XXV Февральско-мартовский пленум: Бухарина и Рыкова обвиняют

XXV

Февральско-мартовский пленум: Бухарина и Рыкова обвиняют

Первым пунктом повестки дня пленума было «дело тт. Бухарина и Рыкова». Рассмотрение этого дела призвано было служить проверкой участников пленума и одновременно должно было преподать им внушительный урок — показать, что любой член или кандидат в члены ЦК, отвергающий предъявленные ему обвинения, будет тем не менее неминуемо отправлен своими товарищами на эшафот.

За день до открытия пленума было принято постановление Политбюро: «Политбюро отклоняет предложение т. Бухарина не сообщать Пленуму ЦК его заявление о „голодовке“ и рассылает его заявление всем членам ЦК ВКП(б), ибо считает, что Политбюро не может и не должно иметь секретов от ЦК ВКП(б)» [503]. Под влиянием этого постановления Бухарин принял решение явиться на пленум, не прекращая голодовки. Как рассказывал членам своей семьи И. А. Пятницкий, Бухарин, появившись в зале, где собрался пленум, «стоял среди всех, обросший бородой, в каком-то старом костюме… никто с ним не поздоровался. Все уже смотрели [на него], как на смердящий труп» [504].

Перед открытием пленума Бухарин встретил в вестибюле Рыкова который сказал ему: «Самым дальновидным из нас оказался Томский» [505]. Утрата Рыковым всяких надежд на благоприятный исход их дела во многом была вызвана тем, что накануне пленума ему были устроены очные ставки с его бывшими ближайшими сотрудниками Нестеровым, Радиным, Котовым и Шмидтом. В присутствии Сталина и других членов Политбюро участники очных ставок показали, что после 1929 года «центр правых» продолжал свою работу и в 1932 году выработал программу, авторство которой в целях маскировки было приписано Рютину.

Пленум открылся докладом Ежова, который рассказал, как Наркомвнудел выполнял решение предыдущего пленума о продолжении расследования дела Бухарина и Рыкова. Ежов назвал многие имена лиц, давших «исчерпывающие показания о всей антисоветской деятельности правых», подтвердивших и дополнивших «большим количеством новых фактов» обвинения, предъявленные Бухарину и Рыкову. Как бы предвосхищая вопрос о достоверности этих показаний, Ежов специально подчеркнул, что члены Политбюро на очных ставках неоднократно спрашивали арестованных, не оговаривают ли они Бухарина и Рыкова. В ответ на это, по словам Ежова, все арестованные «целиком подтвердили свои показания и настаивали на них» [506].

На основе этих «неопровержимых показаний» Ежов объявил, что в 1930 году оформился нелегальный центр правых, выработавший установки на террор, организацию «дворцового переворота» и кулацких восстаний. Ежов назвал большое количество террористических групп, организованных этим «центром», множество имён их участников, а также утверждал, что массовые забастовки рабочих в Иванове и Ивановской области, прошедшие в 1932 году, были «искусственными» и инспирированными «правыми» [507].

Вслед за Ежовым выступил с содокладом Микоян, который сообщил: «вся бухаринская группа сидит в тюрьме, почти все признались, что они были двурушниками, врагами, потому что они учились у Бухарина». Объединяя имена Троцкого, Зиновьева и Бухарина, Микоян утверждал, что «они создали новый тип людей, извергов, а не людей, зверей, которые выступают открыто за линию партии,., а на деле ведут беспринципную подрывную работу против партии».

Назвав голодовку Бухарина «политической демонстрацией» и «наглым ультиматумом», Микоян с особенной злобой говорил о том, что Бухарин в своём заявлении пленуму допустил «выпады по адресу аппарата Наркомвнудела», используя «троцкистский метод опорачивания аппарата» [508].

После выступления Микояна слово было предоставлено Бухарину, который по-прежнему исходил из посылки, что ещё можно доказать свою невиновность высшему партийному форуму, раз тот собрался для разбора его дела. В начале речи Бухарин попытался объяснить мотивы своей голодовки и отказа явиться на пленум, но уже при этом столкнулся с градом озлобленных или насмешливых реплик, ставивших целью перевести его объяснения из трагической тональности в комическую:

Бухарин: Товарищи, я очень прошу вас не перебивать, потому что мне очень трудно, просто физически тяжело, говорить… я четыре дня ничего не ел, я вам сказал, написал, почему я в отчаянии за неё (голодовку) схватился, написал узкому кругу, потому что с такими обвинениями… жить для меня невозможно.

Я не могу выстрелить из револьвера, потому что тогда скажут, что я-де самоубился, чтобы навредить партии; а если я умру, как от болезни, то что вы от этого теряете?

Смех. Голоса с мест: Шантаж!

Ворошилов: Подлость! Типун тебе на язык. Подло. Ты подумай, что ты говоришь.

Бухарин: Но поймите, что мне тяжело жить.

Сталин: А нам легко?

Ворошилов: Вы только подумайте: «Не стреляюсь, а умру».

Бухарин: Вам легко говорить насчет меня. Что же вы теряете? Ведь, если я вредитель, сукин сын и т. д., чего меня жалеть? Я ведь ни на что не претендую, изображаю то, что думаю и то, что я переживаю. Если это связано с каким-нибудь хотя бы малюсеньким политическим ущербом, я безусловно, всё что вы скажете, приму к исполнению. (Смех.) Что вы смеетесь? Здесь смешного абсолютно ничего нет [509].

Отвечая на обвинения Микояна в дискредитации и «запугивании» ЦК, Бухарин подчёркивал, что в своём письме он ставил под сомнение не решение ЦК, которое по его делу ещё не принято, а методы ведения допросов следователями, на которых не могут не влиять статьи партийной печати, где его вина объявляется уже доказанной.

Свою вину Бухарин соглашался признать лишь в том, что в прошлом он иногда заступался за своих учеников, потому что у него «было дурацкое смешение личных отношений с политическими». Все же остальные обвинения, содержавшиеся в показаниях против него, он категорически отвергал, ссылаясь на многочисленные противоречия между разными показаниями и на то, что «все троцкисты — врождённые негодяи» [510].

В оспаривании аргументации Бухарина инициативу взял на себя Сталин, задававший вновь и вновь Бухарину вопросы о мотивах, по которым арестованные давали против него показания.

Сталин: Почему должен врать Астров? Слепков почему должен врать? Ведь это никакого облегчения им не даст?

Бухарин: Я не знаю…

Сталин: Я извиняюсь, но можно ли восстановить факты? На очной ставке в помещении Оргбюро, где вы присутствовали, были мы — члены Политбюро, Астров был там и другие из арестованных: там Пятаков был, Радек, Сосновский, Куликов и т. д. Причём, когда к каждому из арестованных я или кто-нибудь обращался: «По-честному скажите, добровольно ли вы даёте показания или на вас надавили?» Радек даже расплакался по поводу этого вопроса — «как надавили? Добровольно, совершенно добровольно».

Вслед за Сталиным Молотов, Ворошилов, Микоян настойчиво повторяли вопросы: «Почему эти люди говорят на себя?», и всякий раз Бухарин вынужден был отвечать: «Я не знаю» [511].

В заключение своей речи Бухарин сказал: «…никто меня не заставит говорить на себя чудовищные вещи, которые обо мне говорят, и никто от меня этого не добьется ни при каких условиях. Какими бы эпитетами меня ни называли, я изображать из себя вредителя, изображать из себя террориста, изображать из себя изменника, изображать из себя предателя социалистической родины не буду».

После этих слов Сталин, как бы признав правомерность самозащиты Бухарина, обратился к нему в доверительном тоне: «Ты не должен и не имеешь права клепать на себя. Это самая преступная вещь… Ты должен войти в наше положение. Троцкий со своими учениками Зиновьевым и Каменевым когда-то работали с Лениным, а теперь эти люди договорились до соглашения с Гитлером. Можно ли после этого называть чудовищными какие-либо вещи? Нельзя. После всего того, что произошло с этими господами, бывшими товарищами, которые договорились до соглашения с Гитлером, до распродажи СССР, ничего удивительного нет в человеческой жизни. Всё надо доказать, а не отписываться восклицательными и вопросительными знаками» [512].

Речью Бухарина первое заседание пленума завершилось. После этого заседания Сталин обратился в кулуарах пленума к Бухарину, вселив в него некоторую надежду на благоприятный исход его дела и одновременно предложив ему публично извиниться за объявление голодовки. Бухарин согласился подвергнуть себя этому новому унижению. В начале утреннего заседания, открывшегося на следующий день, была разыграна ещё одна отвратительная сцена, сценарий которой, надо полагать, был заранее расписан Сталиным и его приспешниками.

Бухарин:Приношу пленуму Центрального Комитета свои извинения за необдуманный и политически вредный акт объявления мною голодовки.

Сталин: Мало, мало!

Бухарин: Я могу мотивировать. Я прошу пленум Центрального Комитета принять эти мои извинения, потому что действительно получилось так, что я поставил пленум ЦК перед своего рода ультиматумом, и этот ультиматум был закреплён мной в виде этого необычайного шага.

Каганович: Антисоветского шага.

Бухарин: Этим самым я совершил очень крупную политическую ошибку, которая только отчасти может быть смягчена тем, что я находился в исключительно болезненном состоянии. Я прошу Центральный Комитет извинить меня и приношу очень глубокие извинения по поводу этого, действительно, совершенно недопустимого политического шага.

Сталин: Извинить и простить.

Бухарин: Да, да, и простить.

Сталин: Вот, вот!

Молотов: Вы не полагаете, что ваша так называемая голодовка некоторыми товарищами может рассматриваться как антисоветский акт?

Каминский: Вот именно, Бухарин, так и надо сказать.

Бухарин: Если некоторые товарищи могут это так рассматривать (Шум в зале, голоса с мест: А как же иначе? Только так и можно рассматривать). Но, товарищи, в мои субъективные намерения это не входило…

Каминский: Но так получилось.

Шкирятов: И не могло быть иначе.

Бухарин: Конечно, это ещё более усугубляет мою вину. Прошу ЦК ещё раз о том, чтобы простить меня [513].

После этой сцены слово было предоставлено Рыкову. Не желая попасть в положение Бухарина, обвинённого в «нападении на НКВД», Рыков начал свою речь с высокой оценки качества проведённого следствия. «Я должен сказать, что расследование проводилось очень быстро и, по-моему, хорошо,— говорил он.— Производилось оно так, что о людях, которые участвуют в этом обследовании, нет никаких данных, нет никакой возможности сказать, что они как-то заинтересованы в неправильном обвинении или меня или Бухарина… При такой настороженности аппарата (НКВД.— В. Р.), который был недавно совершенно обновлён… [этот аппарат] стремится, конечно, всеми средствами к тому, чтобы сказать Центральному Комитету только правду, только то, что они по совести нашли» [514].

Стремясь убедить участников пленума в своей предельной искренности, Рыков назвал факты, по существу, подводившие под расстрел некоторых его «обвинителей». Он рассказал о своей беседе в 1932 году с Радиным, который советовал ему присоединиться к оппозиции и убеждал его в том, что оппозиция будет расти. Суммируя эти высказывания Радина зловещей формулой: «Предлагал мне вести работу против партии и ЦК», Рыков сообщил: он ответил Радину, что тот «стоит на краю пропасти, что я ему ни в какой мере в этом деле не попутчик, а совсем наоборот». Оценивая своё поведение в связи с этим приватным разговором, Рыков каялся в том, что «своевременно не пришёл в ГПУ, не сообщил о том, что он мне рекомендовал… если бы его тогда отвёл куда нужно, тогда бы всё моё положение было совершенно иным» [515].

Характеризуя поведение бывших сторонников «правого уклона», Рыков говорил, что многие из них после 1929 года «продолжали свою борьбу… все они катились — одни быстрее, другие медленнее на эти антисоветские, контрреволюционные рельсы». Он признавал себя ответственным за то, что «целый ряд изменников, преступников, вредителей» ориентировался на него и считал его своим вдохновителем, хотя он не давал для этого оснований [516].

Рыков заявил, что теперь, после знакомства с показаниями арестованных, он полностью убеждён в виновности Томского. «Что он [Томский] занимался вредительством… что он был в сношениях с троцкистским центром, это тоже несомненно… Что он руководил, может быть входил в состав нового центра…— это абсолютно несомненно… Я не допускаю для себя лично, для своей совести мысли о том, что Томский не знал о шпионской деятельности троцкистов, о дележе Советского Союза» [517].

Рыков сообщил, что на очной ставке со Шмидтом он задал последнему вопрос: почему Шмидт не говорил ему о вредительстве на Дальнем Востоке, в котором тот, по его собственным словам, принимал активное участие. «Это… можно объяснить только тем,— прибавил Рыков,— что Томский дал ему директиву, что об этих вещах разговаривать со мной нельзя» [518].

Чтобы доказать свою исчерпывающую искренность, Рыков рассказал о двух фактах, которые могли быть расценены как проявления оппозиционности. Первый сводился к тому, что в 1932 году, когда Рыков находился на даче Томского, туда пришёл рабочий и принес распространявшуюся на его фабрике листовку рютинской группы. «Как только я услышал [её],— заявил Рыков,— я самыми отвратительными словами выругал эту рютинскую программу» [519].

Далее Рыков вновь рассказал уже обнародованную на предыдущем пленуме историю, связанную с приглашением Зиновьевым Томского к себе на дачу. Рыков, по его словам, отговаривал Томского от этой поездки, уверяя его, что «они (зиновьевцы.— В. Р.) задумали… предложение альянса или какого-то блока для… борьбы против Центрального Комитета». После этой беседы, как утверждал Рыков, он лишь однажды посетил Томского, причём на всём протяжении этой встречи они находились вместе с жёнами и «не было ни одной минуты, когда мы с Томским оставались бы с глазу на глаз».

Говоря о своём отношении к Бухарину, Рыков сказал, что пережил за последнее время целый ряд колебаний по поводу виновности Бухарина в приписываемых ему преступлениях. «Когда я прочитал всю эту груду материалов, я уже набросал черновик записки Ежову о том, что такого дыму без огня не бывает… У меня колебания были, особенно когда я прочитал последнее слово Радека, который перед всей страной, перед всем миром с большой экспрессией сделал такие обвинения».

Однако, продолжал Рыков, восстановив в памяти все известные ему факты о критических моментах в жизни Бухарина, он отказался от мысли о преступных намерениях последнего. В этой связи Рыков рассказал, как в начале 30-х годов однажды застал Бухарина «в состоянии полуистерическом» из-за того, что Сталин заявил ему: «Ты хочешь меня убить». В тот же день Рыков спросил Сталина, действительно ли тот считает, что Бухарин может его убить. Это свидетельство Рыкова Сталин тут же поспешил обратить в шутку: «Нет, я смеялся, и сказал, что ежели в самом деле нож когда-либо возьмешь, чтобы убить, так будь осторожен, не порежься».

Вслед за этим Рыков привёл ещё один факт, свидетельствующий, по его мнению, в пользу Бухарина. Он сообщил, что Бухарин говорил ему о прекращении всяких отношений со своими учениками и одобрении «всяческих репрессий над членами этой школы». Хотя Сталин тут же прервал Рыкова зловещей репликой: «Он не сказал правды и здесь, Бухарин», Рыков тем не менее заявил: «Что он [Бухарин] не соучаствовал с ними во всех их преступных делах и… разорвал с ними — в этом я убеждён в величайшей степени» [520].

Подобно Бухарину, Рыков основное внимание уделил доказательству лживости показаний, полученных против него самого. Так, в показаниях Угланова говорилось, что Рыков на похоронах их общего соратника по правой оппозиции Угарова в 1932 году заслушивал отчёты и давал директивы о «заговорщической деятельности». По этому поводу Рыков сказал, что во время похорон Угарова он находился в Крыму и в доказательство этого показал открытку своей дочери, посланную ему в день похорон.

Понимая, что никакие его слова не вызовут доверия пленума, Рыков предложил расследовать приведённые им факты «может быть, через прислуг» и даже путём допроса его жены и дочери. Под смех зала он заявил: «Дочь обманывать не будет» [521].

На протяжении следующих трёх дней проходили прения по первому пункту повестки дня. Поскольку в распоряжении ораторов не было никаких новых фактов, они муссировали и «истолковывали» факты, уже известные участникам пленума. При этом речи выступавших отличались лишь некоторыми оттенками и нюансами. Так, Ворошилов нашёл положительные слова для характеристики Бухарина, но лишь для того, чтобы подчеркнуть «терпимость» к нему со стороны Сталина. Бухарин, говорил он, «представляет собой человека, который совмещает отличные и очень положительные стороны человека. Эти стороны мы отрицать не можем. Он очень способный человек, начитанный и может быть очень полезным членом партии, очень полезным был членом ЦК в своё время, был не бесполезным членом Политбюро… И Ленин когда-то прощал ему за эти его качества подлые поступки в отношении Ленина и нашей партии… И т. Сталин с ним возится после смерти Ленина полтора десятка лет, прощает ему самые мерзкие вещи».

Самоубийство Томского Ворошилов истолковал следующим образом: «Третий сочлен [„тройки“], тот решил для себя задачу сравнительно просто… Томский задачу обеления своей группы не облегчил, а, по-моему, он предрешил обвинение, подтвердил, по крайней мере, наполовину, если не на все 75 процентов обвинение, предъявленное к нему и к его сотоварищам» [522].

Более свирепый характер носило выступление Шкирятова, который помог Сталину поставить под сомнение подлинность бухаринской голодовки. «Что может быть враждебнее, что может быть контрреволюционнее этого действия Бухарина! — с нескрываемой злобой говорил Шкирятов.— В своём заявлении он пишет, что голодовку начал с 12 часов. (Сталин: Ночью начал голодать. Смех. Голос с места: После ужина.) Бухарин в этом до конца хочет вести свою контрреволюционную работу против Центрального Комитета. Прочтите его заявление, все эти строки написаны не нашей, не большевистской рукой, они дышат ненавистью к партии».

Столь же тенденциозно и произвольно Шкирятов истолковывал объяснения Рыкова. По поводу его рассказа о встрече с Томским в присутствии их жён он заявил: «Это сразу говорит о том, что тут дело нечисто. Для чего свидетелей брать, что вы, друг другу не верите, друг с другом боитесь разговаривать?»

Такой же криминальный подтекст Шкирятов усмотрел в «признании» Рыкова о том, что он и другие «правые» участвовали в проводах Угарова за границу. «Почему вы его провожали, в чём дело? — заявлял Шкирятов.— Да потому, что это был ваш единомышленник, соучастник вашей антипартийной работы, потому вы и пошли его провожать. А дальше, как говорится в показаниях, вы под видом этих проводов устроили собрание своего центра».

В заключение своей речи Шкирятов утверждал: «Этим людям не только не место в ЦК и в партии, их место перед судом, им, государственным преступникам, место только на скамье подсудимых. (Косиор: Перед судом пускай докажут.)» [523]

Среди полутора десятков выступлений некоторым диссонансом прозвучала лишь речь Осинского, который был буквально вытолкнут на трибуну наиболее ярыми сталинистами. Тому были серьёзные причины. Осинский был одним из наиболее сильных партийных теоретиков, сохранявшим известную независимость в своих суждениях. Кроме того, за ним числилось длительное оппозиционное прошлое. В 1918 году Осинский был одним из лидеров фракции «левых коммунистов», затем стал лидером группы «демократического централизма» и вместе с другими её деятелями активно выступал в дискуссии 1923 года на стороне оппозиции. Отойдя после этой дискуссии от оппозиционной деятельности, он никогда не присоединял свой голос к травле оппозиционеров. Всем этим объяснялась сцена, разыгранная на одном из заседаний пленума. Когда Молотов объявил выступление очередного оратора, в зале возникли внезапные возгласы — вопросы о том, записался ли Осинский для участия в прениях.

Косиор: Тов. Молотов, народ интересуется, Осинский будет выступать?

Молотов: Он не записался пока ещё.

Постышев: Давно молчит.

Косиор: Много лет уже молчит [524].

На следующий день Осинский, появившись на трибуне, прежде всего подчеркнул вынужденность своего выступления. «Я вызван, так сказать, на трибуну по инициативе тт. Берия, Постышева и других, и раз я польщён таким вниманием Центрального Комитета, то и решил выступить, может быть, с некоторой пользой». Столкнувшись с язвительными репликами, Осинский сумел положить этому конец и заставить зал себя слушать. Это произошло после следующего обмена репликами:

Варейкис: Вас (левых коммунистов.— В. Р.) Ленин назвал взбесившимися мелкими буржуа.

Осинский: Это верно, так он, кажется, и вас назвал (смех), т. Варейкис.

Варейкис: Я тогда не принадлежал к ним. Во всяком случае я был за Брест, всем известно, вся Украина об этом знает.

Осинский: Ну, вы, значит, несколько позже взбесились, во времена демократического централизма. (Смех.)

Конечно, Осинский не мог выйти далеко за рамки тех правил игры, которые установились на пленуме. Он заявил, что присоединяется к выступлениям членов Политбюро и считает, что «для привлечения Бухарина и Рыкова к суду имеются все логические и юридические основания». Вместе с тем его выступление было начисто свободно от брани, которой были заполнены речи всех других ораторов. Осинский сказал, что ещё до революции он «состоял в большой дружбе» с Бухариным и что их политические пути разошлись после роспуска фракции левых коммунистов, поскольку «Бухарин, надо это сказать, пошёл по более правильному пути, чем я. Я с окончанием левого коммунизма пошёл дальше по пути демократического централизма, а Бухарин приблизился к партийному руководству, к Ленину» [525].

Далее Осинский в спокойных тонах рассказал о своих теоретических разногласиях с Бухариным и деловых расхождениях с ним по поводу работы «Известий» и Академии наук, избегая при этом каких-либо политических квалификаций. Такая настроенность выступления дорого обошлась Осинскому. В конце работы пленума Мехлис обвинил его в том, что он «представил подлого двурушника Бухарина, этого всесветного путаника и словоблуда, как теоретика и великого публициста» [526].

Подводя итоги «разбирательства» дела Бухарина и Рыкова, следует подчеркнуть: их трагедия состояла в том, что уже с 20-х годов они не сумели осознать те неизбежные изменения в политической деятельности, которые диктуются самой логикой этой деятельности после победы революции. Опыт не только Октябрьской, но и других революций свидетельствует, что деятельность профессионального революционера и деятельность профессионального политика, находящегося у власти, требуют выбора различных стратегий и тактик поведения. Политическая логика предполагает быстрый переход из стадии, на которой среди революционеров царит психология сообщества единомышленников, объединённых наличием общего врага и человеческими отношениями, вытекающими из положения гонимых и преследуемых,— к стадии неизбежных расхождений во взглядах, возникающих при созидательной народнохозяйственной работе, которая всегда более сложна и противоречива, чем борьба за свержение эксплуататорской власти. На этой стадии единомыслие неизбежно исчезает, распадаясь на ряд различных «проектных» позиций, а внутри властной группы возникают столкновения по поводу принятия тех или иных управленческих решений. При отсутствии возможности свободных политических дискуссий эти столкновения принимают характер верхушечных комбинаций и блоков и приводят к тому, что товарищеские отношения, внимание и уважение к мнениям, убеждениям, переживаниям товарищей по партии ослабевают, а затем исчезают. Конструктивные позиции спорящих сторон принимают однозначно жёсткий и бескомпромиссный характер. Вступает в действие логика беспощадной внутрипартийной борьбы.

Те, кто не хотел или не был способен подчиняться этой жестокой, бесчеловечной логике, утвердившейся при активном участии самих Бухарина и Рыкова ещё в годы борьбы правящей фракции против левой оппозиции, были обречены. На февральско-мартовском пленуме Бухарин и Рыков, с одной стороны, их противники из числа закоренелых сталинистов, с другой, говорили на разных языках и не могли понять друг друга, даже если бы они этого хотели. Сталин же использовал данную ситуацию таким образом, чтобы не дать возможности участникам пленума «захотеть» прислушаться к преследуемым и травимым «обвиняемым», ещё несколько лет назад считавшимся признанными лидерами партии.

Вместе с тем следует отметить, что далеко не все участники пленума присоединили свой голос к оголтелой травле Бухарина и Рыкова. Об этом свидетельствует подсчёт реплик, позволяющий показать своего рода «расстановку сил» на пленуме. Всего в стенограмме пленума зафиксировано около тысячи реплик, прозвучавших во время обсуждения дела Бухарина и Рыкова. Ни одна из них не была подана хотя бы в робкую защиту обвиняемых и не ставила целью поставить под сомнение даже отдельные обвинения, выдвинутые против них. Все реплики носили либо обличительный, либо издевательский характер.

Примерно треть реплик предваряется записью «голос (или голоса) с места» — стенографистки не успевали установить, кому принадлежат реплики. В остальных случаях в стенограмме указано авторство реплик.

Больше всего реплик (100, включая развёрнутые монологи, прерывавшие выступления Бухарина и Рыкова) принадлежало Сталину. К этому числу приближается количество реплик, поданных Молотовым (82) и Кагановичем (67). Реплики остальных членов Политбюро располагаются по убывающей в следующем порядке: Косиор (27), Ворошилов (24), Микоян (24), Чубарь (11), Калинин (4).

Среди кандидатов в члены Политбюро наибольшую активность проявил Постышев (88 реплик). Затем следуют Эйхе (14), Петровский (8), Жданов (5), Рудзутак (1).

Реплики лиц, непосредственно причастных к чекистскому и партийному следствию, располагаются в следующем порядке: Шкирятов (46), Ежов (17), Вышинский (не состоявший ни в одном из руководящих партийных органов и присутствовавший на пленуме в качестве прокурора СССР) и Ярославский (по 5).

Среди «рядовых» членов и кандидатов в члены ЦК особую активность проявили Берия (20), Межлаук (19), Будённый (17) и Стецкий (17). За ними следуют Гамарник (11), Полонский (8), Ягода (7), Шверник (6), Лозовский (5), Хрущёв (4). Пять человек подали по 3 и четырнадцать — одну или две реплики. Таким образом, свой вклад в травлю обвиняемых внесли около 50 человек — менее половины от общего числа присутствовавших на пленуме членов и кандидатов в члены ЦК.

Надо полагать, что Сталин провёл тщательный анализ реплик — тем более, что все они посылались на просмотр и редактирование участникам пленума и затем прилагались к стенограмме.