«Рукописи не горят?..»
«Рукописи не горят?..»
Человек перестал быть обезьяной,
победил обезьяну в тот день,
когда написана первая книга.
Обезьяна не забыла этого до сих пор:
попробуйте дайте ей книгу —
она сейчас же её испортит, изорвёт, изгадит…
Евгений Замятин
В декабре 1926 года явно старорежимные, а потому ещё немного наивные сотрудники Ленинградского губернского архивного бюро попытались причислить и приравнять к архивному материалу рукописи, запрещённые местным Гублитом к печати. Они полагали, что «гранки и тексты рукописей, как имеющие следы делопроизводства в виде ремарок сотрудников Гублита и штампов о выпуске в свет», должны обязательно передаваться на государственное архивное хранение. Запрошенный на этот счёт Главлит РСФСР прислал такое поразительное и не оставлявшее никаких надежд распоряжение: «Гранки и тексты рукописей сдаче в Центрархив не подлежат, их следует уничтожать как секретный материал, утративший своё значение» (курсив наш. — А.Б.)[117]. Цензоры, таким образом, совершенно серьёзно полагали, будто факт запрещения ими какого-либо текста означал одновременно и окончательную утрату его ценности (и опасности) для человечества. Самое страшное и непоправимое последствие этого решения состояло в том, что незамедлительному уничтожению подлежали все отклонённые рукописи художественных произведений. Замечу, что дореволюционная цензурная практика абсолютно исключала такое варварство[118].
В середине тридцатых годов руководство приказало слегка «подкорректировать» своё же распоряжение, приказав всем местным облгорлитам отныне высылать запрещённые рукописи в Москву, «в центральный аппарат Главлита». Однако это преследовало чисто полицейские, «профилактические» цели: циркуляр-но все местные инстанции цензуры оповещались о запрете той или иной рукописи, с тем чтобы хитроумный автор, наткнувшись на препятствия в одном городе, не послал её в другой для выпуска в местном издательстве. Такие случаи, и, надо сказать, порою удачные, бывали в двадцатые-тридцатые годы. Спустя год-два, «по миновании надобностей», присланные в Москву рукописи также подлежали уничтожению. Число их не поддаётся никакому строгому учёту, не говоря уже о рукописях, конфискованных во время обысков и арестов многих писателей и большей частью уничтоженных органами госбезопасности, о литературе, навеки вмёрзшей в лёд ГУЛАГа, о чём не раз писал А. И. Солженицын.
«Рукописи» всё-таки «горят»: авторы, цитируя так часто и охотно — в духе неизбывного исторического оптимизма — известный булгаковский афоризм, отрицающий этот факт, как-то забывают, что сказаны эти слова Воландом (а значит, сатаной, которому многое подвластно), причём в определённом контексте, и читать их следует не в буквальном, а скорее в метафорическом и даже метафизическом смысле. Возможно, эта фраза навеяна собственным опытом автора: чуть не погибла рукопись «Собачьего сердца», конфискованная у писателя сотрудниками ОГПУ в мае 1926 года во время обыска и всё-таки возвращённая ему после его отчаянного письма; вспомнилась ему, видимо, история и со спасённой «обгоревшей тетрадкой» одного из ранних вариантов «Мастера и Маргариты»… Вполне допустима и другая, совершенно противоположная интерпретация этого афоризма, тем более что она дана самим Булгаковым в «Записках на манжетах». В 1920 году, когда писатель жил во Владикавказе, он по настоянию «помощника присяжного поверенного из туземцев», написал вместе с ним пьесу — опять-таки «из туземной жизни»: «Через семь дней трехактная пьеса была готова. Когда я перечитал её у себя, в нетопленной комнате, ночью, я, не стесняясь, заплакал! В смысле бездарности — это было нечто совершенно особенное, потрясающее. Что-то тупое и наглое глядело из каждой строчки этого коллективного творчества. Не верил глазам!..Я начал драть рукопись. Но остановился. Потому что вдруг, с необычайной, чудесной ясностью, сообразил, что правы говорившие: написанное нельзя уничтожить! (курсив наш. — А. Б.). Порвать, сжечь… от людей скрыть. Но от самого себя — никогда! Кончено! Неизгладимо!»[119] — Другими словами, каждый писатель отвечает за каждую свою строчку, хотя бы перед самим собою. Как и каждый человек — за всё им содеянное. Возможно, Булгакову вспомнились тогда заключительные строки пушкинского «Воспоминания»:
…И горько жалуюсь, и горько слёзы лью,
Но строк печальных не смываю.
В этом контексте фразу «Рукописи не горят» нужно иногда начинать со слов «К сожалению…». По иронии судьбы злополучная пьеса (скорее всего, это «Сыновья муллы») сохранилась: в 1960 году был обнаружен её суфлёрский экземпляр, переданный вдове писателя.