Введение

Введение

Однажды Гегель ненароком

И, вероятно, наугад

Назвал историка пророком,

Предсказывающим назад.

Б. Пастернак

После доклада Хрущёва на XX съезде КПСС, всколыхнувшего весь мир, наиболее последовательные сторонники социализма считали, что официальное разоблачение большого террора 1936—1938 годов станет началом длительной работы по осмыслению сущности сталинизма и полному преодолению его во всех социалистических странах и коммунистических партиях. Указывая на огромную сложность этой задачи, Бертольд Брехт писал: «Ликвидация сталинизма может состояться лишь при условии гигантской мобилизации мудрости масс силами партии. Она лежит на прямом пути к коммунизму» [1].

Аналогичные мысли высказывал немецкий поэт-коммунист Иоганнес Бехер, который отмечал, что трагическое содержание эпохи сталинизма несравнимо с трагедией любой из предшествующих эпох. «Этот трагизм,— писал он,— можно преодолеть лишь тогда, когда его признают таковым, и когда силы, отобранные для его преодоления, будут соответствовать этому трагизму». В этом состоит гарантия того, что «система социализма во всём своём мировом масштабе не остановится в развитии». Бехер справедливо считал, что «полностью этот трагизм может быть передан лишь теми людьми, кто были его частью и пытались с ним бороться, кто пережили всю трагедию изнутри, т. е. теми, которые были социалистами и остались ими навсегда» [2].

Увы, ко времени XX съезда людей, способных эффективно бороться со сталинизмом и сохранивших подлинно коммунистический менталитет, уже почти не осталось в Советском Союзе и в зарубежных коммунистических партиях: подавляющее большинство их было уничтожено в беспощадных чистках. Почти все тогдашние руководители КПСС и других коммунистических партий были так или иначе замараны соучастием в сталинских преступлениях или хотя бы в их идеологическом оправдании и обосновании; их мышление было глубоко разъедено метастазами сталинизма. Это не могло не сказаться и на содержании доклада Хрущёва, который, по сути, был направлен не против сталинизма, а лишь против наиболее чудовищных преступлений Сталина. Концепция этого доклада была выражена в утверждениях, согласно которым Сталин до 1934 года «активно боролся за ленинизм, против извратителей и врагов ленинского учения» и возглавлял «борьбу с теми, кто пытался сбить страну с единственно правильного, ленинского пути,— с троцкистами, зиновьевцами и правыми, буржуазными националистами». Лишь после убийства Кирова, заявлял Хрущёв, Сталин, «всё более злоупотребляя властью, стал расправляться с видными деятелями партии и государства, применять против честных советских людей террористические методы» [3].

Более того, Хрущёв утверждал, что Сталин, развязывая массовый государственный террор, руководствовался защитой «интересов рабочего класса, интересов трудового народа, интересов победы социализма и коммунизма. Нельзя сказать, что это были действия самодура. Он считал, что так нужно делать в интересах партии, трудящихся, в интересах защиты завоеваний революции. В этом истинная трагедия!» [4] Из этих слов следовало, что сталинский террор был трагедией не советского народа и большевистской партии, а трагедией… самого Сталина. Эта мысль была ещё более определённо выражена в постановлении ЦК КПСС от 30 июня 1956 года «О преодолении культа личности и его последствий», где прямо говорилось, что в применении беззакония и «недостойных методов» «состояла трагедия Сталина» [5].

От этой фальшивой версии, внедрявшейся в сознание советских людей в годы «оттепели», сам Хрущёв отказался лишь в своих мемуарах конца 60-х годов, где он неоднократно возвращался к оценке Сталина. Здесь он прямо называл Сталина убийцей, совершившим «уголовные преступления, которые наказуются в любом государстве, за исключением тех, где не руководствуются никакими законами» [6]. Хрущёв справедливо писал о «довольно дубовой логике» тех, кто считает, что Сталин творил свои злодейства «не в корыстных личных целях, а в качестве заботы о своём народе. Ну и дикость! Заботясь о народе, убивать лучших его сынов» [7]. К этому можно добавить, что суждения о «дикости» и «дубовой логике» Хрущёв вполне мог адресовать и к некоторым своим высказываниям в докладе на XX съезде и в ряде последующих выступлений, «смягчавших» наиболее острые оценки этого доклада.

В главе мемуаров «Мои размышления о Сталине» Хрущёв принципиально по-иному, чем в своих прежних официальных выступлениях, оценивал причины «великой чистки» и «выкорчёвывания» Сталиным носителей оппозиционных настроений в партии и стране. «После уничтожения того передового ядра людей, которое выковалось в царском подполье под руководством Ленина,— писал он,— развернулось далее повальное истребление руководящих партийных, советских, государственных, научных и военных кадров, а также миллионов рядовых людей, чей образ жизни и чьи мысли Сталину не нравились… Некоторые из них, конечно, перестали поддерживать его, когда увидели, куда он нас тащит. Сталин понял, что есть большая группа лиц, настроенных к нему оппозиционно. Оппозиционные настроения — это ещё не значит антисоветские, антимарксистские, антипартийные настроения» [8]. Таким образом, Хрущёв, глубоко продумавший материалы расследований сталинских преступлений, пришёл к двум важным выводам: 1. Внутрипартийные оппозиции отнюдь не представляют некого фатального зла (чему учили советских людей на протяжении нескольких десятилетий); 2. Антисталинские оппозиционные силы в 30-е годы были достаточно многочисленны.

Приблизившись к адекватному пониманию политического смысла великой чистки, Хрущёв объяснял её разрывом Сталина с основами марксистской теории и большевистской политической практики. Он прямо указывал, что террор был развязан Сталиным «с целью исключить возможность появления в партии каких-то лиц или групп, желающих вернуть партию к ленинской внутрипартийной демократии, повернуть страну к демократичности общественного устройства… Сталин говорил, что народ — навоз, бесформенная масса, которая идёт за сильным. Вот он и показывал эту силу, уничтожая всё, что могло давать какую-то пищу истинному пониманию событий, толковым рассуждениям, которые противоречили бы его точке зрения. В этом и заключалась трагедия СССР» [9]. Здесь Хрущёв впервые назвал большой террор трагедией не Сталина, а страны и народа.

О том, как сложно было Хрущёву расставаться со сталинистской мифологией, говорит то обстоятельство, что даже на этих страницах своих мемуаров он повторял некоторые фантомы, содержавшиеся в его докладе на XX съезде. Он по-прежнему называл деятельность Сталина «положительной в том смысле, что он оставался марксистом в основных подходах к истории, был человеком, преданным марксистской идее». Слабо разбиравшийся в марксистской теории, Хрущёв лишь гипотетически решился привести «троцкистский» тезис: «Может быть, Сталин переродился и вообще выступил против идей социализма, а потому и губил его сторонников?» — но лишь с тем, чтобы тут же безапелляционно отвергнуть саму возможность постановки такого вопроса: «Вовсе нет. Сталин оставался в принципе верен идеям социализма» [10]. В итоге Хрущёв никак не мог свести баланс своих оценок, оставаясь в плену чисто психологического, если не клинического объяснения сталинских террористических акций: «Разве это действия настоящего марксиста? Это поступки деспота или больного человека… Подобным действиям не может быть оправдания… С другой стороны, Сталин оставался в принципе (а не в конкретных поступках) марксистом. И, если исключить его болезненную подозрительность, жестокость и вероломство, оценивал ситуацию правильно и трезво» [11]. Так сталинистское прошлое тянуло за собой наиболее активного инициатора и проводника десталинизации. Стоит ли удивляться тому, что после долгих лет запрета брежневско-сусловским руководством самого обращения к теме сталинизма и «перестроечного» хаоса в «разборке» нашего исторического прошлого, именно эти идеи Хрущёва (как и вообще сталинистов) в 90-е годы были взяты в бывших республиках Советского Союза на вооружение многими партиями и группировками, именующими себя «коммунистическими».

Версия о мнительности Сталина, «переходящей в манию преследования», как главной причине великой чистки, утвердилась в исторических работах второй половины 50-х — первой половины 60-х годов [12].

Объяснение «ежовщины» личными патологическими качествами Сталина было характерно даже для некоторых проницательных знатоков советской истории из среды западных советологов и деятелей первой русской эмиграции. Эта версия подробно обсуждалась в переписке между бывшими меньшевиками Н. Валентиновым и Б. Николаевским. Их эпистолярная дискуссия на данную тему развернулась в 1954—1956 годах, когда стало очевидным, что государственный террор, массовые расправы по вымышленным обвинениям отнюдь не являются необходимым и неотъемлемым атрибутом «коммунистической системы». Буквально в ближайшие дни после смерти Сталина его преемники остановили новую волну террора, угрожавшую превзойти своими масштабами даже террор 30-х годов. Ещё спустя месяц было объявлено о фальсификаторском характере «дела врачей» — одного из последних сталинских злодеяний. Затем обнаружилось, что преемники Сталина приступили к освобождению и реабилитации невинно осуждённых в предшествующие годы и десятилетия.

В этих условиях Валентинов стремился убедить Николаевского в том, что «ежовщина» была всецело продуктом сталинской паранойи, т. е. хронического психического заболевания, выражающегося в следовании навязчивым маниакальным идеям. В поддержку этой версии Валентинов ссылался на свидетельство, якобы исходящее от члена ЦК ВКП(б) В. И. Межлаука, который будто бы передал за границу через своего брата, прибывшего в 1937 году на Парижскую всемирную выставку, сообщение о болезни (паранойе) Сталина, «с массой разных важных подробностей» [13].

Отвечая Валентинову, Николаевский соглашался с тем, что в последние годы жизни Сталин «потерял чувство меры и из „гениального дозировщика“, каким его считал Бухарин, превратился в человека, потерявшего понимание действительности». Николаевский возражал лишь против попыток «эти линии притянуть в прошлое для объяснения „ежовщины“, которая была преступным, но точно рассчитанным и верно (с его точки зрения) дозированным актом уничтожения его противников, которые иначе бы устранили его самого» [14].

Для обоснования версии о сопротивлении сталинизму в большевистской среде Николаевский ссылался либо на малосущественные факты (назначение в 1934 году Бухарина редактором «Известий» и пропаганда последним курса на «пролетарский гуманизм»), либо на сведения явно апокрифического характера («начиная с 1932 г., Сталин не имел большинства в Политбюро и на Пленуме ЦК»). Однако сама мысль Николаевского о том, что «вся „ежовщина“ была дьявольски точно рассчитанной игрой, злодейством, а не сумасшествием» [15], представляется глубоко справедливой. В развитие этой мысли Николаевский отмечал: «Людям типа Межлаука казалось, что чистка совершенно бессмысленна и что Сталин сошёл с ума. В действительности Сталин не был сумасшедшим и вёл совершенно определённую линию. К выводу о необходимости уничтожить слой старых большевиков Сталин пришёл не позднее лета 1934 г., и тогда же начал эту операцию готовить» [16].

Николаевский писал, что согласился бы признать Сталина параноиком, если бы тот действовал в противоречии со своими интересами. На первый взгляд, такое противоречие действительно имело место. В преддверии неумолимо надвигавшейся войны Сталин уничтожил не только подавляющее большинство партийных и государственных руководителей, тысячи руководителей предприятий, инженеров и учёных, работавших на оборону, но и почти весь высший командный состав армии, необходимый для защиты страны от иноземного нашествия. Однако более глубокий анализ показывает, что великая чистка всецело отвечала задаче сохранения неограниченного господства Сталина над партией, страной и международным коммунистическим движением. Как справедливо отмечал Николаевский, Сталин вёл «политику преступную, но единственную, при которой диктатура могла удержаться. Его действия были определены этой политикой. Он террор вёл не по безумию Калигулы, а потому, что сделал его фактором своей активной социологии… Он убил миллионы и, в частности, истребил весь слой старых большевиков, так как понял, что этот слой против его „коммунизма“… ЦК XVII съезда и членов этого съезда Сталин уничтожил не потому, что был сумасшедшим, а потому что догадывался о замыслах противников… Ненормальным его теперь хочет объявить Хрущёв, которому выгоднее всё свалить на сумасшествие одного человека, чем признать своё соучастие в преступных деяниях банды» [17].

В рассуждениях Николаевского особый интерес представляют соображения о различиях в психическом состоянии Сталина конца 30-х и начала 50-х годов. О мании преследования и других патологических проявлениях Сталина в последние годы его жизни писали и говорили не только Хрущёв, но и самые близкие к Сталину люди, отнюдь не склонные к его дискредитации. Молотов со всей определённостью заявлял писателю Ф. Чуеву, что «в последний период у него (Сталина) была мания преследования» [18]. «Он не радовался своей жатве,— писала С. Аллилуева.— Он был душевно опустошён, забыл все человеческие привязанности, его мучил страх, превратившийся в последние годы в настоящую манию преследования — крепкие нервы в конце концов расшатались» [19].

В отличие от этого, в 1937 году Сталин держал весь грандиозный механизм осуществления государственного террора под своим неослабным и эффективным контролем. Ни на минуту не утрачивая и не ослабляя этот контроль, он проявлял в своих действиях не параноидальное беспокойство и тревогу, а, напротив, удивительное, сверхчеловеческое самообладание и точнейший расчёт. «В тридцатых годах он операцию „ежовщины“ провёл очень точно (со своей точки зрения), так как всё подготовил и захватил противников врасплох, они его не понимали,— справедливо писал Николаевский.— Даже многие из сторонников не понимали» [20].

Загадка большого террора вызывала жгучий интерес и у многих выдающихся людей, стоявших далеко от политики. В романе «Доктор Живаго» устами своего героя Борис Пастернак высказывал следующую мысль: «Я думаю, коллективизация была ложной, неудавшейся мерою, и в ошибке нельзя было признаться. Чтобы скрыть неудачу, надо было всеми средствами устрашения отучить людей судить и думать и принудить их видеть несуществующее и доказывать обратное очевидности. Отсюда беспримерная жестокость ежовщины, обнародование не рассчитанной на применение конституции, введение выборов, не основанных на выборном начале» [21].

Эти суждения обнаруживают неожиданное, на первый взгляд, совпадение с взглядами Троцкого, который не раз указывал на связь большого террора с массовым недовольством, возникшим в стране в результате насильственной коллективизации, и на прикрытие варварской чистки либеральным декорумом «самой демократической в мире сталинской конституции», которая несла исключительно пропагандистские и маскировочные функции.

Объяснение Пастернаком трагедии «ежовщины» обнаруживает несомненную близость и к прогностическим суждениям Ленина, высказанным в 1921 году. Говоря об альтернативах, стоявших тогда перед Советской Россией, Ленин видел два исхода из накопившихся к тому времени противоречий: «10—20 лет правильных соотношений с крестьянством и обеспеченная победа в всемирном масштабе (даже при затяжке пролетарских революций, кои растут), иначе 20—40 лет мучений белогвардейского террора. Aut — aut. Tertium non datur [Или — или. Третьего не дано.— лат.]» [22].

Не сумев обеспечить правильных отношений с крестьянством и обратившись в поисках выхода к насильственной коллективизации, сталинская клика вызвала к жизни острейший хозяйственно-политический кризис 1928—1933 годов. Вместо силы передового примера первой в мире страны, вставшей на путь социализма, примера, который Ленин считал одним из главных условий подъёма мировой революции, Советский Союз продемонстрировал негативный пример в экономической, социальной, политической и духовной сферах — резкое падение сельскохозяйственного производства и выпуска потребительских товаров, рост нищеты и неравенства, утверждение тоталитарного режима и удушение инакомыслия, критики и идейного поиска. Все эти факторы, наряду с ошибочной политикой сталинизированного Коминтерна, обусловили торможение социалистических революций в других странах — как раз в тот исторический период, когда в результате всеобъемлющего мирового кризиса капиталистической системы возникли наиболее благоприятные за всю историю условия для подъёма революционного рабочего движения.

Белогвардейский по своему существу террор уложился примерно в указанные Лениным хронологические рамки — 25 лет (1928—1953 годы). Однако этот террор, уничтоживший намного больше коммунистов, чем это сделали даже фашистские режимы в Германии и Италии, реализовался в специфической и не предвиденной марксистами политической форме: он осуществлялся изнутри большевистской партии, её именем и руками её руководителей.

По мере очищения партии от действительно оппозиционных элементов остриё этого террора направлялось на ту часть бюрократии, которая помогла Сталину подняться к вершинам власти. Социальный смысл этой стадии великой чистки Троцкий усматривал в том, что «правящий слой извергает из себя всех тех, которые напоминают ему о революционном прошлом, о принципах социализма, о свободе, равенстве, братстве, о неразрешенных задачах мировой революции… В этом смысле чистка повышает однородность правящего слоя и как бы укрепляет позицию Сталина» [23]. Зверское очищение правящего слоя от инородных элементов, т. е. тех людей, в сознании которых сохранилась верность традициям большевизма, имело своим следствием всё больший разрыв между бюрократией и массами, всё большее понижение интеллектуального и нравственного уровня партийных работников, военачальников, учёных и т. д. «Все передовые и творческие элементы, которые действительно преданы интересам хозяйства, народного просвещения или народной обороны, неизменно попадают в противоречие с правящей олигархией,— констатировал Троцкий.— Так было в своё время при царизме; так происходит, но несравненно более быстрым темпом, сейчас при режиме Сталина. Хозяйству, культуре, армии нужны инициаторы, строители, творцы, Кремлю нужны верные исполнители, надёжные и беспощадные агенты. Эти человеческие типы — агента и творца — непримиримо враждебны друг другу» [24].

Такая смена социальных типов в ходе великой чистки 1936—1938 годов отмечалась даже антикоммунистическими авторами, имевшими возможность наблюдать последствия сталинской «кадровой революции». Так, бывший советский аппаратчик М. Восленский, перебежавший на Запад и ставший там специалистом по вопросам советской элиты, подчёркивал, что в процессе великой чистки «с неизбежностью отбрасывались и в жестокой борьбе погибали те, кто ещё верил в правоту марксизма и в построение коммунистического общества, а в правящем слое общества коммунисты по убеждению сменились коммунистами по названию». Аппаратчикам набора 1937 и последующих годов «вопрос о правоте марксизма… был вообще неинтересен, а уверенность в такой правоте они заменили марксистской фразеологией и цитатами. В действительности, несмотря на громогласное повторение, что коммунизм — светлое будущее всего человечества, вскарабкавшиеся на высокие посты ставленники Сталина меньше всего хотели бы создания общества, где не на словах, а на деле все работали бы по способностям и получали по потребностям» [25].

В следующем поколении эта социальная среда закономерно выдвинула и выпестовала таких лиц, которые в подходящий момент превратились в открытых ренегатов коммунизма — Горбачёва, Ельцина, Яковлева, равно как и большинство президентов новых государств, образовавшихся на развалинах Советского Союза.

Политический смысл и политические результаты великой чистки уже в конце 30-х годов были адекватно оценены наиболее серьёзными западными аналитиками. В докладе английского Королевского института внешних сношений, опубликованном в марте 1939 года, говорилось: «Внутреннее развитие России направляется к образованию „буржуазии“ директоров и чиновников, которые обладают достаточными привилегиями, чтобы быть в высшей степени довольными статус кво… В различных чистках можно усмотреть приём, при помощи которого искореняются все те, которые желают изменить нынешнее положение дел. Такое истолкование придаёт вес тому взгляду, что революционный период в России закончился и что отныне правители будут стремиться лишь сохранить те выгоды, которые революция доставила им» [26]. Эти слова во многом объясняют причины живучести сталинистского и постсталинистского режимов на протяжении полувека после великой чистки, обескровившей страну, лишившей её гигантского интеллектуального потенциала, накопленного за долгие годы.

В свете всего сказанного легко определить истинную цену идеологических манипуляций нынешних «демократов», которые именуют большевиками и ленинцами всех, кто когда-либо занимал руководящие посты в правящей партии СССР,— вплоть до Брежнева, Черненко и Горбачёва. Индульгенция выдаётся лишь таким партократам, которые сожгли всё, чему поклонялись в прошлом, и стали поклоняться тому, что сжигали, т. е. зоологическому антикоммунизму.

В Советском Союзе тема большого террора вплоть до конца 80-х годов была запретной для сколько-нибудь объективных исследований. Отсутствие марксистских работ по этой проблематике, как и по проблеме сталинизма вообще, в конечном счете привело к реализации прогноза, высказанного И. Бехером в 50-х годах: неспособность дать марксистское объяснение этих острейших проблем новейшей истории породит попытки использовать разоблачение Сталина для того, чтобы «нанести удар новому общественному строю и даже ликвидировать его понемногу, по частям» [27]. Так, собственно, и произошло в конце 80-х — начале 90-х годов, когда эти попытки увенчались полным успехом.

Пока в советской официальной науке указанные темы табуировались, они усиленно разрабатывались — на свой лад — западными советологами и российскими диссидентами. У любого из этих авторов несложно обнаружить множество фактических ошибок, неточностей, прямых передержек и искажений фактов. Это объясняется в основном двумя причинами. Первая — ограниченность исторических источников, которыми располагали эти авторы. Так, фундаментальное исследование Р. Конквеста «Большой террор» построено в основном на анализе советских газет и иных официальных публикаций, к которым добавлены ссылки на мемуарные свидетельства некоторых лиц, сумевших вырваться из СССР. Вторая причина состоит в том, что большинство советологов и диссидентов выполняло определённый социальный и политический заказ — использование величайшей исторической трагедии в целях доказательства её фатальной предопределённости «утопической» коммунистической идеей и революционной практикой большевизма. Это побуждало данных исследователей игнорировать те исторические источники, которые противоречат их концептуальным схемам и парадигмам. Никто из антикоммунистов, анализировавших московские процессы 1936—1938 годов, не взял на себя труда обратиться к «показаниям» главного обвиняемого на всех этих процессах, хотя и не находившегося в зале суда. Так, в книге А. Солженицына «Архипелаг ГУЛАГ» начисто отсутствуют ссылки на труды Троцкого. Эта работа, равно как и более объективные труды Р. Медведева, относится к жанру, именуемому на Западе «устной историей», т. е. к исследованиям, основанным почти исключительно на свидетельствах участников описываемых событий. При этом Солженицын, используя то обстоятельство, что воспоминания узников сталинских лагерей, переданные ему для ознакомления авторами, не были опубликованы, весьма вольно излагал и интерпретировал их содержание.

Помимо мифов, распространяемых открытыми антикоммунистами, существуют мифы, идущие из лагеря т. н. «национал-патриотов» и сводящиеся к отвержению Октябрьской революции и большевизма при преклонении перед Сталиным и оправдании его террористических акций. Такого рода «мировоззрение», щедро выплеснувшееся на страницы советской печати в годы «перестройки» и ельцинского режима, складывалось в определённых кругах советской интеллигенции с конца 60-х годов. Своего рода идеологическим манифестом данного течения стала опубликованная в 1970 году журналом «Молодая гвардия» статья С. Семанова «О ценностях относительных и вечных». Её автор, ещё не имевший возможности открыто объявить о своей приверженности идеалам «самодержавия, православия и народности» (относимым «национал-патриотами» к «вечным» «истинно русским» ценностям), ограничился противопоставлением «нигилистических» 20-х и «патриотических» 30-х годов.

«Теперь ясно видно,— писал Семанов,— что в деле борьбы с разрушителями и нигилистами перелом произошёл в середине 30-х годов. Сколько бранных слов было обрушено задним числом на эту историческую эпоху!.. Мне кажется, что мы ещё до сих пор не осознали всю значимость гигантских перемен, случившихся в ту пору. Эти перемены оказали самое благотворное влияние на развитие нашей культуры». Без тени стеснения Семанов утверждал, что «именно после принятия нашей Конституции, которая закрепила законодательно огромные социальные сдвиги в стране и обществе, возникло всеобщее равенство советских граждан перед законом. И это было гигантским нашим достижением… Все честные трудящиеся нашей страны отныне и навсегда оказались слитыми в единое и монолитное целое» [28].

В статье Семанова выдвигался и «важнейший ценностный критерий применительно к общественным явлениям, ныне происходящим». Этот критерий, по мнению автора, заключается в том, «способствует ли то или иное явление делу укрепления нашей государственности или нет» [29].

Идеология, основанная на этом «ценностном критерии», в годы «перестройки» и «реформ» была развёрнуто изложена на страницах журналов «Наш современник», «Москва» и «Молодая гвардия», авторы которых стали называть себя «государственниками». В их историко-публицистических статьях органически соединялись ненависть к большевизму и восхищение Сталиным. В своём дальнейшем развитии эта система взглядов органично вылилась в идеологию национальной буржуазии, противопоставившей себя компрадорской буржуазии и её политическим выразителям. Борьба этих двух фракций нарождающейся русской буржуазии в 90-е годы оттеснила на задний план все иные идеологические течения.

Семанов, равно как и перенявшие спустя четверть века от него идеологическую эстафету нынешние деятели «непримиримой оппозиции» правильно уловили точку социального, политического и идеологического перелома в развитии советского общества. Однако оценка этого перелома носила у них весьма специфический характер. По логике статьи Семанова получалось, что первым «счастливым» годом советской истории стал 1937 год, когда возникло «всеобщее равенство советских граждан перед законом», а вместе с этим «равенством» — консолидация всего общества «в единое и монолитное целое». Между тем в это время подобное «равенство» можно было наблюдать только в ГУЛАГе, где, по словам А. Твардовского,

И за одной чертой закона

Уже равняла всех судьба:

Сын кулака иль сын наркома,

Сын командарма иль попа [30].

Если не считать представителей сравнительно малочисленного «государственнического» течения, то вплоть до возникновения диссидентства 70-х годов большинство советских интеллектуалов считало трагедией страны и народа явления, обозначаемые словами «1937 год» или «ежовщина», а никак не Октябрьскую революцию.

Мало для кого в Советском Союзе разоблачения, прозвучавшие на XX съезде КПСС, явились полнейшим откровением. И масштабы, и характер сталинских зверств были известны миллионам советских людей. В годы сталинизма многие из них спасались самообманом, необходимым для выживания, выстраивая в своём сознании цепочку рационализации, т. е. оправдания — если не целиком, то частично — сталинского террора некой политической целесообразностью. В этой связи следует подчеркнуть, что одной из целей (и соответственно — последствий, результатов) «ежовщины» было уничтожение социальной, исторической памяти народа, которая передаётся от поколения к поколению через её живых носителей. Вокруг уничтоженных вождей большевизма образовалась выжженная пустыня, поскольку вслед за ними уничтожались их жёны, дети, ближайшие сотрудники. Страх, вызванный сталинским террором, наложил отпечаток на сознание и поведение нескольких поколений советских людей, отбил у многих из них готовность, стремление и способность к честному идейному поиску. Одновременно продолжали преуспевать палачи и доносчики сталинских времён, построившие своё благополучие и благополучие своих потомков на активном участии в подлогах, исключениях, истязаниях и т. д.

Вместе с тем трудно переоценить сдвиги в массовом сознании, порождённые двумя волнами разоблачений сталинизма: на XX съезде и после него, на XXII съезде и после него. Вторая волна была приостановлена брежневско-сусловским руководством вскоре после свержения Хрущёва. Последние художественные произведения, научные исследования и публицистические статьи, посвящённые теме большого террора, появились в СССР в 1965—1966 годах.

На короткий исторический период, отделявший XXII съезд КПСС от отстранения Хрущёва от власти, падает окончательное оформление т. н. поколения «шестидесятников». Властителями дум этого поколения стал не только Солженицын, но и молодое поколение поэтов, выступавших на знаменитых вечерах в Политехническом музее. В дальнейшем большинство «шестидесятников», пройдя через ряд ступеней идейного перерождения, переориентировалось в сторону антикоммунизма, отрекшись от своих предшествующих произведений как от «грехов молодости». Эта переориентация, не породившая ничего, кроме злобных и вульгарных антибольшевистских наветов, не может, однако, зачеркнуть непреходящее значение их ранних произведений, идейной доминантой которых служило утверждение преданности идеям Октябрьской революции и большевизма. Именно в начале 60-х годов А. Вознесенский создал поэму «Лонжюмо», через весь текст которой проходит противопоставление ленинизма и сталинизма. Б. Окуджава заключил одну из своих лучших песен проникновенными строками:

Но если вдруг когда-нибудь

мне уберечься не удастся —

какое новое сраженье

не покачнуло б шар земной,

я всё равно паду на той,

на той далёкой, на гражданской,

и комиссары в пыльных шлемах

склонятся молча надо мной [31].

Даже Солженицын в 60-е годы создал антисталинистские, но отнюдь не антикоммунистические романы «Раковый корпус» и «В круге первом» (правда, вариант второго романа, выпущенный за границей, существенно отличается своей идейной направленностью от варианта, ходившего в самиздате и представленного для публикации в «Новый мир»).

Даже в лучшие годы оттепели мыслящие люди отдавали себе отчёт в неполноте обнародованной и дозволенной правды о преступлениях сталинизма. В 50-е годы автору этой книги приходилось не раз сталкиваться в личных беседах с суждениями о том, что вся правда о большом терроре станет известной не раньше, чем через 100 лет.

Брежневской клике, пришедшей на смену Хрущёву, даже та трактовка большого террора, которая превалировала в годы «оттепели», казалась опасной. Поэтому она попросту наложила табу на обсуждение этой темы и разработку соответствующих сюжетов в художественной и исторической литературе.

Конечно, и в годы застоя очевидцы событий 30-х годов продолжали писать мемуары, а писатели, учёные и публицисты — создавать произведения на эти темы. Рана, нанесённая 1937 годом, была настолько незажившей, а боль от воспоминаний о сталинском терроре — настолько жгучей, что многие выдающиеся литераторы и мемуаристы отдавали годы работе над такими произведениями, писавшимися «в стол», т. е. без всякой надежды увидеть их опубликованными в обозримое время. Вместе с тем в самиздате уже с конца 60-х годов стали широко циркулировать мемуары и художественные работы, на публикацию которых в СССР был наложен официальный запрет. Вслед за этим началась передача многими советскими авторами своих произведений для публикации за границу.

Возврат к теме сталинских репрессий в официальной советской печати произошёл, начиная с 1986 года. Однако, как и в 50—60-е годы, официальная санкция на обращение к этой теме диктовалась далеко не только стремлением к восстановлению исторической правды и очищению от язв сталинизма. Если обе «хрущевские» волны разоблачений были вызваны во многом соображениями борьбы с т. н. «антипартийной группой» Молотова, Кагановича, Маленкова, то «перестроечная» волна была поначалу вызвана иными конъюнктурными соображениями: стремлением переключить внимание общественного мнения от очевидных неудач щедро разрекламированной «перестройки» к трагическим событиям прошлого, за которые новое поколение руководителей партии не несло ответственности.

Выплеснувшийся под флагом «гласности» поток разоблачений на первых порах был настолько мощным, что в 1987—1989 годах общественное мнение было почти всецело поглощено вопросами отечественной истории времён сталинизма. Этим обстоятельством во многом объясняется резкое повышение в те годы подписки, а следовательно, и тиража массовых газет, литературно-художественных и общественно-политических журналов, неуклонно публиковавших всё новые и новые произведения о сталинских преступлениях.

Однако очень скоро обнаружилось, что темы большого террора и сталинизма использовались многими авторами и печатными органами для того, чтобы скомпрометировать, обесчестить идею социализма. Этот антикоммунистический, антибольшевистский поход был во многом подготовлен деятельностью западных советологов и советских диссидентов 60—80-х годов, пустивших в обращение целый ряд исторических мифов.

Историческая мифология всегда представляла одно из главных идеологических орудий реакционных сил. Но в современную эпоху исторические мифы не могут не рядиться под науку, для своего подкрепления они нуждаются в подыскивании псевдонаучных аргументов. В конце 80-х годов на страницах советской печати получили вторую жизнь мифы, созданные в первые десятилетия Советской власти. Один из них сводился к фактическому повторению сталинской версии 1936 года о голой жажде власти, якобы определявшей борьбу Троцкого и «троцкистов» против сталинизма. Согласно данному мифу, политическая доктрина «троцкизма» не отличалась чем-то существенным от сталинской «генеральной линии», а в случае победы оппозиции во внутрипартийной борьбе она повела бы политику, принципиально не отличающуюся от сталинской.

Другие мифы, ведущие начало от работ идеологов первой русской эмиграции и ренегатов коммунизма 20—30-х годов, направлены на дискредитацию, оплёвывание героического периода русской революции. Для того, чтобы идеологически расчистить дорогу реставрации капитализма в СССР, требовалось разрушить существенный пласт массового сознания, переместить знаки в трактовке таких явлений, окружённых в сознании миллионов советских людей ореолом величия и героизма, как Октябрьская революция и гражданская война. Не случайно, что примерно с 1990 года разоблачительный пафос в критике нашего исторического прошлого был перенесён с эпохи сталинизма на первые годы послеоктябрьской истории. Наиболее ругательным словом в трудах как «демократов», так и «национал-патриотов» стало неожиданно всплывшее полузабытое понятие «большевик», которое правомерно относить лишь к ленинскому поколению партии и её не переродившимся в последующие годы элементам.

В формирование этого мифа немаловажный вклад внёс Солженицын, утверждавший в своей книге «Архипелаг ГУЛАГ», что «ежовщина» была лишь одним из потоков «большевистского террора» и что не менее страшными и однотипными потоками были гражданская война, коллективизация и репрессии послевоенных лет.

Между тем очевидно, что борьба народа с открытым классовым врагом и с действительными вооружёнными заговорами, неизбежными в гражданской войне, когда фронт трудно отделить от тыла,— это совсем иное, нежели борьба правящей бюрократии с крестьянством, составлявшим большинство населения страны (именно в такую борьбу вылились «сплошная коллективизация» и «ликвидация кулачества как класса»). В свою очередь борьба с крестьянами, нередко отвечавшими на насильственную коллективизацию вооружёнными восстаниями (такие восстания не прекращались на всём протяжении 1928—1933 годов),— это совсем иное, нежели истребление безоружных людей, в большинстве своём преданных идее и делу социализма. Что же касается репрессий последних лет войны, то они были обращены не только против невинных людей, но и против тысяч коллаборационистов и участников бандформирований (суровые расправы с пособниками гитлеровцев в то время прошли также во всех странах Западной Европы, освободившихся от фашистской оккупации).

Если бы Октябрьская революция и гражданская война 1918—1920 годов достигли своих целей, жертвы в них представлялись бы любому непредвзятому человеку оправданными — подобно тому, как сегодняшним американцам представляются оправданными жертвы, понесённые в ходе революционных войн XVIII и XIX века. Однако в СССР спустя несколько лет после гражданской войны, приведшей к победе Советской власти, началась новая фактическая гражданская война с крестьянством, порождённая не столько объективными классовыми противоречиями, сколько ошибочной политикой сталинского руководства. Одновременно правящая бюрократия развязала ряд малых гражданских войн против коммунистической оппозиции, переросших в большой террор 1936—1938 годов.

Итак, в истории советского общества мы можем насчитать не одну, а по крайней мере три гражданских войны, принципиально различающиеся по своему характеру и последствиям. Гражданская война 1918—1920 годов вывела страну из состояния распада, анархии и хаоса, всё более разраставшихся после февральской революции (этот факт признавался даже такими недоброжелателями большевиков, как Бердяев и Деникин). Гражданская война 1928—1933 года была войной, существенно ослабившей СССР, хотя и завершившейся «покорением» крестьянства. «Ежовщина» была превентивной гражданской войной против большевиков-ленинцев, боровшихся за сохранение и упрочение завоеваний Октябрьской революции. Эта, последняя гражданская война в СССР (вплоть до «вялотекущей гражданской войны», завершившей «перестройку» и тянущейся по сей день) вызвала больше жертв, чем гражданская война 1918—1920 годов и чем все предшествующие и последующие сталинские репрессии.

Понять сущность больших исторических событий обычно помогают исторические аналогии. Гражданскую войну 1918—1920 годов можно сравнить с гражданскими войнами в других странах, особенно с гражданской войной шестидесятых годов XIX века в США. Троцкий находил так много общего в этих войнах, что даже собирался написать книгу, посвящённую их сопоставлению. Борьба с восставшими крестьянами в годы насильственной коллективизации напоминала борьбу революционных армий Франции с «Вандеей».

Тому же явлению, которое обозначается понятиями «1937 год», «ежовщина», «большой террор», «великая чистка», невозможно найти аналогов в предшествующей истории. Подобные явления наблюдались лишь после второй мировой войны в других странах, именовавшихся социалистическими. К ним относятся, во-первых, инспирировавшиеся из Москвы чистки правящих коммунистических партий, которые не обошли ни одну из стран «народной демократии». Во-вторых, т. н. «культурная революция» в Китае, возникшая уже без какого-либо давления со стороны Советского Союза. «Культурная революция», начавшаяся, как и «ежовщина», спустя почти 20 лет после победы социалистической революции, породила представление о неизбежности прохождения каждой социалистической страны через полосу массового государственного террора.

«Великая чистка» в СССР и «культурная революция» в Китае различались между собой существенными особенностями в формах осуществления террора. В Китае он был представлен в качестве вспышки спонтанного возмущения масс, особенно молодёжи, поведением «облечённых властью и идущих по капиталистическому пути». Издевательства, избиения и другие проявления насилия над жертвами «культурной революции», включая высших руководителей партии и государства, осуществлялись открыто, при большом стечении народа — руками «хунвейбинов», получивших право на вседозволенность и обезумевших от выпавшей на их долю власти над безоружными людьми. Однако хунвейбинов можно сравнить скорее с гитлеровскими штурмовиками, чем со сталинскими инквизиторами, творившими свои кровавые дела в тюремных застенках.

Считая возможным проведение большого террора в форме площадной расправы над «врагами народа», Троцкий указывал, что Сталин предпочёл такому «азиатскому» варианту уничтожение своих жертв при сокрытии от народа как масштабов, так и зверских форм осуществления репрессий. «Сталинской бюрократии,— писал он,— не было бы никакого труда организовать гнев народа. Но она в этом не нуждалась, наоборот, видела в таких хотя бы и заказанных сверху самочинных действиях опасность для порядка. Избиение в тюрьмах, убийства — всё это термидорианцы Кремля могли совершать в строго плановом порядке, через ГПУ и его отряды… Это было возможно благодаря тоталитарному характеру режима, который распоряжался всеми материальными средствами и силами нации» [32].

1937 год определил развитие исторических событий на многие годы и десятилетия вперёд. Этот год мы можем назвать «судьбоносным» (правомерный эпитет, хотя и изрядно опошленный Горбачёвым, именовавшим «судьбоносными» свои сумбурные и бессистемные акции периода «перестройки») даже в большей степени, чем Октябрьскую революцию. Если бы Октябрьская революция не произошла [33], социалистические революции вспыхнули бы несколько позднее в России или в других, более развитых странах — в силу крайней напряженности противоречий капитализма в 20-х — 40-х годах. При этом революционный процесс развивался бы более успешно, чем это происходило в действительности, поскольку революционные силы не были бы скованы, деморализованы и ослаблены сталинизированными компартиями.

1937 год стал судьбоносным в глубоко трагическом смысле. Он нанёс такие потери коммунистическому движению в СССР и во всём мире, от которых оно не оправилось до сего времени.

Трагедию 1937 года нельзя объяснить расхожим афоризмом «всякая революция пожирает своих детей», отнюдь не обладающим столь глубоким смыслом, какой ему обычно приписывается. Так, буржуазные революции в Америке отнюдь не пожрали своих детей и достигли поставленных их вождями целей. Не пожрала своих детей и Октябрьская революция с сопутствующей ей гражданской войной. Все её организаторы, за исключением погибших от рук врага, пережили эту героическую эпоху. Гибель большевистского поколения, возглавившего народную революцию, наступила лишь спустя 20 лет после её победы.

В этой книге я не буду подробно затрагивать сюжеты, с достаточной полнотой освещённые в других исследованиях: применение физических пыток при следствии, общие условия жизни в сталинских лагерях и т. п. Основное внимание в ней будет сосредоточено на тех аспектах большого террора, которые во многом продолжают оставаться загадкой и по сей день: как могло оказаться возможным уничтожение в мирное время столь огромного количества людей? Почему правящий слой позволил почти целиком уничтожить себя в пожаре великой чистки? Существовали ли в партии силы, пытавшиеся воспрепятствовать террору?

В соответствии с этими задачами в книге рассматривается период, открытый первым показательным процессом (август 1936 года) и завершившийся июньским пленумом ЦК 1937 года.

Целесообразно предварить конкретное изложение исторического материала сжатым изложением концепции этой книги, правоту которой читатель будет иметь возможность проверить, осмысляя и оценивая приведённые в ней исторические факты.

Октябрьская революция, являвшаяся неотъемлемой частью мировой социалистической революции, была столь мощным историческим событием, что бюрократическая реакция на неё (сталинизм) приняла также грандиозный характер, потребовав небывалого в истории нагромождения лжи и репрессий. В свою очередь поругание сталинизмом принципов и идеалов Октябрьской революции вызвало в СССР и за его пределами могучее героическое сопротивление со стороны политических сил, сохранявших приверженность марксистской теоретической доктрине и верность революционным традициям большевизма. Для подавления этого сопротивления и понадобился террор, не имевший аналогов в истории как по своему масштабу, так и по своему зверству.

Игнорирование этой трагической диалектики истории приводит антикоммунистов к трактовке большого террора как некого иррационального феномена, порождённого «сатанинской» природой большевиков, якобы одержимых жаждой бессмысленного насилия, включающего собственное самоистребление.

Ставшие доступными в последние годы (хотя ещё далеко не в полном объёме) материалы советских архивов, равно как и публикация множества новых мемуарных источников, облегчили решение задачи, поставленной автором этой книги: проследить механизм возникновения и стремительного нарастания большого террора и раскрыть причины, в силу которых эта массовая террористическая акция оказалась возможной и успешной.