УБИЙСТВО ТОВАРИЩА

УБИЙСТВО ТОВАРИЩА

16 сентября 1901 года в один из петербургских трактиров, носивший заманчивое название «Золотая нива», зашли два молодых человека.

Дружески разговаривая между собой, они потребовали водки и уселись за свободный стол. Рядом с ними находились другие посетители, и тем не менее никто не замечал чего-либо подозрительного в обращении молодых людей. Они не только не ссорились, но даже старались тихо говорить, чтобы не обратить на себя внимания.

После водки они выпили пива, а затем спустя некоторое время один молодой человек приподнялся со стула и направился к выходным дверям. Около порога у него упала на пол шляпа, но он не поднял ее и с непокрытой головой вышел на улицу.

Товарищ его все еще оставался в трактире, и когда половые подошли к нему — они, к своему ужасу, нашли его неподвижно лежавшим на полу в луже крови.

Молодой человек находился уже в бессознательном состоянии, и в левой стороне груди его виднелась широкая ножевая рана.

В трактире поднялся переполох, немедленно прибыла полиция, и раненый был отправлен в ближайшую больницу, но он от тяжелого ранения по дороге скончался.

При медицинском вскрытии трупа выяснилось, что рана молодому человеку была нанесена с такой силой, что одно ребро оказалось перерезанным, а сердечная аорта — проколотой.

Убитый был крестьянин Субботин, по ремеслу портной. Вместе с ним в мастерской М. Андреева, на Ивановской улице, служил также и крестьянин Василий Сапогов — молодой человек, 21 года.

Будучи грубым, вспыльчивым человеком, покойный Субботин часто ссорился со своими товарищами. Накануне преступления, обозлившись за что-то на Сапогова, он облил его из ковша водою, а затем ударил ковшом так сильно, что рассек ему голову до крови.

Последнее обстоятельство, по-видимому, сильно подействовало на Сапогова. Он стал задумываться, был взволнован и находился в крайнем раздражении.

На другой день, утром, возвратившись из бани, Сапогов стал разыскивать в мастерской своего обидчика.

— Где Субботин? — настойчиво спрашивал он.

— Не знаем, — говорили портные, — ушел куда-то.

— Я отыщу его и отомщу… Я никогда еще не видал своей крови, а он мне искровенил голову… Узнает он меня! — волновался Сапогов.

— Ну, полно! Оставь! — пробовали его успокоить.

— Нет! Будет душа его у меня в кулаке!

— Послушай, Василий, да ведь Бог-то велел всем прощать! — вставил один резонер-портной.

— Такую гадину прощать нельзя! — угрюмо возразил Сапогов и ушел из мастерской на поиски обидчика.

Нашел он его в портерной.

Забыв про ссору и ничего не подозревая, Субботин дружелюбно встретил «мстителя».

— Пива хочешь? — предложил он.

Сапогов подсел к нему, и после нескольких стаканов пива они уже вдвоем вышли на улицу.

Вечером они очутились в трактире «Золотая нива», где Субботин и нашел свою смерть.

Разумеется, подозрение в убийстве пало на мстительного Сапогова, который, уйдя из трактира, неизвестно где скрылся и не возвращался уже в мастерскую.

Задержать его удалось только 20 сентября в одной чайной лавке, куда он явился навести справку — насмерть ли зарезан Субботин.

Через четыре месяца Сапогов занял скамью подсудимых в санкт-петербургском окружном суде.

Обвиняемый дал очень сбивчивое, запутанное объяснение.

— Сознаюсь, — говорил он, — ударил ножом… убил…

— А вы хотели убить? — спросил председательствующий А. Ф. Гельшерт.

— Помилуйте, ранить даже не думал!.. Так просто — затмение нашло… Уж очень он меня рассердил.

Судя по дальнейшим словам подсудимого, он хотел только «проучить» дерзкого Субботина, обыкновенно издевавшегося над всеми товарищами.

Свидетели действительно подтвердили, что убитый портной имел тяжелый, сварливый характер и в пьяном виде придирался ко всем, заводя ссоры.

О самом же обвиняемом отзывы были хорошие. Скромный молодой человек, он был добросовестным работником, избегал ссор и хотя выпивал, как все сотоварищи, но на работу постоянно являлся. С покойным Субботиным он обыкновенно поддерживал дружеские отношения, и потому совершенное им преступление удивило всех его знакомых.

Когда в мастерской читались иногда газеты с кровавыми происшествиями, Сапогов глубоко возмущался и говорил:

— Что за безобразия пошли в последнее время! Надо бы прямо давить всех убийц!..

И в результате ему самому пришлось зарезать человека и попасть в уголовную хронику газет.

Товарищ прокурора Бальц в живой, обстоятельной речи доказывал очевидную предумышленность преступления Сапогова и поддерживал против него обвинение.

Со стороны обвиняемого, по назначению суда, выступал присяжный поверенный М. Г. Казаринов.

Защитник коснулся главным образом бытовой стороны, как главного начала всякого уголовного дела.

— Нам важно рассмотреть преступление, как живое дело живого человека, проследить, как оно зародилось, как зрело и как распустилось, — начал защитник. — Нам интересно понять самого преступника, и им исключительно я займусь в своей защите.

Обвинитель утверждает, что Сапогов — преступник по страсти, и руководившая им страсть была — месть. В 9 часов вечера Субботин нанес удар Сапогову, а через сутки Сапогов нанес удар Субботину. Между этими начальным и конечным моментами целый ряд событий, указывающих на развитие преступного замысла: утром Сапогов говорит, что надо отомстить, в три часа грозит, что душа Субботина будет в его кулаке, в четыре идет его искать, в пять находит, в шесть заманивает в трактир и в семь убивает. Это ли не классическое предумышленное убийство?!

Я соглашусь с господином прокурором, юридически картина полная, но чем полнее и тоньше выяснял он отдельные детали этой картины, тем непонятнее делалось для меня все происшествие в целом, как сознательный поступок разумного существа.

Ведь для холодной кровавой расправы нужен прежде всего всякий мотив, нужен, далее, человек нрава жестокого и сильного и, наконец, нужна среда, поощряющая такие расправы, нужна толпа, аплодирующая мстителю.

Что же у нас? Убийца — смирный, робкий труженик, мотив — глупая шутка подвыпившего товарища, а окружающие не только не поощряют, а, напротив, стараются удержать его от мщения разумными увещеваниями.

Мы отлично понимаем, что месть — дело человеческое, слишком человеческое, но все человеческое имеет свои корни и свою почву.

Мы понимаем дикаря, который, умирая, призывает к себе сына и, вместо благословения, коснеющим языком перечисляет ему имена лиц, которых он должен отправить к праотцам. Это в порядке вещей, так как дикарь вырос среди проповеди вражды, в принципе: кровь за кровь, на земле, пропитанной кровью, под небесами, которые населены богами, являющими ему пример жестокости и хищности.

Мы понимаем и утонченного в понятиях о чести рыцаря средних веков, принимающего косой взгляд за кровную обиду и сводящего счеты мечом. И это понятно, так как вся жизнь его течет среди лязга стальных доспехов, среди пышных турниров и среди счетов древностью родов. Все питает и поддерживает в нем культ чести; в этом культе, пожалуй, все его духовное содержание; к этому культу приурочивает он и свою религию и на древке смертоносного копья чертит кроткий лик Мадонны.

Я понимаю, наконец, живущего в подвале сапожного подмастерья, у которого нет никаких понятий ни о рыцарской чести, ни о кровной мести фиджийца и который тем не менее, получив удар от товарища, срывается с места и вонзает ему куда попало шило или сапожный нож по самую колодку. Но когда этот же самый подмастерье произведет за полученный удар отсроченную плату через целые сутки, то я это понять отказываюсь, так как для холодной мести здесь нет достаточного мотива, а для страсти, которая не взвешивает мотивов, прошло уже время.

Есть преступления, совершаемые под влиянием минуты; прошла минута — и уже преступление стало невозможным. Сдержите человека, который только что получил удар и намеревается броситься на оскорбителя; через две-три минуты, когда пароксизм бешенства пройдет, месть его уже не выльется в форму кровавой расправы, а примет другую, менее противоестественную форму.

Но пусть пройдут целые сутки, пусть обиженный выспится, пусть поработает, поговорит с другими; что останется от его первоначального порыва к убийству? Останется неприязнь к обидчику, взвешенная, обсужденная со всех сторон трезвой работой мозга и введенная в надлежащие границы. Холодный рассудок представит ему сотней доводов всю нелепость, всю невыгоду, всю отвратительность той расправы, которую он вчера полубессознательно желал учинить, и предложит ему сотни других, более безопасных, целесообразных и культурных способов получить удовлетворение.

Что же мы видим в настоящем деле? Здесь ход событий как раз обратный. В первый момент Сапогов как-то философски спокойно относится к полученному удару и только через сутки он доходит до пароксизма, до убийства. Мозг его является не сдерживающим, а усиливающим аппаратом. Как и чем питается у него в голове мысль о мести, куда делись все те сдерживающие мотивы, понятия религиозные, страх закона, чувство жалости, самосохранения, которые всегда бдят в нашей душе и при всякой вспышке страсти сбегаются, чтобы затушить и сдержать действие гибельного пламени, — я этого понять не могу. И сам он не может себя понять; он пытается объяснить, но объяснения его представляются искусственными и неестественными, так как он хочет в обыкновенные, нормальные формы уложить чувства и события, выходящие за границы нормальности.

По мнению сотоварищей, Сапогов никаких странностей никогда не проявлял, был только несколько сосредоточен и замкнут, очень тих и молчалив. Вот эта-то особенная тишина и представляется мне в его возрасте не совсем благоприятным признаком.

Тоже несколько странными кажутся мне те слова: «Я бы душил убийц», которые он с негодованием произносил, когда из газет узнавал о случившемся убийстве. Тысячи людей пробегают ежедневно небрежным взором дневник приключений, обильный убийствами, и никого эти убийства за живое не задевают, а для Сапогова это служит точкой особенного размышления и негодования.

Он неравнодушен к крови. Когда после удара, нанесенного Субботиным, он провел рукой по лбу и увидел кровь, — он произнес как бы сам про себя: «Первый раз кровь из себя вижу». И это обстоятельство, очевидно, обладает для него какой-то мистической силой, налагает на него какие-то обязанности, жертвой которых он затем и становится.

Под впечатлением впервые виденной из себя крови он засыпает. Во сне мозг не бездействует, — происходит, помимо нашей воли, творческая работа. Известный историк Мишле рассказывает, что перед сном он читал исторические материалы, наполнял свою голову массою несвязных фактов — и к утру мозг его все эти факты уже приводил в систему, связь событий становилась ясна, за ночь мозг исполнял громадную работу.

Так и в голове Сапогова помимо воли за ночь созревает своего рода шедевр. Утром он заявляет товарищу, что должен отомстить Субботину. Эта идея, навязавшаяся за ночь, обладает неотразимой силой; бороться против нее бесполезно, освободиться от нее одно средство — это осуществить ее. До этой точки доходит и Сапогов.

В каждом преступлении, совершенном нормальным человеком, мы можем различить: во-первых, достаточный мотив, во-вторых, внутреннюю борьбу человека, замыслившего преступление, со всем запасом его моральных сил; затем всегда налицо чувство самосохранения, рекомендующее человеку совершить преступление наиболее безопасным для себя, обыкновенно тайным способом. И, наконец, можем различить со стороны преступника некоторую расчетливость, так сказать, экономию зла. Всякому человеку свойствен ужас перед злом, и никто не станет совершать зло излишнее, а ограничится злом необходимым.

В настоящем деле я не вижу мотива для убийства, не могу уловить ни малейших признаков внутренней борьбы, ни тени чувства самосохранения. Предо мною громадная лужа человеческой крови, и я не могу понять, для чего она пролита.

По моему убеждению, Сапогов — субъект, затронутый душевным недугом, и стоит на границе между преступниками по страсти и преступниками психически ненормальными.

Почему же, скажут, я не настаивал, в таком случае, на вызове медицинской экспертизы? Потому что, по моему убеждению, психиатрическая экспертиза на суде бесполезна в двух случаях: когда мы имеем дело с явно сумасшедшим человеком и когда душевное расстройство выражено столь слабо, что его нельзя ни исследовать, ни определить, а только можно инстинктивно угадывать. В этом случае, думается мне, для психиатра-специалиста опасность отвергнуть существующую ненормальность даже больше, чем для всякого другого наблюдателя, потому что у специалиста на все болезни существуют готовые названия и категории, и то ненормальное состояние, на которое у него нет готовой койки в клинике, он склонен не признавать вовсе за болезнь. А что должны быть такие нерасследованные болезни, в этом не должно быть сомнения. Ведь в то время как другие науки считают свой возраст тысячелетиями, психиатрия, как наука, считает за собою только десятки лет. Ведь не так уж давно было время, когда целыми толпами и судили и жгли, под кличкой колдунов и ведьм, людей явно больных, которые теперь наполняют клиники отделения для истеричных.

Что же не вступались за них врачи? Увы! — их роль была несколько иная. По каждому процессу в судилище вызывался врач, и он должен был, вооруженный ланцетом, отыскивать на теле обвиняемого печать дьявола, — нечувствительное место, — и старания его всегда почти венчались успехом, так как у истеричных субъектов почти всегда имеются на теле такие нечувствительные места. Так, усилия врачей сводились некогда к осуждению явно больных людей. Мне не придет, конечно, в голову, что и теперь иногда врач в уголовном процессе играет такую же роль, но ведь и тогда это никому не приходило в голову.

Не будучи специалистами, вы можете чуять ненормальность в деянии другого человека, точно так же, как не имея понятия ни в гармонии, ни в контрапункте, мы можем сразу чувствовать взятую музыкантом фальшивую ноту.

Достояния психиатрии, как ни трудна и отвлеченна эта наука, являются в известной мере и достоянием нашим, и, не будучи специалистами, мы можем наметить, что приблизительно сказали бы врачи, если бы на их заключение было предложено настоящее дело. Они, конечно, не упустили бы из виду обследовать ту небольшую ранку на голове подсудимого, которую нанес ему ковшом Субботин. Но эта рана зажила бесследно, не оставив даже рубца, и сказать категорически — не породил ли удар ковшом в мозгу Сапогова какие-либо временные болезненные процессы, во время которых он учинил преступление, — врачи не имели бы возможности. Они бы ограничились общим указанием, что иногда самые ничтожные повреждения головы производят серьезные заболевания, а иногда, наоборот, сравнительно сильные ушибы минуют бесследно. Далее врачи исследовали бы степень опьянения Сапогова и признали бы, что его опьяненное состояние было таково, что не лишило его возможности совершить ряд последовательных и обдуманных действий; но вслед за сим врачи должны бы были признать, что науке известен алкоголический транс, находясь в котором человек совершает целый ряд последовательных действий, но тем не менее сознательность его поступков — только кажущаяся, и ответственным в них он являться не может.

Такой приблизительно материал дали бы нам врачи, и разбираться в этом материале, в конце концов, пришлось бы опять-таки вам. Поэтому я решил не настаивать на вызове психиатрической экспертизы; вопрос этот я спокойно предоставляю вам, глубоко уверенный, что при малейшем убеждении, что врачи могут пролить свет на это дело, вы и сами не преминете воспользоваться вашим правом потребовать от суда направления дела к доследованию.

Итак, мое убеждение, господа присяжные заседатели, что Сапогов стоит на границе преступников по страсти и преступников психически больных. Что делать с такими людьми? Преступников явно ненормальных надлежит заключать в уголовный дом умалишенных, здоровых следует карать по законам, но с такими пограничными типами нельзя делать ни того, ни другого.

Так неужели отпускать их безнаказанно? — спросите вы.

Нет, есть кара и для них! Природа, на вид немая и безучастная, является их неумолимым судьей. В наше время, когда учение любви к ближнему уже двадцать веков главенствует над миром, культурный человек складывается так, что не может безнаказанно попирать заповедь «не убей». Пусть, как некогда, разобьется скрижаль, на которой эта заповедь написана, все равно она будет жить в плоти и крови человеческой, она сделалась второй природой его, а природу нельзя попирать безнаказанно. Она налагает свою кару, не ту кару срочную, которая в конце концов, примиряя человека с содеянным им злом, вносит мир и облегчение в измученную душу, — нет, карающая природа вносит разложение в самую душу человеческую. Взгляните на подсудимого: разве, убив товарища, он тем же ударом ножа не поразил и самого себя? Разве он не связан на всю жизнь свою с трупом убитого? Два дня после убийства проводил он время в вертепах, заглушая голос совести в жалких оргиях, а на третий день его потянуло к трупу, и он пошел расспрашивать об убитом. И всегда в жизни будет он возвращаться к этому трупу, все будет напоминать ему о том, что он — убийца. Заведут ли перед ним когда-либо речь о случившемся где-нибудь убийстве, уж он не скажет, как бывало: «А я бы вешал убийц»; он подавит эту мысль, и она ядовитым осадком останется в его душе. Зайдут ли в праздничный день в мастерской шутки и игры, он может быть спокоен, — никакая шутка его не коснется: он купил себе покой ценой убийства. Куда бы ни шел, что бы ни делал, голову его всегда будет клонить к земле, где вместе с убитым товарищем зарыты его покой, его счастье.

И это в двадцать один год, когда перед человеком заманчиво и опьяняюще стоит непочатая чаша жизни!

— Чаша эта теперь вверяется вам, — красиво закончил присяжный поверенный М. Г. Казаринов, — через полчаса вы возвратите ее нам. Чем дополните вы ее?.. Будет ли то прощение, будет ли осуждение… не все ли равно, — чаша отравлена.

Другой защитник, помощник присяжного поверенного О. С. Трахтерев, с своей стороны, указал присяжным заседателям на то, что они имеют дело не с уголовным преступником, а с несчастным человеком.

После непродолжительного совещания присяжные заседатели признали Василия Сапогова виновным лишь по последнему вопросу и дали ему снисхождение. На основании этого вердикта окружной суд приговорил Сапогова к лишению всех особенных, лично и по состоянию присвоенных прав и преимуществ и к отдаче в исправительные арестантские отделения на полтора года.