«ГАМЛЕТ НА РОССИЙСКОМ ПРЕСТОЛЕ»

«ГАМЛЕТ НА РОССИЙСКОМ ПРЕСТОЛЕ»

За ней царить стал Павел,

Мальтийский кавалер,

Но не совсем он правил

На рыцарский манер.

А. К. Толстой

Ужели к тем годам мы снова обратимся,

Когда никто не смел отечество назвать

И в рабстве ползали и люди и печать!

А. С. Пушкин

Хотя Павел и «простил» Новикова и Радищева (очевидно, в пику своей покойной матушке), к печатному слову он относился крайне подозрительно; он оставил в силе предсмертное распоряжение Екатерины, которым она отменила свой прежний указ 1783 года о «вольных типографиях»: все пять лет его царствования они так и простояли опечатанными. Более того, 4 июля 1797 года он выпустил указ, по которому цензура всех книг переходила в руки высшего правительства: «Государь Император высочайше повелеть соизволил: книги, цензурою признаваемые недозволенными, представлять на рассмотрение Совета (Его Величества)». На таможнях была устроена строжайшая цензура иностранных книг, журналов и газет: одно время им было предписано не пропускать ни одного иностранного издания, хотя бы оно содержало панегирик Павлу. Как изящно выразился позднее в своих воспоминаниях литератор Фёдор Вигель, в пятилетие павловского царствования писатели старались «существовать неприметным образом»[8].

По Высочайшему повелению 1797 года предписано было вместо слова «врач» писать «лекарь», вместо «граждане» — «жители», «обыватели», вместо «отечество» — «государство», а слово «общество» вообще было запрещено.

В своих воспоминаниях «Достопамятный год жизни» драматург Август Коцебу, служивший одно время в России (тот самый, позднее убитый студентом Зандом, которого за это воспел в своём «Кинжале» Пушкин), приводит такие цензурные анекдоты: «Слово „республика“ не должно было встречаться в моей драме „Октавия“. Антоний не смел говорить — „умираю свободным римлянином“. Равным образом необходимо было исключить вредную мысль, что „икра получается из России“ и что „Россия страна отдалённая“… Сколько раз я потешался глупостью цензора в Риге (Туманского), совершенно тупого человека, который, например, в моей пьесе „Примирение“ вычеркнул слова сапожника: „Я отправляюсь в Россию; говорят, там холоднее здешнего!“ (он сгорал безнадёжною любовью) — и заменил их следующими: „Я уезжаю в Россию, там только одни честные люди!“ Я не предполагал тогда, что в Петербурге будут когда-либо из страха делать то же самое, что Туманский по глупости делал в Риге»[9].