Сперанскому удалось сделать лишь то немногое, что угодно было допустить Александру.
Когда же Сперанский стал неудобен, когда Александр убедился, что реформаторские стремления Сперанского идут дальше царских намерений, он спокойно предал его. Александр, который никогда не считался со всеобщей ненавистью к Аракчееву, вдруг поддался подозрениям против Сперанского, которым сам ни минуты не верил, и отправил его в ссылку. И тут Александру удалось то, к чему он всегда стремился. Он сломил волю этого сильного человека и сделал его своим рабом до того, что Сперанский вернулся к нему другим человеком, человеком, который стал пресмыкаться перед Аракчеевым и написал апологию военным поселениям.
Не очень церемонился Александр и с друзьями юности своей, с членами «негласного комитета», с гр. Кочубеем и с кн. Адамом Чарторийским.
Отделавшись — и очень решительно — от гр. Никиты Панина, Александр передал управление внешними делами гр. В.П. Кочубею. Кочубей предпочитал дела внутреннего управления, и положение руководителя русской дипломатии ему ни мало не улыбалось, что он искренно и откровенно и высказывал. Но царь с этим совершенно не считался.
Назначение Кочубея состоялось внезапно, без всякого предупреждения, и он узнал об этом на балу. Это назначение явилось признаком усиливавшейся самостоятельности государя, и Кочубей справедливо заметил: «l’empereur а unе volonte».
«Сделавшись руководителем русской дипломатии», — говорит Шильдер, — «гр. Кочубей остался верен высказанным ранее убеждениям: держаться в стороне от европейских дел, вмешиваться в них как можно менее и быть в хороших отношениях со всеми, чтобы иметь возможность все время и все внимание посвящать улучшению внутреннего положения империи. — Россия, — говорил Кочубей, — достаточно велика и могущественна пространством, населением и положением, она безопасна со всех сторон, лишь бы сама оставляла других в покое. Она слишком часто и без малейшего повода вмешивалась /32/ в дела, прямо до нее не касавшиеся. Никакое событие не могло произойти в Европе без того, чтобы она не предъявила притязания на участие в нем. Она вела войны бесполезные и дорого ей стоившие… Русские гибли в этих войнах; с отчаянием поставляли они все более рекрутов и платили все больше налогов».
Кочубей верил, что этих вполне разумных взглядов придерживается и Александр, и последний его в этом не разубеждал.
Но слишком скоро, уже в конце 1801 г., Кочубей заметил, что царь самостоятельно, за спиной своего друга и министра, ведет свою собственную внешнюю политику, идущую вразрез с интересами России.
В апреле 1802 г., за спиной гр. Кочубея, была подготовлена поездка русского царя в Мемель для свидания с королем прусским…
Объясняют это тем, что сказалось гатчинское воспитание Александра. Прусские войска считались образцом и почти недосягаемым идеалом в глазах людей, одержимых гатчинской парадоманией. Притом, как замечает кн. Чарторийский, Александр радовался также знакомству с прекрасной королевой Луизой и возможности порисоваться перед ней и иностранным двором.
Александр уверял, что поездка в Мемель не имела решительно никакой политической цели, и это, конечно, была заведомая неправда.
Тут именно и было положено начало той прусской дружбе, которая, вопреки взгляду русского руководителя внешней политики, втравила Россию в бесконечный ряд войн «ради прекрасных глаз» прусской королевы.
Не только Кочубей, но и кн. Чарторийский, в качестве польского патриота ненавидевший Пруссию, вполне оценивал пагубное значение этих прусских симпатий Александра для всей будущей политики его и, на правах старой дружбы, откровенно высказал это царю.
«Я смотрю на это свидание», — писал он, — «как на одно из самых несчастных происшествий для России как по своим непосредственным последствиям, так и по тем, которые оно имело и будет иметь. Интимная дружба, которая связала ваше императорское величество с королем /34/ после нескольких дней знакомства, привела к тому, что вы перестали рассматривать Пруссию, как политическое государство, но увидели в ней дорогую вам особу, по отношению к которой признали необходимым руководствоваться особыми обязательствами».
И чувство дружбы к прусскому королю, как и доверие к Аракчееву, и любовь к сестре своей Екатерине Павловне, кажется, единственные чувства, которым Александр остался верен до конца дней своих.
Как кн. Кочубей был против воли своей, лишь вынужденный подчиниться воле Александра, назначен министром иностранных дел, так и князь Александр Васильевич Голицын, человек тогда более чем равнодушный к религии, отличавшийся вольнодумством и ведший веселый разгульный светский образ жизни, был за обедом в Таврическом дворце неожиданно назначен обер-прокурором св. синода.
— Ты можешь отговариваться, как тебе угодно, — заявил Александр, — но все же ты будешь синодским обер-прокурором.
И так как царь дал при этом Голицыну и звание статс-секретаря, и право непосредственного доклада, то ему и удалось, опираясь на поддержку Александра, привести синод и все высшее духовенство, имевшее склонность будировать при прежнем обер-прокуроре, Яковлеве, к полной покорности.
Таким образом и «правительствующий» сенат, и «святейший» синод были уже в начале царствования Александра лишены всякой самостоятельности и приведены в совершенное подчинение воле монаршей.
Светский шалопай из гвардейских офицеров довольно скоро проникся религиозными интересами и стал в этом направлении усердствовать даже чересчур, так что впоследствии, когда фанатическая религиозность обуяла и Александра, Голицын был его верным наперстником. И на этом пути он даже опережал Александра в блужданиях его мятущейся души по темным извилинам мистицизма. /34/