2. Самодержавная трусость

2. Самодержавная трусость

Вскоре после своего кровавого воцарения Николай расстался со многими типичными деятелями последнего периода царствования Александра.

Ушли профессиональные гасители просвещения, знаменитые Магницкий и Рунич, отставлен Аракчеев, потерял всякое значение мрачный изувер Фотий.

Таков уж установившийся порядок, что новый царь почти никогда не уживается со слугами своего предшественника.

Притом, некоторые из деятелей предыдущего царствования просто не подходили к требованиям нового царя.

Фотий своею истеричностью и самодовлеющим изуверством как-то выходил из ранжира, а Николай этого не выносил, это нарушало его представления о порядке, о прямой линии.

Аракчеев своею слепою и беспощадною исполнительностью, казалось бы, должен был вполне подходить к идеалу Николая. Но Аракчеев забрал слишком большую власть при Александре. Притом Александру он был нужен потому, что Аракчеев дополнял его: он обладал той прямолинейностью и жестокостью, которых не было в слишком гибкой и расплывчатой душе Александра.

Николаю такого дополнения не нужно было. Он был фронтовиком и Аракчеевым больше самого Аракчеева, и вообще не терпел никакой конкурренции.

Николай не говорил: «государство — это я», ему этого не нужно было говорить, потому что это разумелось /74/ само собою. Идея военных поселений, задуманная Александром как одно из средств «облагодетельствования» его «добрых подданных» и осуществленная Аракчеевым с беспощадностью маниака, Николаю представлялась слишком узкой, слишком частичной. Для Николая вся Россия была одним военным поселением.

Гвардейские казармы, которые в течение целого столетия, от смерти Петра и до 14 декабря 1825 года, с избытком заменяли былые земские соборы, распоряжаясь русским престолом, при Николае призваны были под его непосредственным командованием продолжать свою функцию устроения русской земли на основах самодержавия, православия и народности.

Николай неуклонно проводил милитаризацию всего гражданского управления.

Правда, результат получился несколько неожиданный для Николая. Пока он усиленно проводил милитаризацию бюрократии, произошла бюрократизация военного управления.

Пока гусары проявляли свою энциклопедичность во всех областях управления — от синода и просвещения до финансов и родовспомогательных заведений («прикажут — буду акушером») чиновники опутали бумажной сетью все отрасли военного дела и в конце концов сам Николай должен был признать, что Россией правит не он и не излюбленные им «бравые кавалеристы», а «сорок тысяч столоначальников».

Но разочарование это пришло не сразу. Вначале Николай воображал, что ему удастся не распыливать своего самодержавия, а всем править самому. Он был так ревнив к своей власти, что не желал делить ее даже с высшими органами государственного управления.

Николай формально не упразднил этих учреждений, ни Государственного Совета, ни Сената, ни министерств. Он просто с ними не считался. Все управление он пытался перенести в свою собственную канцелярию. Отделения этой канцелярии поэтому страшно раздулись, а он все прибавлял новые отделения. В одном отделении была сосредоточена вся законодательная деятельность. Новое придуманное Николаем отделение, /75/ знаменитое 3-e, должно было ведать все дело государственной полиции, борьбу с революцией и вообще всякими проявлениями общественности, и собственно не имело никаких определенных границ своего ведения. Вновь учрежденный корпус жандармов, конечно, милитаризованный, должен был за всем следить, всех контролировать, во все вмешиваться, карать, миловать, преследовать, защищать, пресекать, благодетельствовать и проч., и проч.

Все же важные мероприятия государственного значения, «реформы», преобразования и проч. тоже были изъяты из ведения существовавших государственных учреждений и ведались бесчисленными «секретными комитетами» под председательством самого Николая. Это было продолжение в николаевском духе знаменитого «негласного комитета» первых лет царствования Александра.

Таким образом, все дело государственного строительства вынесено было за пределы существовавших учреждений, а министерства не могли проявлять никакой творческой работы, и могли заниматься только текущими пустяками, превратившись в Диккенсовские «министерства обиняков».

Все эти секретные комитеты вырабатывали «реформы», так как даже Николай догадывался, что застыть в неподвижности или топтаться на одном месте такая большая страна, как Россия, не может. Но всю эту работу считал он необходимым держать в секрете, во-первых, чтобы не возбуждать преждевременных преувеличенных ожиданий, во-вторых, чтобы все было сделано так, как будто бы ничего не изменилось, чтобы не было заметно, что страна дышит. К стране предъявлялось такое же требование, как к солдатам во фронте. Конечно, Николай не был так глуп, чтобы не понимать, что и солдат во фронте, как бы он бессмысленно ни пучил глаза на начальство, изображая форменного истукана, все же дышит, понимал, что и страна, выстроенная им во фронт, тоже дышит, и что даже в секретных комитетах неизбежно какое-то дыхание.

Но дорога была иллюзия застывшей неподвижности, /76/ и этот бред перепуганного самодержавия усиленно культивировался.

Николай понимал также, что крепостное право — анахронизм, и очень опасный.

Чуть ли не десяток негласных комитетов, один за другим разновременно старались не об улучшении положения крестьян, а об умалении помещичьего самодержавия во славу чистоты и цельности самодержавия царского.

В 1840 году, когда министр государственных имуществ П.Д. Киселев составил записку, в которой доказывал, что важные государственные выгоды для народной промышленности и самого общественного спокойствия требуют уничтожения крепостного состояния, собрался особый комитет.

Дело велось чрезвычайно секретно, крепостники мобилизовали все свои силы, чтобы отвратить от России такой ужас, и когда вопрос должен был, наконец, рассматриваться в Государственном Совете, стало известно, опять-таки по секрету, что на собрание приедет Николай.

Царь действительно приехал и произнес речь.

Скромный проект Киселева был, конечно, отвергнут, и по предложению Николая дело должно было свестись только к «улучшению» старого александровского закона 1803 г. о свободных хлебопашцах, само же «улучшение» заключалось в устранении «вредного начала» этого закона — отчуждения от помещиков (заметим — только по их собственной воле) поземельной собственности, «которую», — сказал Николай, — «столько по всему желательно видеть навсегда неприкосновенною в руках дворянства — мысль, от которой я никогда не отступлю».

Проект нового разъяснения закона о свободных хлебопашцах уже тем был хорош, по мнению Николая, что «без всякого даже вида нововведения дает каждому благонамеренному владельцу способы улучшить положение его крестьян».

Николай в начале своей речи отметил:

«Нет сомнения, что крепостное право, в нынешнем его положении у нас, есть зло, для всех ощутительное /77/ и очевидное, но прикасаться к нему теперь было бы делом еще более гибельным».

Эта мысль, впрочем, была гораздо ярче выражена известным идеологом реакции и апологетом абсолютной монархии де-Местром, вдохновлявшим некоторых реакционеров александровского царствования.

Определяя французскую революцию, де-Местр гoворит:

«Это была великая и страшная проповедь божественного провидения к людям. Проповедь эта имела два пункта. Первый: революция происходит только от злоупотребления правительства. Это — по адресу государей. Второй пункт: но злоупотребления все-таки лучше революции. Это — по адресу народов».

Все же, даже при издании такого указа, который лишал крестьян возможности приобретения надела в собственность, даже по добровольному соглашению с ними помещика, Николай счел необходимым успокоить помещиков особыми разъяснительными циркулярами губернаторам.

Николай обладал железной волей и огромной самоуверенностью, но вечный страх был сильнее и его воли, и его самомнения.

Николай боялся и дворянства, и крестьянства.

Когда во время прений по поводу изменения или «разъяснения» александровского закона о свободных хлебопашцах, Д.В. Голицын доказывал, что договоры, завися всецело от воли помещика, едва ли будут заключаемы, и предложил ограничить власть помещиков введением инвентарей, Николай возразил:

«Я, конечно, самодержавный и самовластный, но на такую меру никогда не решусь, как не решусь и на то, чтобы приказать помещикам заключать договоры».

С другой стороны, Николай понимал, что основой всего его могущества все же является крестьянство, дающее государству и средства, и военную силу. Натуральное хозяйство давно отжило свой век, денежное не могло развиться на крепостном труде. А денег нужно было много и на бесчисленное чиновничество, и, главное, на содержание войска, и на все войны /78/ усмирения и военные затеи, которые были ближе всего и дороже всего сердцу Николая.

Крепостной народ был, конечно, беден и с необычайным разорительным напряжением мог оплачивать великодержавное могущество России. Даже рекруты, которых поставлял истощенный народ, давали огромный процент слабых, заморенных людей, что царю, страстному любителю солдатчины, было очень хорошо известно.

В лице декабристов он уничтожил целый слой лучших русских людей, и этой своей «победой» он морально и умственно обездолил и дворянство, и себя, и современную ему Россию.

Той же России, которая вопреки всему и, прежде всего, вопреки ему и его системе, в это время народилась, России, которая выставила Пушкина и Гоголя, Лермонтова и Шевченко, Достоевского и Тургенева, Герцена, Грановского и Белинского, этой России Николай не знал и не понимал, а когда он наталкивался на представителей этой враждебной ему стихии, он расправлялся с нею по-военному. Пушкин был отдан на съедение жандарму Бенкендорфу, Шевченко и Полежаев сданы в солдаты с воспрещением писать, Тургенев посажен на съезжую за письмо о смерти Гоголя и т.п.

На всю Россию Николай смотрел сквозь призму солдатчины. Вся страна представлялась ему обширнейшей в мире казармой, в которой он сам был строгим, но рачительным отцом-командиром.

Он сам говорил, что военные упражнения, парады и проч. — величайшая радость и наслаждение его жизни. И это с раннего детства. Его мать даже пыталась бороться с этим пристрастием, но все условия воспитания питали и поддерживали эту страсть.

С трехлетнего возраста его стали облачать в военные мундиры, хотя он тогда еще панически боялся стрельбы, боялся даже ступить на маленький фрегат, стоявший в Павловске.

Относительно военных мундиров, в которые рядили его с пяти и шести-летнего возраста, имеются любопытные /79/ свидетельства в дворцовых приходорасходных книгах того времени.

В книге за 1802 год показано, что великому князю Николаю Павловичу сшито, кроме прочего платья, 16 измайловских мундиров, взято 36 звезд ордена св. Андрея Первозванного, и куплено от купцов 113 аршин лент того же ордена.

В следующем, 1803 году сшито опять 16 измайловских мундиров, 10 шкиперских, 37 пар разного платья и 11 фраков (кроме сюртуков и проч. — это все для семилетнего карапуза). Андреевских звезд заготовлено было 72, анненской ленты куплено было 15 аршин. В 1804 году сделано 12 измайловских мундиров, 29 фраков и проч. Андреевских звезд опять 72. В 1805 году — 11 измайловских мундиров, 30 фраков, 72 андреевских звезды, куплено 47 аршин андреевской ленты и 36 аршин александровской и т.д.

Между тем ребенок в обычное время носил обыкновенную детскую одежду. Все это дает яркое представление о дворцовом хозяйстве.

Мундиров, фраков, шелковых и бархатных костюмов, звезд и лент было столько, что можно было одеть и разукрасить целый воспитательный дом. Нянь и дядек, бонн и гувернеров, воспитателей и воспитательниц тоже был чуть ли не целый полк, но и клопов в спальне маленьких великих князей было немало. И в дворцовых расходных ведомостях, наряду со звездами и лентами, фигурируют расходы на снадобья для истребления клопов, и эти расходы так же повторяются, как и расходы на орденские звезды для малышей.

О воспитательной системе можно судить по тому, что розги употреблялись часто, а воспитатель граф Ламсдорф не только бил детей Николая и Михаила линейками и ружейными шомполами, но, впадая в ярость, хватал маленького Николая за грудь или за воротник и ударял его об стену так, что тот почти лишался чувств.

И, ставши императором, Николай старался всю Россию втиснуть в мундир и учить уму-разуму из-под /80/ палки, и больше всего дорожил в людях военной выправкой.

Точно те прусские офицеры, о которых Гейне сказал:

Они в выправке рьяной

Так подтянуты прямо,

Как будто те палки они проглотили,

Которыми их так усердно лупили. /81/