XVII Троцкий о целях московских процессов

XVII

Троцкий о целях московских процессов

Анализируя причины московских процессов, Троцкий отметал объяснение их исключительно личными мотивами. Соглашаясь с тем, что такие мотивы всегда играли важную роль в политической психологии Сталина, он подчёркивал, что при организации столь грандиозной акции, как великая чистка, Сталин руководствовался серьёзными политическими соображениями, в которых следует различать индивидуальный и социальный аспекты.

Индивидуальный аспект был связан прежде всего со страхом Сталина по поводу возможности организации против него контртеррористических актов. О том, насколько Сталин был охвачен таким страхом, свидетельствуют, в частности, воспоминания адмирала Исакова. В них рассказывается о том, как Сталин вскоре после убийства Кирова говорил Исакову о дежурных офицерах, стоявших на всех переходах в Кремле, и, разумеется, многократно проверенных «органами»: «Идешь каждый раз по коридору и думаешь: кто из них? Если вот этот, то будет стрелять в спину, а если завернешь за угол, то следующий будет стрелять в лицо» [351].

Однако только эти соображения не могли играть определяющей роли в организации Сталиным чудовищного аутодафе, жертвами которого стали миллионы людей. Столь же несостоятельной была версия, объяснявшая расправу над «троцкистами», равно как и продолжение Троцким борьбы, личной враждой между Сталиным и Троцким. Эта версия реакционной печати 30-х годов в последние годы оказалась реанимированной российскими демократами. Так, Волкогонов, меряя борьбу левой оппозиции против сталинизма мерками беспринципной грызни между Горбачёвым и Ельциным, неоднократно повторяет, что «абсолютное неприятие сталинизма» Троцким объяснялось его личной ненавистью к Сталину [352].

Между тем Троцкий ещё в 1937 году выдвинул достаточно убедительные аргументы, разрушающие эту версию. Называя поверхностным, нелепым и абсурдным сведение борьбы оппозиции против бюрократического абсолютизма к борьбе за личную власть между Сталиным и Троцким, он рассматривал эту проблему не со стороны Сталина, а со стороны его многочисленных противников из рядов левой оппозиции. «Многие десятки тысяч так называемых „троцкистов“,— писал он,— подвергались в СССР в течение последних тринадцати лет жестоким преследованиям, отрывались от семей, от друзей, от работы, лишались огня и воды, нередко и жизни — неужели всё это ради личной борьбы между Троцким и Сталиным?» [353]

Одним из главных мотивов, побудивших Сталина к организации московских процессов, выступало стремление устранить Троцкого с политической арены. «Если Сталин взял на себя работу Каина по отношению к Зиновьеву, Каменеву и другим, то не потому, что смерть их была ему нужна сама по себе… Трупы Зиновьева и Каменева для Сталина — прежде всего ступеньки к Троцкому» [354]. Такой же ступенькой стали и главные подсудимые второго процесса — Радек и Пятаков, которые в отличие от лидеров зиновьевской оппозиции, остававшихся после 1927 года на политических задворках, были приближены Сталиным к власти. Пятаков и Радек «были верными орудиями в руках Сталина, который очень дорожил ими, потому что они умнее и образованнее всех его ближайших сотрудников. Но у него не было других видных, известных экс-троцкистов, которых он мог бы пустить в дело для нового демонстративного процесса. Он оказался вынужден пожертвовать Пятаковым и Радеком» [355].

Между расправой над «экс-троцкистами» и политической дискредитацией Троцкого существовала двухсторонняя связь. «Сталину нужно было пожертвовать десятками бывших своих товарищей, чтобы создать фантастическую фигуру контрреволюционного сверхзаговорщика Троцкого. А затем он воспользовался этой фигурой для расправы со всеми своими противниками» [356]. Эта «диалектика подлога» выросла из страха Сталина перед ростом влияния Троцкого за рубежом и ростом оппозиционных, «троцкистских» настроений в СССР. В обоих случаях Сталин руководствовался не только личной ненавистью к «разоружившимся» и не «разоружившимся» деятелям левой оппозиции, от которых он в прошлом получил немало сокрушительных идейных ударов, но в первую очередь интересами классовой, политической борьбы. Большой террор и его необходимая составная часть — показательные процессы над бывшими лидерами оппозиции имели глубокие социальные и политические причины.

Первая и главная из этих причин и соответственно — целей Сталина вытекала из непримиримых противоречий социальных интересов. Эти противоречия, раздиравшие всю общественную жизнь Советского Союза, были порождены возникновением «нового привилегированного слоя, жадного к власти, жадного к благам жизни, боящегося за свои позиции, боящегося масс и смертельно ненавидящего всякую оппозицию» [357]. Этот слой превратил режим Советов в бюрократическую тиранию. Результатом перерождения политического режима стало изменение социальной структуры общества и власти, которая пришла в противоречие с целями Октябрьской революции, состоявшими в том, чтобы «установить общество без классов, т. е. без привилегированных и без обездоленных. Такому обществу не нужно государственное насилие. Основатели [большевистского] режима предполагали, что все общественные функции будут выполняться посредством самоуправления граждан, без профессиональной бюрократии, возвышающейся над обществом» [358]. Реальное же развитие советского общества пошло по прямо противоположному пути: бюрократия узурпировала власть народа, сосредоточила в своих руках распоряжение всеми богатствами страны и установила для себя привилегии, растущие из года в год.

Уже на первых этапах этого процесса бюрократия столкнулась с сопротивлением левой оппозиции (по сталинской терминологии — «троцкистов»),— единственной политической силы в стране, которая обладала программой, выражающей интересы народных масс. По мере термидорианского перерождения режима реальная действительность всё более обнажала официальную ложь и подтверждала правоту оппозиционной критики и программы. Это вынуждало бюрократию ради сохранения репутации собственной непогрешимости прибегать ко всё более острым формам борьбы с оппозицией. Сперва оппозиционеров снимали с ответственных постов и исключали из партии, затем их стали лишать всякой работы и направлять в ссылку. О них распространяли всё более ядовитую клевету. «Во всех обличительных статьях против „троцкизма“ нет никогда ни одной честной цитаты, как во всех процессах против него нет ни одного вещественного доказательства» [359].

Постепенно помощниками Сталина в этой борьбе становились порвавшие с оппозицией капитулянты, превращавшиеся в профессиональных лжесвидетелей против оппозиции и самих себя. Во всех капитулянтских заявлениях, начиная с 1929 года, неизменно фигурировало имя Троцкого как главного врага СССР; без этого покаяние не имело силы. Сначала речь шла об «уклонах» Троцкого в сторону социал-демократии; на следующем этапе — об «объективных» контрреволюционных последствиях его деятельности; затем — о его союзе с мировой буржуазией против СССР. Эти клеветнические кампании логически завершились приписыванием Троцкому стремления не только расколоть партию, но и разложить армию, низвергнуть Советскую власть, восстановить капитализм. Чтобы сделать эти обвинения убедительными в глазах советских людей и мирового общественного мнения, потребовалось вывести на судебные процессы видных бывших оппозиционеров в качестве обвинителей против Троцкого.

До этих процессов главным средством искоренения «троцкизма» были партийные чистки, на которых «троцкистами» называли не только недовольных положением в стране рабочих, но и всех учёных и публицистов, добросовестно приводивших исторические факты и цитаты, противоречащие официальной лжи. В результате духовная атмосфера страны насквозь пропиталась отравой обмана, фальши и прямых идеологических и исторических подлогов. Однако фальсификации теории и истории большевизма, принимавшие всё более грубый характер, не достигали своих целей — дискредитации в сознании масс Троцкого и «троцкизма». «Необходимо было дать более массивное обоснование бюрократическим репрессиям. На подмогу литературным фальсификациям пришли обвинения уголовного характера» [360].

Как идеологические, так и судебные подлоги вытекали с необходимостью из положения правящей касты, которое «ложно в самой своей основе. Она вынуждена скрывать свои привилегии, лгать народу, прикрывать коммунистическими формулами такие отношения и действия, которые не имеют ничего общего с коммунизмом. Бюрократический аппарат не позволяет никому называть вещи по имени. Наоборот, он требует от всех и каждого применения условного „коммунистического“ языка, который служит для того, чтоб замаскировать правду… Принудительная ложь пронизывает всю официальную идеологию. Люди думают одно, а говорят и пишут другое. Так как расхождение между словом и делом непрерывно возрастает, то самые священные формулы приходится пересматривать чуть не каждый год… Под кнутом бюрократии тысячи людей выполняют систематическую работу „научной“ фальсификации. Любая попытка критики или возражения, малейшая нота диссонанса рассматривается как тягчайшее преступление» [361].

Как легко может убедиться читатель, приведённые выше положения характеризуют духовную, идеологическую атмосферу советского общества не только в период сталинизма, но и в последующие годы — за двумя, однако, существенными исключениями. Во-первых, после смерти Сталина меры наказания за инакомыслие были существенно смягчены. Во-вторых, оппозиционные настроения в послесталинский период — чем дальше, тем в большей степени — приобретали по преимуществу антикоммунистический характер. При этом носители таких настроений не обладали чётко сформулированной, цельной программой переустройства общественных отношений. В отличие от этого, в 30-е годы в массах ещё были живы традиции и идеалы Октябрьской революции. Эти неугаснувшие традиции угрожали самому существованию бюрократии, которая боялась масс, показавших свою действительную силу и активность в годы революции и гражданской войны.

В стране, где лава социалистической революции ещё не остыла, для поддержания порождённых сталинизмом социальных, политических и идеологических отношений, ещё весьма неустойчивых, было необходимо физическое истребление коммунистической оппозиции. Однако правящая каста, прикрывавшая свои корыстные социальные интересы защитным флагом большевизма, не могла «карать оппозицию за её действительные мысли и дела: непрерывные репрессии как раз и имеют своей задачей помешать массам узнать подлинную программу „троцкизма“, которая требует прежде всего большего равенства и большей свободы для масс» [362]. Бюрократия не осмеливалась обрушивать на головы недовольных и критикующих кровавые репрессии по обвинению в том, что они требуют ликвидации её всевластия и её привилегий. «Обвинять оппозиционеров в том, что они критикуют самодержавие бюрократии, значило бы только помогать оппозиции. Не оставалось ничего другого, как приписывать ей преступления, направленные не против привилегий новой аристократии, а против интересов народа. На каждом новом этапе эти обвинения принимали всё более чудовищный характер. Такова та общая политическая обстановка и та общественная психология, которые сделали возможной московскую судебную фантасмагорию» [363].

Конечно, в 30-е годы в стране оставались и такие оппозиционные элементы, настроения которых носили антикоммунистический характер и которые были готовы при удобном случае повести борьбу со сталинизмом «справа», даже ценой сотрудничества с фашистскими интервентами. Сохранение таких элементов наглядно обнаружилось в годы Отечественной войны. Но не против этих возможных участников «пятой колонны» было направлено остриё большого террора. Зато в борьбе против своих наиболее опасных политических противников из среды большевиков-ленинцев Сталин щедро использовал излюбленный им метод политической амальгамы, включавший отождествление противников «слева» и «справа», приписывание первым намерений, характерных для вторых. Здесь его политическая «методология» вплотную смыкалась с методологией Гитлера, который со свойственным ему хвастливым цинизмом однажды выболтал один из главных «секретов» своей политической стратегии. «Гениальность великого вождя,— заявлял Гитлер,— заключается также и в том, чтобы даже далеко расходящихся противников изображать всегда принадлежащими к одной категории, ибо понимание различия врагов слишком легко становится у слабых и неустойчивых характеров началом сомнений в собственной правоте».

Разумеется, у Сталина, вынужденного прибегать к политической мимикрии и поэтому в своих официальных заявлениях куда менее искреннего, чем Гитлер, мы не встретим ничего похожего на эти высказывания. Однако в своей политической практике Сталин фактически взял на вооружение сформулированный Гитлером принцип, который, как подчёркивал Троцкий, «прямо противоположен принципу марксистской политики, как и научного познания вообще, ибо последнее начинается с расчленения, противопоставления, вскрытия не только основных различий, но и переходных оттенков. Марксизм, в частности, всегда противился тому, чтобы третировать всех политических противников как „одну реакционную массу“». Сталин же при идеологическом обосновании своего террора использовал методы не марксистской, а фашистской агитации. Разница между этими методами, по словам Троцкого, представляла собой «разницу между научным воспитанием и демагогическим гипнотизированием. Метод сталинской политики, нашедший наиболее законченное выражение в судебных подлогах, полностью совпадает с рецептом Гитлера, а по своему размаху далеко оставляет его позади. Все, кто не склоняются перед правящей московской кликой, представляют отныне „общую фашистскую массу“» [364].

Таким образом, Троцкий доказывал, что сталинские преступления выступали единственно доступным Сталину методом политической борьбы. Подложные обвинения против оппозиции, достигшие кульминации на сенсационных процессах, служили средством подавления накопившегося в народе социального протеста против растущего неравенства и политического бесправия масс.

«Когда сталинцы называют нас „предателями“,— писал Троцкий,— в этом обвинении звучит не только ненависть, но и своеобразная искренность. Они считают, что мы предали интересы священной касты… которая одна способна „построить социализм“, но которая на деле компрометирует самую идею социализма. Мы, со своей стороны, считаем сталинцев предателями интересов советских народных масс и мирового пролетариата. Нелепо объяснять столь ожесточённую борьбу личными мотивами. Дело идёт не только о разных программах, но и о разных социальных интересах, которые всё более враждебно сталкиваются друг с другом» [365].

Главная цель московских процессов состояла в создании условий для политической дискредитации и физического истребления всей коммунистической оппозиции с тем, чтобы обезглавить народ, лишить его на долгие годы политического авангарда и тем самым — способности к отпору тоталитарному режиму. Классовая борьба в СССР приняла, по существу, свою наиболее острую форму — гражданской войны. Эта гражданская война, в отличие от гражданской войны 1918—1920 годов, выступала в специфической форме государственного террора, направленного на предупреждение каких-либо политических выступлений масс. «В массах, несомненно, живы традиции Октябрьской революции,— подчёркивал Троцкий.— Вражда к бюрократии растёт. Но рабочие и крестьяне, даже формально принадлежащие к так называемой партии, не имеют никаких каналов и рычагов для воздействия на политику страны. Нынешние процессы, аресты, изгнания, судебные и несудебные расправы представляют собой форму превентивной гражданской войны, которую бюрократия в целом ведёт против трудящихся» [366].

Важная особенность этой гражданской войны состояла в том, что она, вопреки намерениям Сталина, с неизбежностью вела к росту численности его противников внутри страны. В результате расправы над заведомо невиновными людьми, строителями большевистской партии, таких противников оказалось значительно больше, чем предполагал Сталин. Эта расправа «не могла не вызвать содрогания в рядах самой бюрократии». Преодолеть центробежные тенденции внутри правящего слоя, в котором сохранялось ещё немало лиц, субъективно преданных коммунистическим идеалам, можно было только путём уничтожения основной части этого слоя. Поэтому большой террор вылился в борьбу, которую «наиболее последовательное бонапартистское крыло бюрократии ведёт против остальных менее твёрдых или менее надёжных её групп» [367].

Размах развязанной Сталиным превентивной гражданской войны был обусловлен силой идей и традиций Октябрьской революции, сохранявших жизненность не только в среде народных масс, но и в среде партийных аппаратчиков, хозяйственников, военачальников и т. д. Чтобы опрокинуть эту силу, не имевшую прецедента в истории, понадобился столь же беспрецедентный по своим масштабам и жестокости государственный террор. В свою очередь этот террор оказался возможным и действенным потому, что он внешне выступал не в своём подлинном контрреволюционном обличьи, а в форме социальной мимикрии, под маской защиты завоеваний Октябрьской революции. Сталинский бонапартистский режим мог удержаться лишь с помощью неразрывно связанных между собой репрессий и фальсификаций. Эти фальсификации — философские, исторические, политические, литературные,— являвшиеся «неизбежной идеологической надстройкой над материальным фундаментом узурпации новой аристократией государственной власти и эксплуатацией ею завоеваний революции» [368], с необходимостью должны были увенчаться небывалыми в истории судебными подлогами. Попутной целью этих подлогов было стремление правящей клики и стоящей за её спиной наиболее низменной и низкопробной части бюрократии «свалить свои экономические неудачи, просчёты, диспропорции, хищения и другие злоупотребления на… троцкистов, которые выполняют ныне в СССР точь в точь ту же роль, что евреи и коммунисты в Германии» [369].

Ещё одна важная цель московских процессов носила внешнеполитический характер. Сталинской клике было необходимо, чтобы миллионы людей во всём мире отождествляли с нею Советский Союз. «Моральный авторитет вождей бюрократии и прежде всего Сталина держится в значительной мере на Вавилонской башне клевет и фальсификаций… Эта Вавилонская башня, которая страшит самих строителей, держится… вне СССР — при помощи гигантского аппарата, который на средства советских рабочих и крестьян отравляет мировое общественное мнение микробами лжи, фальсификации и шантажа». Этот аппарат Коминтерна, насквозь деморализованный, мог пользоваться влиянием в массах лишь до тех пор, пока последние отождествляли его с революционным рабочим движением. Явное банкротство Коминтерна, стратегия которого обнаруживала свою ущербность при каждом революционном кризисе, открывало место для нового Интернационала. «Если Сталин страшится маленького „Бюллетеня оппозиции“ и карает расстрелом за его доставку в СССР, то нетрудно понять, каким страхом бюрократия боится того, что в СССР проникнут вести о самоотверженной работе Четвёртого Интернационала… Вот почему для Сталина вопросом жизни и смерти является: убить Четвёртый Интернационал в зародыше!» [370]