А. Н. Радищев Путешествие из Петербурга в Москву Из главы «Торжок»
А. Н. Радищев Путешествие из Петербурга в Москву Из главы «Торжок»
Ценсура сделана нянькою рассудка, остроумия, воображения, всего великого и изящного. Но где есть няньки, то следует, что есть ребята, ходят на помочах, отчего нередко бывают кривые ноги; где есть опекуны, следует, что есть малолетние, незрелые разумы, которые собою править не могут. Если же всегда пребудут няньки и опекуны, то ребёнок долго ходить будет на помочах и совершенный на возрасте каляка. Недоросль будет всегда Митрофанушка, без дядьки не ступит, без опекуна не может править своим наследием. Таковы бывают везде следствия обыкновенной ценсуры, и чем она строже, тем следствия её пагубнее. (…)
Правительство, дознав полезность книгопечатания, оное дозволило всем; но, паче ещё дознав, что запрещение в мыслях утщетит благое намерение вольности книгопечатания, поручило ценсуру или присмотр за изданиями управе благочиния. Долг же её в отношении сего может быть только тот, чтобы воспрещать продажу язвительных сочинений. Но и сия цен-сура есть лишняя. Один несмыслённый урядник благочиния может величайший в просвещении сделать вред и на многие лета остановку в шествии разума: запретит полезное изобретение, новую мысль и всех лишит великого. Пример в малости. В управу благочиния принесён для утверждения перевод романа. Переводчик, следуя автору, говоря о любви, назвал её лукавым богом. Мундирной ценсор, исполненный духа благоговения, сие выражение почернил, говоря: «неприлично божество называть лукавым». Кто чего не разумеет, тот в то да не мешается. Если хочешь благорастворённого воздуха, удали от себя коптильню; если хочешь света, удали затмевание; если хочешь, чтобы дитя не было застенчиво, то выгони лозу из училища. В доме, где плети и батожьё в моде, там служите-ли пьяницы, воры и того ещё хуже. (…)
Обыкновенные правила ценсуры суть: подчёркивать, марать, не дозволять, драть, жечь всё то, что противно естественной религии и откровению, всё то, что противно правлению, всякая личность, противное благонравию, устройству и тишине общей. (…)
Но, запрещая вольное печатание, робкие правительства (…) боятся сами иметь порицателей. (…) Для того-то вольность мыслей правительствам страшна. До внутренности потрясённый вольнодумец прострёт дерзкую, но мощную и незыбкую руку к истукану власти, сорвёт её личину и покров и обнажит её состав. Всяк узрит бренные его ноги, всяк возвратит к себе данную им ему подпорку, сила возвратится к источнику, истукан падёт. Но если власть не на тумане мнений восседает, если престол её на искренности любви общего блага возник, — не утвердится ли паче, когда основание его будет явно, не возлюбится ли любящий искренно? Взаимность есть чувствование природы, и стремление сие почило в естестве. (…)
Но если мы признали бесполезность ценсуры или паче её вред в царстве науки, то познаем обширную и беспредельную пользу вольности печатания.
Доказательства сему, кажется, не нужны. Если свободно всякому мыслить и мысли свои объявлять всем беспрекословно, то естественно, что всё, что будет придумано, изобретено, то будет известно; великое будет велико, истина не затмится. Не дерзнут правители народов удалиться от стези правды и убоятся, ибо пути их, злость и ухищрение обнажатся. Вострепещет судия, подписывая неправедный приговор, и его раздерёт. Устыдится власть имеющий употреблять её на удовлетворение только своих прихотей. Тайный грабёж назовётся грабежом, прикрытое убийство — убийством. Убоятся все злые строгого взора истины. Спокойствие будет действительное (…) Ныне поверхность только гладка, но ил, на дне лежащий, мутится и тмит прозрачность вод.