Из доклада Лебедева-Полянского
Из доклада Лебедева-Полянского
В истории Главлита за 9 лет было два периода: 1-й (с 1922 г.) — переход к Нэпу от военного коммунизма и 2) период реконструкции социалистического хозяйства.
В первый период Главлит центральное внимание уделял частным издательствам. (…) Главлиту и его работникам приходилось искать враждебную идеологию именно в этих издательствах, и наше государственное издательство, издательство советских учреждений, естественно, отодвигалось на второй план. Терпели альманахи, выступающие с враждебных позиций, в которых сотрудничали такие лица, как Айхенвальд[84].
Это не было ошибкой Главлита, это была определённая политика, с которой мы начали, и вот от этой политики мы пришли к сегодняшнему дню, когда политика Главлита уже совершенно противоположна.
Сама политика тоже вырабатывалась постепенно. На первых порах в нашей политике было много элементов воспитательного характера. Мы ставили задачу воспитания писателя, приблизив его к Советской власти. Особенно это имело большое значение в области художественной литературы. Мы очень долго возились с такими писателями, как, например, Булгаков. Мы всё рассчитывали, что Булгаков как-нибудь сумеет перейти на новые рельсы, приблизиться к советскому строительству и пойти вместе с ним попутчиком, если не левым, то хотя бы правым или средним, или каким-нибудь другим. Но действительность показала, что часть писателей пошла с нами, а другая часть писателей, вроде Булгакова, не пошла и осталась самой враждебной нам публикой до последнего момента.
Суть нового подхода. Если раньше мы сосредотачивали внимание на враждебных нам элементах, которые находились вне наших рядов, то теперь, в период развёрнутого наступления социализма, нам придётся уделять очень много внимания тем политическим линиям и той идеологической позиции, которые развёртываются в наших рядах. Нам приходится цензуровать самих себя. Таким образом, будет двойной контроль. И когда мы и наши уполномоченные будем просматривать издания нашего ОГИЗа[85] и издания наркоматов, то мы, естественно, не будем искать там голой контрреволюции, которую мы искали в частных издательствах.
Поэтому центр будет сейчас переноситься на строгое выполнение генеральной линии Партии. (…)
Главлит должен способствовать тому, чтобы печать умела провести эту линию. Нужно очень внимательно смотреть и следить за теми направлениями, колебаниями и уклонами, которые существуют в нашей печати. (…)
Надо понять, что генеральную линию партии мы должны рассматривать не только в области чистой политики, чистой экономики, но мы должны существующую генеральную линию партии распространить на все области практической деятельности, на все области нашей идеологии, — и на социологию, и на историю, и на философию, и на медицину, и на сельское хозяйство, и на художественную литературу, и на детскую литературу. Словом, на все области нашей деятельности, на все виды изданий.
Вы знаете, что до сих пор, хотя и с препятствиями, и довольно большими, периодически выходили такие книги, как работы контрреволюционера Чаянова[86] и целого ряда других людей. Скоро придёт время, когда мы не будем иметь таких преподавателей, и все эти обломки чаяновщины и кондратьевщины будут изъяты из наших учебных заведений.
В нашей области мы должны раз и навсегда положить этим элементам конец. Больше выпускать такие произведения, после того, как мы узнали, что из себя представляют эти авторы, нельзя. Мы должны это прекратить.
Характерный момент — мимикрия авторов. (…)
Обычно эти люди, зная, что их работы в Главлите пропущены не будут, уже имели каждый около себя специалиста по порке. Они шли к такому специалисту и говорили: «Напишите предисловие, в этом предисловии меня выругайте хорошенько, но добавьте, что фактический материал очень ценен». И нужно сказать, что на эту удочку попадались и мы, органы Главлита. Был такой специалист по порке — Струмилин[87], который утверждал в предисловиях, что автор, конечно, не марксист, но «фактический материал» останется, он всё-таки оставляет такой-то след своим содержанием, он что-то доказывает, и надо предполагать очень высокую критическую способность читателя, который мог бы разобраться. (…)
< Далее подробно о философских трудах. > Нужно сказать относительно Лосева[88]. Лосев начал писать совершенно невинные вещи, об Аристотеле, например. В последний раз нас крыли на XVI съезде партии[89] за то, что мы разрешаем книги Лосева. Это большая наша ошибка. Ошибка прежде всего та, что политредактор не прочёл этой книги, только переворачивал её, а самое главное, что этот господин в эту книгу около 100 страниц включил вещи, которые не представлял <в цензуру> и напечатал в Троицком бывшем Сергиевом Посаде. Оказалось, что там были вещи не только идеалистические, но прямо-таки контрреволюционные, и удивляешься прямо, на что человек рассчитывал, неужели он думал, что никто её не будет читать? Нашлись всё-таки коммунисты, которые захотели отточить зубы и прочли эту книгу. Такие люди, как Лосев, сейчас, конечно, не выступают и не будут выступать: урок здесь был дан хороший и по всем направлениям. Мы по нашему направлению сняли того товарища, который пропустил эту книгу не читавши. Лосев получил хороший урок, его приятели это знают и не могут теперь так выступать.
Я перехожу к художественной литературе. Это самый сложный и трудный фронт, на котором драки у нас с издательствами и авторами будет больше, чем на каком-либо другом.
Надо сказать, что характер изданий очень резко меняется по отношению к тому, что было раньше. Раньше нам давали литературу махрово-контрреволюционную. Возьмём таких писателей, как Замятин, Булгаков. Замятин даже ухитрился выпустить сказку, политический смысл которой таков: как бы большевики ни пытались построить новое общество, они построить его не смогут, потому что на крови, на костях нельзя ставить, потому что от разложившихся трупов в этом новом обществе идёт смрад и все бегут из него, зажавши носы. Такова была сказка, которую напечатали и против которой я печатно выступил в журнале «Под знаменем марксизма»[90].
Затем тот же Замятин представил роман, изображающий социалистическое общество. Социалистическое общество — это конюшня, довольно тёмная, грязная, в которой много стойл и в каждом стойле находится свинья. И всё… и больше ничего нет. Вот, примерно, социалистическое общество[91].
А Булгаков представил роман ещё замечательнее. Какой-то профессор подхватил на улице собачонку, такую паршивенькую собачонку, никуда не годную, отогрел её, приласкал её, отошла собачонка. Тогда он привил ей человеческие железы. Собачонка выровнялась и постепенно стала походить на человека. Профессор решил приспособить этого человека в качестве слуги. И что же случилось? Во-первых, этот слуга стал пьянствовать и буянить, во-вторых, изнасиловал горничную, кажется. Потом стал уплотнять профессора, словом, безобразно себя вёл. Тогда профессор подумал: нет, этот слуга не годится мне, и вырезал у него человечьи железы, которые ему привил, и поставил собачьи. Стал задумываться: почему это произошло? Думал, думал и говорит: надо посмотреть, чьи же это железы я ему привил. Начал обследовать больницу, откуда он взял больного человека, и установил — «понятно, почему всё так вышло, — я ему привил железы рабочего с такой-то фабрики». Политический смысл тут, конечно, ясен без всяких толкований. Мы, конечно, не пропустили такой роман, но характерно, что была публика так настроена, что позволяла себе подавать такие романы. Я бы сказал, что сейчас таких романов не подают, но нечто в таком роде всё ещё бывает, а наши товарищи всё ещё печатают[92].
В области художественной литературы хотя и нет таких махровых рассказов и романов, какие представляли Булгаков, Замятин и те, которые печатались в сменовеховской «России»[93], но нам надо быть пожёще с художественной литературой. Наша точка зрения должна быть тоньше, и если раньше мы смотрели в очки, то в дальнейшем, может быть, придётся смотреть с лупой, но эти вредные, враждебные нам элементы отыскивать.
Борьба становится сложнее, труднее, чем она была до сих пор, потому что здесь требуются более тонкие нюансы (так! — А. Б.). Конечно, когда говорят, что зло в человеке сидит от того, что у него привиты железы рабочего, а не какого-нибудь дворянина, то это теперь объяснять не нужно. (…)
Если бы мы издали Достоевского, Писемского, Лескова и т. д. и их только выпустили, — конечно, это было бы безобразие. Эти писатели никакой психологической установки и разрядки в настоящее время не дают. Нам нужны писатели, которые заставляют чувствовать жизнь, которые направляют на борьбу, на завоевание нового, а когда одновременно с Достоевским дают писателей 60-х годов, боровшихся за достижения жизни, это нам подходит, конечно. Из этого не следует делать вывода, что мы Достоевского печатать не можем. Как вы видите, здесь требуется особый подход. Нужно рассматривать не каждого писателя в отдельности, а нужно смотреть, как он выходит, в каком виде. Конечно, если бы вы вздумали выпустить «Бесы» в 500 000 экземплярах, в дешёвом издании, то мы бы протестовали, но если бы выпустили «Бесы» в количестве 5–6 тысяч, в академическом издании, мы бы не возражали. Теперь мы имеем возможность рассматривать план издательства, смотреть, как он составлен, есть ли там писатели, которые нам нужны, или такие, которые в данный момент не совсем подходящи[94].
Когда мы подойдём к издательству, к издательскому плану, мы должны посмотреть с такой точки зрения: даёт ли издательский план литературу, нужную для текущего момента, или нет. Если нас бесконечно будут пичкать «Декамеронами», Сервантесом[95], ещё кем-нибудь, а не будут давать классической литературы, которая нам нужна в нашей борьбе, тогда мы этот план потребуем изменить и скажем: мы понимаем, что классики, понятно, не отвечают и не могут отвечать на те запросы, которые у нас стоят. Но надо подыскивать таких, которые побочным образом воспитывали бы нас в нужном психологическом направлении, которые бы способствовали разрешению этой задачи.
Конечно, я не хочу сказать, что «Слово о полку Игореве», Грибоедова, Пушкина не нужно изучать, но нужно найти пропорцию. Потому что литературу мы изучаем не ради литературы, но смотрим на неё как на определённое идеологическое средство воспитания масс в целях осуществления развёрнутого наступления социализма по всему фронту.
Утверждать издательские планы нужно на рабочих собраниях. Созвать, например, рабочих Путиловского завода в Доме культуры, вмещающем 2000 человек. Они дадут самые лучшие указания. Если масса рабочих Путиловского завода скажет — нам это не нужно («Декамероны», «Дон-Кихоты» и проч.), нужно то-то и то-то, тогда попробуйте возразить против Полянского. Здесь не Полянскому нужно будет возражать, а рабочему активу. А с ним мы должны считаться, потому что вся наша революция, все наши задачи направлены к тому, чтобы удовлетворять классовые интересы рабочих[96].
<Из ответов на вопросы:> Очень характерное замечание бросил кто-то, что когда Лебедев-Полянский придёт делать доклад, то писатели придут с жёнами, детьми, чтобы показать — какой ужас, сколько мыслей погребено за эти 9 лет (с момента создания Главлита. — А. Б.). Ну, а что ж, я говорю, вы знаете «Собачье сердце», о котором я говорил, «социалистический свинарник» Замятина, «ку-лачков-строителей жизни современной», над которыми оперирует Шишков: будем смотреть. Может быть, и сумеем отбиться через общественность. Не пеняй, коли у тебя рожа крива! Вот такая задача.
Я прекрасно знаю, ежели я войду, то все сразу — у-у-у! Это так будет, но надо уметь, прежде чем пойти туда и сунуться туда, в эту холодную воду, приготовить общественность. Здесь вот мы её и приготовим. А вот мы рабочих созовём и скажем наши задачи, и не скроем, что «Собачье сердце» скрыли, — и тогда попробуй, когда этот элемент «против» приведём в клуб. Но это положение тоже будет ненормально. Это положение какого-то конфликта, состояние какой-то скрытой войны. Этого тоже не нужно допускать. По возможности нужно эту работу провести так, чтобы это было приятно и тем, и другим, чтобы улыбались даже и те, которых дерут. Вот так надо строить работу. Или, по крайней мере, эту самую дёру надо сделать как-то культурно, а может быть, и отложить. Может быть, там, где нужно сейчас ударить, по ряду тактических соображений и не нужно ударять. Вы скажите, кто ударил «Красное дерево» Пильняка? Вы не знаете? Ударили Пильняка мы. Я прочёл, что в белой прессе выходит роман Пильняка «Красное дерево». Кто разрешил? Никто. Значит, вывезли самовольно. Вызвали Пильняка сюда на допрос, допросили его, причём я сам его и не допрашивал, потому что в резерве, — мало ли какие комбинации могут быть, если выйдет какое-нибудь недоразумение. Он разговаривал не со мною, а с заведующим Русским отделом <Главлита>, до конца мы ещё не дошли. А тут может быть и так, и эдак: как руль повернёшь. Вы знаете, как шофёр — чуть повернул круто, и в канаву, а здесь скорее, чем шофёр, можно попасть в канаву.
А дальше так. Решили — в ГПУ, а потом посовещались, посовещались… а почему нельзя использовать Союз Писателей, пускай они своего друга, члена, по-семейному, так сказать, попарят. А попутно вспороли и тех, которые пытались спасать Пильняка и выявили свои слабые места. Ну, попарились, а вы знаете, как пар на русского человека действует, который желает, чтобы градус был повыше, и веник покрепче, раз, два, четыре, кости размяли, и все улыбаются. Так произошло и с Пильняком. Взял своё «Красное дерево» и перерабатывает. Пожалуйста. Поправляй. Такие случаи бывают неоднократно. Так что эту дёру надо организовывать осмотрительно[97].
Вот Клычков пришёл ко мне 8 месяцев тому назад и говорит: разве я кулацкий писатель — как вы думаете, Полянский? Вы мне скажите, я вам поверю, вы человек не кружковый, объективный. Я говорю: «Конечно, кулацкий писатель, как же я могу тебя назвать». Тогда он говорит: «Что ж, мне жить в Советской России нельзя?» Я говорю: «Почему нельзя?» — «Ты же называешь меня кулаком». — Я говорю: «Ну так что же, кулаки живут и у нас, но только кулаков раскулачивают. Как? Не будем тебя пугать. Очень просто». — «Я, говорит, не могу жить». — «Почему ты не можешь заниматься другой работой? Великолепно можешь!» Говорили, говорили… Он рассвирепел и говорит: «Советская власть доводит писателя до того, что он вынужден застрелиться». Я на него посмотрел и говорю: «Ты, пожалуй, зря говоришь, а если не лень, пожалуйста, стреляйся, что же я могу сделать». Ничего, до сих пор живет и, конечно, не застрелится[98]. Я привёл это для того, чтобы показать, к какому моральному воздействию приходят. Я его не знаю, и всё-таки, когда писатель говорит — я застрелюсь — это известный психологический эффект производит, и очень сильный. Может быть, он и очень вредный человек, но всё-таки чувствуешь себя нехорошо. Вот такие воздействия в нашей работе могут быть. Может быть, не в таком непосредственном виде, но такого порядка, и сильное моральное воздействие, несомненно, будет. И вам с писателями на местах придётся говорить. (…)
Это особенно нужно иметь в виду в провинции, потому что с кулаками типа Клычкова нам придётся иметь дело; у вас таких нет, и вам больше придётся иметь дело с растущей писательской братией из рабочего класса. К такой братии нужно подойти очень внимательно и осторожно. Ею нужно руководить и не быть начальнически грубыми, потому что это не даст желательных результатов. К такому писателю нужно подойти как к товарищу.
Если до последнего времени мы были по преимуществу органами карательными, своего рода ГПУ в литературе, то теперь делается поворот в другую сторону. Не умаляя прежней нашей функции, мы должны присоединить к ней и руководство литературной работой. ЦК партии обязал Главлит, чтобы он не только следил за книгами, которые выходят, но и выявлял все те тенденции, которые намечаются в отдельных областях литературы, чтобы он мог знать о назревающей опасности.