XIV Декабрьский пленум ЦК

XIV

Декабрьский пленум ЦК

Новой вехой в развязывании террора стал декабрьский пленум ЦК 1936 года, одной из главных задач которого было создание «дела Бухарина — Рыкова».

В преддверии этого пленума более реалистически относился к происходящему Рыков, тогда как Бухарин ещё сохранял иллюзии о возможном просвете в своей судьбе. По свидетельству Лариной, он искренне обрадовался, узнав о замене Ягоды Ежовым. «Бухарину представлялось тогда, как это теперь ни кажется парадоксальным, что Ежов, хотя человек малоинтеллигентный, но доброй души и чистой совести. „Он не пойдёт на фальсификацию“,— наивно верил Н. И. до декабрьского пленума» [251].

Благоприятный перелом Бухарин усмотрел и в событии, происшедшем в день празднования годовщины Октябрьской революции. Вскоре после того, как он занял на гостевой трибуне место, находившееся рядом с Мавзолеем, к нему подошёл красноармеец со словами: «Товарищ Сталин просил передать, что Вы не на месте стоите. Поднимитесь на Мавзолей». Бухарин был польщён этим знаком благосклонности Сталина и надеялся, что сумеет, наконец, переговорить с ним. Однако Сталин стоял вдалеке от него и покинул трибуну до окончания демонстрации.

Тот же праздничный день оказался весьма тревожным для Рыкова. Перед уходом на торжественное заседание в Большом театре ему показалось, что он потерял присланный ему пригласительный билет. Рыков крайне нервно отреагировал на это обстоятельство, сказав родным, что его отсутствие на заседании может быть истолковано как демонстрация протеста, этот факт смогут раздуть и предъявить ему новые обвинения [252].

После Октябрьского юбилея в судьбе Бухарина и Рыкова не произошло никаких изменений. Поначалу Бухарин предполагал, что ему предложат «спокойно работать», но ни из редакции, ни из ЦК не приходило никаких вестей. «Чем больше времени проходило с того памятного дня, тем большее волнение его охватывало. К концу ноября нервное напряжение было столь велико, что работать он совсем не мог» [253]. В письме Сталину, написанном за день до открытия пленума, Бухарин упоминал о своём письме Ежову, на которое он не получил ответа, а также о своей предельной изнурённости: «Я сейчас нервно болен в крайней степени, больше декады не хожу в редакцию, лежу в постели, разбитый до основания. Был только на твоём докладе (на Всесоюзном съезде Советов.— В. Р.). Разумеется, для всяких объяснений притащусь, куда укажут» [254]. В таком состоянии Бухарин явился на декабрьский пленум.

Этот пленум, о работе которого не сообщалось в печати, происходил 4 и 7 декабря 1936 года. В промежутке между этими днями состоялось последнее заседание VIII Чрезвычайного съезда Советов, на котором была принята конституция. Вслед за этим произошла праздничная демонстрация по этому поводу. Однако настроение большинства участников пленума едва ли было праздничным. Им было предложено обсудить два вопроса: 1. Рассмотрение окончательного текста Конституции СССР и 2. Доклад т. Ежова об антисоветских троцкистских и правых организациях.

Обсуждение первого пункта повестки дня заняло менее часа. Собравшимся было предложено высказать замечания по тексту конституции, который на следующий день предстояло утвердить съезду Советов. Несколько предложенных поправок встретили неодобрительное отношение Сталина и других членов Политбюро и были без голосования отклонены. Вслед за этим Сталин внёс одну редакционную поправку, которая была принята также без голосования. На этом рассмотрение первого вопроса закончилось, и слово было предоставлено Ежову.

Ежов назвал цифры, характеризующие число арестованных «троцкистов» в некоторых регионах: свыше 200 чел.— в Азово-Черноморском крае, свыше 300 чел.— в Грузии, свыше 400 чел.— в Ленинграде и т. д. Во всех этих регионах, как следовало из доклада Ежова, были раскрыты заговорщические группы, возглавляемые крупными партийными работниками.

Доклад Ежова свидетельствует о том, что ко времени пленума его ведомство уже осуществило в основном «разработку» следующего открытого процесса. Ежов назвал имена почти всех его будущих подсудимых и сообщил, что Сокольников, Пятаков, Радек и Серебряков входили в состав «запасного центра», являясь одновременно «замещающими членами» основного центра, «на тот случай, если основной центр будет арестован и уничтожен». Заполняя «пробелы» предыдущего процесса, Ежов утверждал, что «троцкистско-зиновьевскому блоку» не удалось развернуть вредительскую деятельность, тогда как «запасной центр» провёл с 1931 года «большую работу по вредительству, которая многое испортила в нашем хозяйстве». Приводя примеры диверсионно-вредительской деятельности, Ежов обильно цитировал показания арестованных директоров военных заводов и предприятий химической промышленности, начальников железных дорог и т. д. Нагнетая ненависть к «вредителям», он упомянул о том, что, давая диверсионные задания, Пятаков при разговоре о возможных жертвах среди рабочих, заявил будущему исполнителю: «Нашёл кого жалеть» [255].

Другой заполненный «пробел» предыдущего процесса выражался в сообщениях о шпионской деятельности «троцкистов» и их сговоре с зарубежными правительствами. В переговорах такого рода были обвинены не только Сокольников и Радек, но и Каменев, который якобы вёл переговоры с французским послом [256].

Ещё не поднаторевшего в фальсификациях Ежова то и дело прерывали Сталин и Молотов, «корректировавшие» его высказывания. Когда Ежов впервые упомянул о шпионаже, Сталин счёл нужным «дополнить», что Шестов и Ратайчак «получали деньги за информацию от немецкой разведки». Ещё раз вмешавшись в доклад, Сталин заявил: у троцкистов имелась платформа, которую они скрывали из-за боязни того, что в случае её оглашения «народ возмутится». Эта платформа сводилась, по словам Сталина, к тому, чтобы восстановить частную инициативу, «открыть ворота английскому капиталу и вообще иностранному капиталу» и т. п.

О том, насколько «вожди» ещё не сговорились даже между собой, в чём следует обвинять подсудимых будущего процесса, свидетельствуют их «дополнения» по поводу иностранных правительств, с которыми «троцкисты» вступили в сговор. После того как Сталин бросил реплику о том, что «троцкисты» «имели связь с Англией, Францией, с Америкой», Ежов незамедлительно заявил о переговорах «троцкистов» с «американским правительством», «французским послом» и т. д. Вслед за этим возникла явно конфузная ситуация:

«Ежов: …Они пытались вести переговоры с английскими правительственными кругами, для чего завязали связь (Молотов: с французскими…) с крупными французскими промышленными деятелями. (Сталин: Вы сказали: с английскими.) Извиняюсь, с французскими» [257]. Впрочем, спустя полтора месяца на процессе «антисоветского троцкистского центра» ссылка на шпионские связи с США, Англией и Францией была отброшена, поскольку этим «связям» было решено придать однозначно фашистскую направленность.

Перейдя от «троцкистов» к «правым», Ежов рассказал о сентябрьских очных ставках Бухарина и Рыкова с Сокольниковым. Хотя после этих очных ставок Бухарин и Рыков были реабилитированы, Ежов заявил, что у него и Кагановича «не осталось никакого сомнения» в том, что они «были осведомлены о всех террористических и иных планах троцкистско-зиновьевского блока». Теперь же, утверждал Ежов, новые арестованные назвали состав «правого центра» и образованные им террористические группы. Ежов заявил, что «при всём моем миролюбии я, кажется, арестовал человек 10» в «Известиях», явно намекая на «засорение» Бухариным своей редакции «врагами». В заключение Ежов заверил, что «директива ЦК, продиктованная товарищем Сталиным, будет нами выполнена до конца, раскорчуем всю эту троцкистско-зиновьевскую грязь и уничтожим их физически» [258].

В отличие от следующего, февральско-мартовского пленума, «рядовые» участники декабрьского пленума во время речи Ежова почти не бросали «поощряющих» оратора реплик. Такого рода ретивостью отличалось лишь поведение Берии, в течение всей работы пленума выкрикивавшего: «Вот сволочь!», «Вот негодяй!», «Вот безобразие!», «Ах, какой наглец!», «Ну и мерзавцы же, просто не хватает слов!»

После Ежова слово было предоставлено Бухарину, который в начале речи заявил о своём согласии с тем, чтобы «сейчас все члены партии снизу доверху преисполнились бдительностью и помогли соответствующим органам до конца истребить всю ту сволочь, которая занимается вредительскими актами и всем прочим… Я счастлив тем, что всю эту историю вскрыли до войны… чтобы из войны мы вышли победоносно».

Назвав обвинения против него «своего рода политической диверсией» со стороны троцкистов, Бухарин убеждал, что он ничего общего не имел «с этими диверсантами, с этими вредителями, с этими мерзавцами». Отрицая самую возможность своего сближения с троцкистами, он рассказал, что при встрече у Горького с Роменом Ролланом рассеял сомнения последнего в преступной деятельности троцкистов, в результате чего «до сих пор Ромен Роллан держится не так, как Андре Жид». Апеллируя персонально к Орджоникидзе, Бухарин напомнил, что в одном из разговоров с последним он отрицательно отзывался о Пятакове.

Подтверждая свою заинтересованность в том, чтобы «распутать этот узел», Бухарин вновь говорил, что «с проклятьем относится к этому грязному делу [т. е. к «преступлениям» троцкистов]». После заявления: «Во всём том, что здесь наговорено, нет ни единого слова правды», он произнёс ритуальную клятву верности: «Я вас заверяю, что бы вы ни признали, что бы вы ни постановили, поверили или не поверили, я всегда, до самой последней минуты своей жизни, всегда буду стоять за нашу партию, за наше руководство, за Сталина. Я не говорю, что я любил Сталина в 1928 году. А сейчас я говорю — люблю всей душой. Почему? Потому что… понимаю, какое значение имеет крепость и централизованность нашей диктатуры».

В заключение речи Бухарин заявил: «Я не беспокоюсь относительно своей персоны, относительно условий своей жизни или смерти, а я беспокоюсь за свою политическую честь, и я сказал и буду говорить, что за свою честь буду драться до тех пор, пока я существую» [259].

Чтобы разрушить впечатление о невиновности Бухарина, которое могло создаться у участников пленума после этой речи, Сталин взял слово сразу же вслед за Бухариным. Он начал с утверждения о том, что «Бухарин совершенно не понял, что тут происходит… Он бьёт на искренность, требует доверия. Ну, хорошо, поговорим об искренности и о доверии». В этой связи Сталин напомнил об отречениях Зиновьева, Каменева, Пятакова и других «троцкистов» от своих «ошибок». Задав вслед за этим вопрос: «Верно, т. Бухарин?», он тут же получил ответ: «Верно, верно, я говорил то же самое».

Рассказав затем о недавно полученных показаниях Пятакова, Радека и Сосновского, Сталин заявил: «Верь после этого в искренность людей!.. у нас получился вывод: нельзя на слово верить ни одному бывшему оппозиционеру… И события последних двух лет это с очевидностью показали, потому что доказано на деле, что искренность — это относительное понятие. А что касается доверия к бывшим оппозиционерам, то мы оказывали им столько доверия… (Шум в зале. Голоса с мест: Правильно!) Сечь надо нас за тот максимум доверия, за то безбрежное доверие, которое мы им оказывали».

Далее Сталин позволил себе такие высказывания, которые могли прозвучать без возражений только в отравленной атмосфере «тоталитарного идиотизма», пронизывающей всю работу пленума. Он заявил, что «бывшие оппозиционеры пошли на ещё более тяжкий шаг, чтобы сохранить хотя бы крупицу доверия с нашей стороны и ещё раз продемонстрировать свою искренность,— люди стали заниматься самоубийствами». Перечислив накопившийся к тому времени внушительный список самоубийц из числа видных деятелей партии (Скрыпник, Ломинадзе, Томский, Ханджян, Фурер), Сталин утверждал, что все эти люди пошли на самоубийство, чтобы «замести следы… сбить партию, сорвать её бдительность, последний раз перед смертью обмануть её путём самоубийства и поставить её в дурацкое положение… Человек пошёл на убийство потому, что он боялся, что всё откроется, он не хотел быть свидетелем своего собственного всесветного позора… Вот вам одно из самых острых и самых лёгких (sic! — В. Р.) средств, которым перед смертью, уходя из этого мира, можно последний раз плюнуть на партию, обмануть партию». Таким образом, Сталин недвусмысленно предупреждал кандидатов в подсудимые будущих процессов, что их возможное самоубийство будет сочтено новым доказательством их двурушничества.

Высказав эти «аргументы», Сталин заявил Бухарину: «Я ничего не говорю лично о тебе. Может быть, ты прав, может быть — нет. Но нельзя здесь выступать и говорить, что у вас нет доверия, нет веры в мою, Бухарина, искренность. И вы, т. Бухарин, хотите, чтобы мы вам на слово верили? (Бухарин: Нет, не хочу.) А если вы этого не хотите, то не возмущайтесь, что мы этот вопрос поставили на пленуме ЦК… И нельзя нас запугать ни слезливостью, ни самоубийством. (Голоса с мест: Правильно! Продолжительные аплодисменты.)» [260]

После выступления Сталина слово было предоставлено Рыкову, который заявил, что «должен полностью и целиком признать справедливость всех указаний», содержавшихся в выступлении Сталина, «справедливость в том отношении, что мы живем в такой период, когда двурушничество и обман партии достигли таких размеров и приняли настолько изощрённый, патологический характер, что, конечно, было бы совершенно странно, чтобы мне или Бухарину верили на слово».

Подобно Бухарину, Рыков отрицал лишь обвинения, касавшиеся его лично. Он рассказал, что после появления показаний Каменева просил Ежова «установить у Каменева, где и когда я с ним виделся, чтобы я мог как-нибудь опровергнуть эту ложь. Мне сказали, что Каменев об этом не был спрошен, а теперь спросить у него нельзя — он расстрелян».

Опровергая версию о существовании «центра правых», Рыков заявил, что в последний раз он встречался с Бухариным вне официальной обстановки в 1934 году, а с Томским на протяжении двух лет виделся крайне редко и при этом не обсуждал с ним никаких политических вопросов. Единственное «признание» Рыкова сводилось к тому, что Томский сообщил ему: Зиновьев в 1934 году «жаловался на одиночество, на отсутствие друзей и звал его к себе на дачу». Рыков, по его словам, отговаривал Томского от такой встречи, сказав, что «всякая встреча это уже есть подготовка к группировке». Теперь же, присовокупил Рыков, «это вселяет в меня убеждение, что Томский в этом деле каким-то концом участвовал». Вслед за этим Рыков выразил своё согласие со Сталиным в том, что «самоубийство есть один из способов замазать дело», а самоубийство Томского «является против него очень сильной уликой».

В конце речи Рыков заявил: «Я буду доказывать, буду кричать о том, что тут (в показаниях против него.— В. Р.) есть оговор, есть ложь, есть чёрная клевета с начала и до конца. Я фашистом никогда не был, никогда не буду, никогда не прикрывал и прикрывать их не буду. И это я докажу» [261].

Во время выступления Рыкова Сталин счёл нужным вмешаться, чтобы пояснить, почему полтора месяца назад он дал согласие на «реабилитацию» Бухарина и Рыкова. В этой связи произошёл следующий обмен репликами:

Сталин: Видите ли, после очной ставки Бухарина с Сокольниковым у нас создалось мнение такое, что для привлечения к суду тебя и Бухарина нет оснований. Но сомнение партийного характера у нас осталось. Нам казалось, что и ты, и Томский, безусловно, может быть, и Бухарин, не могли не знать, что эти сволочи какое-то чёрное дело готовят, но нам не сказали.

Голоса с мест: Факт.

Бухарин: Ну что вы, товарищи, как вам не совестно.

Сталин: Я говорю, что это было только потому, что нам казалось, что этого мало для того, чтобы привлекать вас к суду… Я сказал, не трогать Бухарина, подождать… Не хотели вас суду предавать, пощадили, виноват, пощадили [262].

После речи Рыкова выступило пять человек, каждый из которых стремился внести свою лепту в дальнейшее нагнетание политической истерии. Эйхе утверждал, что «факты, вскрытые следствием, обнаружили звериное лицо троцкистов перед всем миром. То, что вскрыто за последнее время, не идёт ни в какое сравнение с тем вредительством… которое мы вскрывали [раньше]». К «фактам», сообщённым Ежовым, Эйхе прибавил сообщение о поведении троцкистов во время отправки их несколькими эшелонами из западносибирской ссылки в колымские лагеря. Известно, что во время посадки в эшелоны троцкисты выкрикивали антисталинские лозунги (см. гл. XLIV). Однако Эйхе предпочёл скрыть действительное содержание этих лозунгов, вместо этого провокационно приписав троцкистам призыв, обращённый к красноармейцам-конвоирам: «Японцы и фашисты будут вас резать, а мы будем им помогать». Исходя из этого, выдуманного им самим призыва, Эйхе нашёл удобный случай продемонстрировать свою кровожадность: «Товарищ Сталин, мы поступаем слишком мягко. Стоит прочитать эти бесхитростные рапорты, доклады беспартийных красноармейцев… чтобы расстрелять любого из них (троцкистов.— В. Р.)» [263].

Молотов «развил» положения Сталина о самоубийствах как средстве «борьбы против партии» следующим образом: «Самоубийство Томского есть заговор, который был заранее обдуманным актом, причём не с одним, а с несколькими лицами Томский уговорился кончить самоубийством и ещё раз нанести тот или иной удар Центральному Комитету» [264].

Духом изуверства было окрашено и выступление секретаря Донецкого обкома Саркисова, подробно описывавшего, каким образом он пытался «смыть с себя пятно» — участие в 20-х годах в левой оппозиции. «Хотя я десять лет тому назад порвал с этой сволочью,— говорил он,— мне всё же тяжело даже от одного воспоминания, что имел связь с этими фашистскими мерзавцами». Назвав имена многих «разоблачённых» им за последнее время «троцкистов», Саркисов заявлял: «Я всегда для себя считал, что это тройная обязанность каждого бывшего оппозиционера… стараться быть как можно бдительнее и разоблачать троцкистов и зиновьевцев. Больше того, я взял за правило не брать ни на какую работу, тем более на партийную работу человека, который когда-то был оппозиционером. Я рассуждал так: если партия мне доверяет, то я не могу передоверять другим это доверие партии. Именно, исходя из этого, я всегда систематически, последовательно изгонял людей с оппозиционным прошлым, особенно с партийной работы… если я, будучи ответственным партийным работником, которому доверяет ЦК, если я скрою хоть одного человека, который в прошлом был троцкистом, то я буду в стане этих фашистов» [265].

Наиболее бесстыдно вёл себя на трибуне Каганович, который вместе со Сталиным разыграл над ещё свежими могилами Зиновьева и Томского глумливый фарс, который можно назвать «делом о собаке». Рассказывая о результатах проведённого им «следствия» (ещё весной 1936 года у Томского были запрошены «показания» о его «связях» с Зиновьевым), Каганович говорил: «…И, наконец, в 1934 г. Зиновьев приглашает Томского к нему на дачу на чаепитие… После чаепития Томский и Зиновьев на машине Томского едут выбирать собаку для Зиновьева. Видите, какая дружба, даже собаку едут выбирать, помогает. (Сталин: Что за собака — охотничья или сторожевая?) Это установить не удалось… (Сталин: Собаку достали всё-таки?). Достали. Они искали себе четвероногого компаньона, так как ничуть не отличались от него, были такими же собаками… (Сталин: Хорошая собака была или плохая, неизвестно? Смех.) Это при очной ставке было трудно установить… Томский должен был признать, что он с Зиновьевым был связан, что помогал Зиновьеву вплоть до того, что ездил с ним за собакой» [266].

Другим проявлением цинизма Кагановича была его мотивировка наиболее страшного обвинения, обращённого к Бухарину:

Каганович: …Вам не удалось осуществить подлое убийство тов. Кирова, убийцами оказались троцкисты-зиновьевцы. Вы знали, что они готовят убийство.

Бухарин: Это изумительная клевета, кровавая клевета.

Каганович: …Томский показывает, что был у Зиновьева в 1934 году, мог ли Томский не знать об их планах [267].

Читая стенограмму декабрьского пленума, невольно испытываешь впечатление о некой инфернальности, невероятности происходящего. Окончательно распоясавшиеся «вожди» в доказательство «заговорщических связей» говорят явные нелепости, которые молча выслушиваются участниками пленума. «Обвиняемые» защищают только самих себя, не только не заикаясь о своём сомнении в вине своих недавних товарищей, уже расстрелянных или арестованных, но повторяя самую оголтелую брань в их адрес. Понять эту чудовищную «логику» можно лишь с учётом того, что вся эта дрейфусиада представляла заключительное звено в цепи сознательных фальсификаций умыслов и дел своих политических оппонентов, которыми на протяжении предшествующего десятилетия занимались и обвинители и обвиняемые. Все присутствовавшие на пленуме уже не раз одобряли полицейские преследования участников оппозиций по лживым наветам. Поставить под сомнение новые, ещё более чудовищные обвинения в адрес бывших оппозиционеров значило поставить под сомнение правомерность всей предшествующей борьбы с оппозициями с её варварскими методами. На это ни один из участников пленума, так или иначе принимавший участие в этой борьбе, не мог решиться.

Всё сказанное, однако, не означает, что на данном этапе Сталин добился своей цели — обеспечения полной, безоглядной поддержки пленумом его провокаций. Этим объяснялось его дальнейшее маневрирование — особенно после новой попытки протеста со стороны Бухарина, передавшего ему утром 7 декабря заявление, обращённое ко всем членам и кандидатам в члены ЦК. В этом документе Бухарин придерживался своей прежней тактики: безоговорочно соглашаться с обвинениями в адрес «троцкистов» и даже дополнительно «обосновывать» их правомерность — и одновременно защищать себя как образцового, преданного сталиниста, оклеветанного «троцкистами». Уверяя, что он не имеет «и атома разногласий с партийной линией… и все последние годы эту линию со всей горячностью и убеждённостью защищал», Бухарин присоединялся к «констатированию общей беды, проистекавшей из-за особой виртуозности маскировки» «троцкистов». Более того, он развивал свою критику версии об отсутствии платформы и стремлении к «голой власти» у троцкистов и зиновьевцев. Как бы помогая Сталину выправить эту нелепую версию, положенную в основу процесса 16-ти, он писал: «Что касается троцкистов, то ведь у них есть пресса, документы даже свой, т. н., с позволения сказать, IV Интернационал. Их платформа, от начала до конца дышащая контрреволюционной злобой против СССР и нашей партии, вполне современна, и она объясняет и их пораженческую тактику и их террор. Она исходит из тезиса о превращении „бюрократии“ СССР в новый класс-эксплуататор (завершение термидора), из бешеного отрицания нашей внешней политики (и по линии СССР, и по линии Коминтерна), отрицания тактики народного фронта как предательства, отрицания всей нашей позиции по отношению к защите отечества и т. д… При такой бешеной злобе к самым основам нашей политики (и ещё более к её персональным носителям) и при централизации нашей власти они поставили и вопрос о терроре в порядок дня. Законченные изменники, но с актуальной программой на злобу дня». По тем же основаниям Бухарин отмежёвывался и от «Рютинской платформы», называя её «грязной контрреволюционной стряпней» [268].

При всём желании внести свою посильную лепту в «разоблачение троцкизма» Бухарин не понимал: даже грубо тенденциозное изложение взглядов Троцкого на этом этапе для Сталина неприемлемо: сквозь самую утрированную трактовку до читателя могут дойти действительные идеи, которые страшили Сталина. «Троцкистскую платформу» следовало теперь представить — в противоречии с логикой и здравым смыслом — как проповедь пораженчества, вредительства, шпионажа и «реставрации капитализма».

Неприемлемым для Сталина был и отказ Бухарина принять тезис Кагановича о превращении всех бывших оппозиционных групп в «контрреволюционные банды». Впрочем, Бухарин сам был недалёк от этого тезиса, утверждая, что «все виды оппозиции превращаются, если она вовремя не остановится в своём развитии, в контрреволюцию, которая ведёт к реставрации капитализма». Исходя из этой посылки, он называл возможной «самостоятельную эволюцию Угланова и К°, но уже без всякого отношения и без всякой связи со мной: они разочаровались в „изменившем“ Бухарине и стали искать себе других». «Если Угланов показывал, что он готовил убийство Кирова,— добавлял Бухарин,— то этот страшный факт доказывает, до чего докатился Угланов, продолжая борьбу и не остановившись».

Возмущаясь обвинениями в своих «преступных связях» с арестованными, Бухарин не выражал и тени сомнения по поводу обвинений в адрес своих бывших друзей и сотрудников. В ответ на обвинение в сохранении дружбы с Радеком, он писал: «Мне самому теперь крайне тяжело сознавать, что я попался на удочку исключительно тонкого и растленного двурушника». Единственное, на что решился в этой связи Бухарин,— это осторожно указать, что «связи» с «преступниками» имелись и у самых ортодоксальных сталинцев. Обижаясь, что на него «пытались взвалить всю ответственность чуть ли не за всю Академию», где к тому времени было арестовано немало «врагов», он заявлял, что «этот участок фронта вообще очень засорён. Поэтому, например, в исторической комиссии у Жданова (имелось в виду жюри конкурса на школьный учебник по истории, председателем которого был Жданов.— В. Р.) оказалось достаточное количество выбывших, а весь исторический фронт молодых историков уже не существует (этими эвфемизмами Бухарин обозначал массовые аресты историков в конце 1936 года.— В. Р.)». Эта часть объяснений Бухарина завершалась утверждением: если его объявляют ответственным за его бывших учеников и приверженцев, то в таком случае и сидящие на пленуме бывшие участники левой оппозиции должны отвечать за Троцкого, Зиновьева и других «террористов».

Касаясь обвинений против других лиц, Бухарин ставил под сомнение лишь «явные преувеличения», например, утверждение Кагановича о связях Томского с Зиновьевым до 1936 года, хотя «уже с конца 1934 г. Зиновьев, как известно, сидел под замком».

Признавая за собой лишь недостаток бдительности, Бухарин выражал протест против того, что «из этого делают вывод о соучастии в троцкистском бандитизме», и просил пленум принять «партийные оргвыводы после тщательного анализа фактов, а не на основе одной политической интуиции». Понимая и даже разделяя «логику» сталинского «правосудия», он замечал, что после принятия пленумом решения по его делу на долю юридического следствия останется лишь оправдать это решение, «обязательное для судебного следователя, обязательное для судьи (если дело доходит до суда), обязательное — как это ни странно — даже для подсудимого, если он ещё член партии. Не может следствие обелить того, кто политически очернён высшей партийной инстанцией».

Исходя из этих предпосылок, Бухарин пытался воззвать к совести и здравому смыслу участников пленума. Характеризуя сложившуюся на пленуме атмосферу, он писал: «Материалы (не проверенные путём ставок) — есть у всех, но их нет у обвиняемых; обвиняемый стоит перед ошеломлением внезапных исключительно чудовищных обвинений, впервые ему предъявляемых. При известной, заранее данной настроенности (самый факт постановки вопроса, материалы непроверенные, тенденция докладчика, печать, директивные лозунги, вроде молотовского „о пособниках и подпевалах“ [269]) все говорят: „я убеждён“, „нет сомнений“ и т. д. Обвиняемому говорят в глаза: а мы не верим, каждое твоё слово нужно проверять. А на другой стороне, слова обвиняемых-обвинителей принимаются за чистую монету. Значит, защита тут поистине тяжела. Конечно, в общей атмосфере теперешних дней в пользу обвиняемого никто выступить не решится. А дальше? А на дальнейших этапах, после обязательного партийного решения и т. д., эта защита почти невозможна» [270].

Такое заявление могло поколебать многих участников пленума. Поэтому Сталин заблаговременно подготовил новый встречный ход. Оспаривая добросовестность ежовского следствия, Бухарин и Рыков в выступлениях на пленуме говорили, что им была предоставлена лишь одна очная ставка с «клеветником» Сокольниковым и просили устроить очные ставки с другими оговорившими их лицами. Поэтому 7 декабря заседание пленума было отложено на четыре часа. На протяжении этого времени проходили очные ставки Бухарина и Рыкова с привезёнными из тюрьмы Пятаковым, Сосновским и Куликовым. На этих очных ставках присутствовали Сталин, Молотов, Ворошилов, Каганович, Орджоникидзе, Микоян, Андреев и Жданов.

Сосновский сообщил на очной ставке, что у него был «политический разговор» с Бухариным, в ходе которого «они сошлись на том, что практика террора правильна».

Пятаков напомнил, что в 1928 году Бухарин зачитал ему свою платформу, о чём он, Пятаков, тогда же сообщил членам сталинской группировки в Политбюро. К этому единственному реальному факту Пятаков добавил, что в начале 30-х годов он информировал Бухарина относительно директивы Троцкого о терроре и вредительстве; после обмена мнениями между Бухариным, Рыковым и Томским по этому вопросу они сообщили Пятакову, что разделяют точку зрения Троцкого и что центр правых сам пришёл к аналогичным выводам [271].

Во время очной ставки Сталин и Орджоникидзе задавали Пятакову вопросы: добровольно или же под нажимом давал он свои показания. Пятаков ответил, что никакого нажима на него не производилось. Рассказывая об этом эпизоде на февральско-мартовском пленуме, Ворошилов прибавил: во время очной ставки «Пятаков знал, что он будет расстрелян… Когда ему Серго задал вопрос, он махнул рукой и сказал: „Я знаю про своё положение“» [272].

Особенно опасной для Бухарина оказалась очная ставка с Куликовым, который утверждал, что «центр» правых участвовал в подготовке «Рютинской платформы». Когда Бухарин сказал, что с этой платформой он познакомился только в ЦК, Куликов заявил: «Да ведь она была основой нашей работы».

В показаниях Куликова фигурировал лишь единственный реальный факт: беседа с Бухариным в 1932 году во время случайной уличной встречи. В ходе этой беседы Куликов упрекал Бухарина в отказе от дальнейшей борьбы со Сталиным. Однако в изложении Куликова эта беседа приобрела прямо противоположный характер. По словам Куликова, Бухарин передал ему тогда директиву «правого центра» о переходе к террору и дал конкретное задание — организовать террористический акт против Кагановича [273].

Эта очная ставка глубоко запала в память Кагановичу, поскольку на ней шла речь о покушении на его персону. В беседах с Чуевым престарелый Каганович так излагал её содержание: «Куликов Бухарину говорит: „А ты помнишь, Николай Иванович, как ты меня под руку взял и пошли мы с тобой по Воздвиженке, а я тебе говорю: "Что вы там чепухой занимаетесь, болтаете, а надо действовать, по-настоящему действовать надо!" Бухарин отвечает: "А где ваши люди? Кто будет действовать?" — "Найдутся люди".— "А ты почему сам не можешь действовать? Террором заниматься?"“»

После этих слов Куликова Бухарин, по словам Кагановича, закричал: «Этого я не говорил». «Как же не говорил,— отвечал Куликов,— когда ты у меня спрашивал фамилии людей, чтоб я тебе назвал, кого я представляю» [274].

В другой раз Каганович так дополнил рассказ об этой очной ставке: «Куликова спросили: „Ты показываешь, что хотели убить Кагановича… А почему ж вы хотели убить его?“ — „Потому что он — проводник неправильной политики, потому что он — один из главных проводников сталинской политики“» [275]. Эта характеристика «врага» и спустя полувека вызывала у Кагановича несомненное удовлетворение.

Сразу после завершения очных ставок открылось второе заседание пленума, продолжавшееся не более получаса. На нём Сталин выступил «по поручению членов Политбюро» с сообщением об очных ставках. Указав, что Бухарин категорически отрицал показания арестованных, Сталин поведал, что у членов Политбюро сложилось впечатление: эти показания нельзя «начисто принять» и они «не вполне заслуживают доверия». Более того, арестованные, по словам Сталина, дали такие «общие сообщения» о контактах троцкистов с бывшими лидерами правых, которые «можно и сочинить». Во всех показаниях, заслушанных членами Политбюро, речь шла только о «террористических разговорах» и не содержалось указаний на то, что Бухарин и Рыков были связаны с какой-либо террористической группой, которых «было сравнительно много среди учащихся, среди студентов, среди крестьянства».

Общее мнение, которое возникло у членов Политбюро после очных ставок, Сталин суммировал в следующих казуистических формулировках: «Не доверяя Бухарину и Рыкову в связи с тем, что стряслось в последнее время, может быть, их следовало бы вывести из состава ЦК. Возможно, что эта мера окажется недостаточной, возможно и то, что эта мера окажется слишком строгой. Поэтому мнение членов Политбюро сводится к следующему — считать вопрос о Рыкове и Бухарине незаконченным». Этот вывод Сталин подкрепил сообщением о том, что предстоит устроить ещё пять-шесть очных ставок с лицами, которые «оговаривали» Бухарина и Рыкова в большей степени, чем те трое, которые допрашивались членами Политбюро [276].

После того, как сталинское предложение было проголосовано, Сталин распорядился: «О пленуме в газетах не объявлять». На вопрос из зала: «Рассказывать можно?» Сталин под «общий смех» ответил: «Как людей свяжешь? У кого какой язык» [277].

В постановлении пленума указывалось: «а) Принять к сведению сообщение т. Ежова, б) Принять предложение т. Сталина: считать вопрос о Рыкове и Бухарине незаконченным. Продолжить дальнейшую проверку и отложить дело решением до следующего пленума ЦК» [278].

«Дальнейшая проверка» была возложена, разумеется, на Наркомвнудел, т. е. на Ежова, в чьём безраздельном распоряжении оставались судьбы всех арестованных «обвиняемых-обвинителей».