СЕМЕЙНЫЙ РОМАН
СЕМЕЙНЫЙ РОМАН
В прошлом году осенью перед судом присяжных заседателей предстал крестьянин Федор Сорокин, обвинявшийся в покушении на убийство любовницы своего отца.
Как выяснилось из обвинительного акта, преступление это имело место 9 марта 1902 года на Нижегородской улице, в Петербурге.
Около 11 часов утра в квартиру дровяника А. Сорокина наведался его сын Федор, молодой человек 22 лет.
Самого Сорокина в это время не было дома, и в квартире находилась только его сожительница Елена Гаврилова с своей сестрой Марией.
Молодой человек был радушно принят ими, и его пригласили посидеть в столовой.
Мало-помалу завязался оживленный разговор. Ничего не подозревая, Гаврилова и ее сестра весело смеялись.
Вдруг произошло нечто совершенно неожиданное.
Молодой человек внезапно встал со стула, вытащил из кармана огромный нож и, как зверь, кинулся на Гаврилову.
Все это было делом одной секунды.
Прежде чем перепугавшаяся женщина успела выбежать из комнаты, Федор преградил дорогу и ожесточенно стал полосовать ее ножом.
Сестра Гавриловой от ужаса замерла на месте.
Нанеся несколько ран Елене, преступник поспешно выбежал на улицу.
Истекая кровью, Гаврилова начала отчаянно взывать о помощи. К ней присоединилась девушка, наконец опомнившаяся, и на их крики в столовую прибежал дворник.
— Был молодой Сорокин… хотел убить, — в ужасе говорили женщины.
Окровавленная Гаврилова была отправлена в больницу, где при медицинском освидетельствовании у нее были найдены три широкие раны. По мнению врачей, ввиду обильной потери крови ранение Гавриловой могло быть опасным для ее жизни. К счастью, ей вовремя оказали медицинскую помощь, и она благополучно выздоровела.
Явившись на другой день в полицию, Федор Сорокин чистосердечно сознался в своем преступлении и объяснил, что так жестоко расправиться с молодой женщиной заставило его вмешательство ее в семейную жизнь Сорокиных. По его словам, ради этой женщины отец Сорокин бросил на произвол судьбы свою жену с детьми и нисколько не заботился о них. От этого на родине, где проживала покинутая семья, все хозяйство их пришло в полнейший упадок, и им стала грозить суровая, безысходная нужда. Как сам Федор, так и все его родные несколько раз пытались уговорить старика Сорокина оставить свою любовницу и вернуться к жене. Но все было тщетно. Прожив с Гавриловой около 9 лет, Сорокин и не думал прерывать своей связи с ней.
Наконец, не видя никакого другого исхода из этого тягостного для семьи положения, молодой сын решился убить любовницу отца как главную причину их семейного разлада.
9 марта утром отец Сорокин ушел куда-то из дому.
Запасшись большим финским ножом, Федор явился к молодой женщине, чтобы свести с ней счеты.
По его словам, он стал настойчиво просить ее не губить семьи и разойтись с Сорокиным.
— Никуда я не уйду, да вам и дела до этого нет, — возразила будто бы она.
Тогда, раздраженный, он набросился на нее и начал наносить удары ножом.
В свою очередь старший брат его, Василий, объяснил на следствии, что старик Сорокин, вступив в любовную связь с Еленой Гавриловой, стал явно пренебрегать семьей. Денег на родину он посылал мало и был, видимо, предубежден против сына Федора. Последний служил одно время у отца в качестве приказчика по продаже дров, но отец остался им недоволен и отослал его к своей брошенной жене.
Федор прожил на родине около полутора лет и когда вернулся в Петербург, то увидел, что его прежнее место занято братом Гавриловой.
Отец отказался снова принять его, и отверженный сын, вообще недолюбливавший молодой женщины, еще более возненавидел ее, считая ее главной причиной семейных неприятностей.
Обвиняемый — довольно симпатичный молодой человек, с простоватым, неинтеллигентным лицом. Защищал его присяжный поверенный А. В. Бобрищев-Пушкин.
В качестве свидетелей были вызваны отец Сорокин, его сожительница Гаврилова и ее сестра.
Потерпевшая — молодая, красивая, лет 26-ти, производила впечатление развитой, интеллигентной женщины.
Судя по ее показанию, подсудимый раньше хорошо относился к ней и питал уважение. Точно так же и 9 марта он держал себя скромно и мирно разговаривал с ней, не поднимая никаких вопросов о ее связи с отцом. Потом вдруг на него что-то нашло, и ни с того ни с сего он принялся зверски колоть ее ножом.
С своей стороны отец Сорокин говорил, что Федор вел предосудительный образ жизни, утаивал полученные с покупателей деньги, грубо обращался с ним и даже воровал. Однажды сын сбежал от него и промотал одежду, ночуя по ночлежным домам.
Разыскивая беглеца, старик Сорокин нашел его в компании с подозрительным субъектом. Когда он хотел задержать блудного сына, последний дал ему подножку, чтобы сбить на землю, а его товарищ намеревался поколотить старика. Сорокин тем не менее все-таки привел сына домой и, по его собственному выражению, «немного посек его» за озорничество.
Отец Сорокин представляет собою типичного торговца-дровяника. Лет под 55, одет по-купечески и держится с достоинством.
Он уже вторично женат. Первая жена его умерла лет двадцать тому назад. В 1884 году он снова женился, но вторая жена оказалась сварливой особой и приревновала Сорокина к жене его брата. После этого между ними возник разлад, и Сорокин оставил жену. В 1894 году он случайно познакомился с молоденькой девушкой Еленой Гавриловой, которая понравилась ему. Он вскоре добился ее взаимности, но когда родители Гавриловой узнали об ее романе с женатым человеком, они выгнали ее из дома. Сорокин решился взять девушку к себе на квартиру и жил с нею уже как муж с женой. От этой связи у них было двое детей.
По словам Сорокина, как его сожительница, так и сын обыкновенно очень хорошо относились друг к другу.
Заседание санкт-петербургского окружного суда по этому делу продолжалось два дня.
В общем, несмотря на опрос многочисленных свидетелей, причины покушения подсудимого на Елену Гаврилову представляются странными и на судебном следствии не были в точности выяснены.
Федор Сорокин ссылался раньше на то, что сожительница его отца внесла полнейший разлад в семью и, благодаря ей, старик Сорокин перестал посылать деньги своей брошенной жене.
Между тем оказалось, что Сорокин не переставал снабжать деньгами свою семью, и у его жены были даже отложены небольшие деньги в сберегательную кассу на «черный день». Имея на родине дом, несколько десятин земли, лошадь и корову, семья Сорокина могла существовать безбедно даже и без его помощи.
Месть за разбитую семейную жизнь мачехи также не могла подвинуть Федора на преступление.
Напротив, к Елене Гавриловой подсудимый питал одно время хорошие чувства и по-родственному называл ее «мамочкой».
В свою очередь, и потерпевшая на суде производила вполне благоприятное впечатление.
Сойдясь с Сорокиным, она была для него хорошей подругой и несла на себе всю черную работу по хозяйству.
Сначала Сорокин служил у кого-то приказчиком и занимал с Гавриловой всего одну комнату. Молодая женщина в этой время заменяла прислугу: она варила обед, стирала белье и мыла полы. После Сорокину удалось завести свое дело; он удачно повел торговлю дровами и, став обеспеченным человеком, не забыл и Гаврилову. Она сделалась уже «барыней» и пользовалась уважением со стороны всех знакомых Сорокина.
Имея своих детей, она не забывала также и о семье Сорокина и участливо относилась к его младшему неудачнику-сыну, попавшему, наконец, на скамью подсудимых.
Несколько загадочным явилось на суде также и поведение отца Федора.
По закону старик Сорокин мог отказаться от свидетельских показаний — и тем не менее он все-таки выступил в качестве свидетеля.
Трудно судить, что руководило им в данном случае, но несомненно было одно: старик топил сына, хотя, быть может, бессознательно. По крайней мере, большая часть показаний его клонились далеко не в пользу подсудимого.
Очевидно было, что между отцом и сыном существовала глубокая рознь.
Во все время судебного следствия подсудимый упорно молчал, с апатичным видом посматривая в сторону отца и его сожительницы. Он как будто нисколько не интересовался исходом следствия, от которого зависела его судьба.
Со стороны обвинительной власти выступал товарищ прокурора Таганцев, энергично настаивавший на обвинении.
Потерпевшей Еленой Гавриловой был предъявлен гражданский иск в сумме 1 000 рублей за лечение и утрату трудоспособности, вследствие нанесенных ей ран. Интересы ее поддерживал помощник присяжного поверенного Квашнин-Самарин. После него защитник произнес следующую речь:
— Господа судьи и присяжные заседатели! Вам здесь говорили о возмездии. Да, конечно: суд со всеми его усовершенствованиями ведь исторически и возник из первобытной дикой мести. Когда люди поняли, что она, часто несправедливая, всегда жестокая, немыслима в общежитии, они учредили суд, и обиженный знал, что теперь уже незачем самому мстить обидчику: есть люди, которые отплатят за него, и не только «око за око, зуб за зуб», а иной раз за раны исцеленные превратят всю жизнь осужденного в гнойную, незакрывающуюся язву. И личная месть отжила свой век. Но, по выражению известного профессора-криминалиста, преступное и безнравственное — два круга, находящих один на другой, но друг друга не покрывающих. Есть преступники, которых не запятнало их дело, которым всякий охотно подаст руку, как честным людям, и есть деяния, глубоко безнравственные, от которых иной раз гибнет не одна, а много жизней и на которые нет суда, нет управы. И человек бьется, теряет разум в буквально безвыходном положении и взывает: «Господи, где же Ты?» — без ответа, и спастись нельзя, и идти некуда… И тогда, при бессилии суда, замененная им личная месть поднимает голову. И мы говорим: что за дикий самосуд, недостойный двадцатого века! Но когда видим, какие несчастия довели человека до него, рука не поднимается на осуждение. Девушка брызнула кислотой в лицо своему соблазнителю, дворянин убил разорившего его ростовщика, незаконный сын вышиб глаз отцу револьверным выстрелом… и их деяния не вменены им в вину. А ведь они мстили… мстили за себя лично. Но насколько легче и радостнее работа вашей судейской совести, когда вы имеете дело не с личной местью, а заступничеством за дорогих, за близких… И такое заступничество глубоко неверно: кровью ничего спаять нельзя, — но вырвите у человека любовь к родным и тогда судите за такие деяния. Мне вспоминается литературный тип старовера-фанатика: «Все праведники, все святые, — думал он, — получат награду за свои добрые дела, они страдают лишь здесь; а что, если сделать такое доброе дело, за которое и здесь, и на Страшном Суде получишь одно проклятие?» Безумная мысль, порожденная горем, повитая несчастной жизнью. И вот — другая, такая же: «Пусть я погибну, сделав страшное дело, но со мною погибнет и она, разлучница. Все равно погибать либо им, неповинным, либо ей. И я паду сам вместе с ней искупительной жертвой, но спасу их, моих дорогих, дам им покой и счастие». Нет, не поможешь кровью, — тоже безумная мысль; но разве не видите вы, что она может явиться лишь под гнетом безысходного горя, зародиться не в порочной душе, а в молодой, способной на благородный порыв, на подвиг самоотвержения?
И все видят это, все понимают, что доказанный подобный мотив — смерть для обвинения. Вот почему так стараются вырвать его у нас. Доказан ли он — в этом все. И, исследуя это, я старался быть вполне беспристрастным. Вы помните, сколько раз я сознательно выяснял вещи, решительно невыгодные для подсудимого.
«Слово принадлежит защите подсудимого», — сказал господин председатель. Это не совсем верно. Я в этом деле не защитник только. Законное увлечение, законное пристрастие сторон неуместны здесь. Они были бы почти клеветой относительно противной стороны… Здесь так сплелись интересы, что каждое неосторожное слово ляжет на кого-нибудь тяжким гнетом. И если давно указан идеал обвинителю в чудном термине «говорящий судья», я хотел бы, чтоб говорящего судью вы здесь нашли и в защитнике.
Но через какие дебри неправды приходится пробиваться к истине! Я не о той неправде говорю, которая явилась от смущения темных людей, впервые явившихся в эту залу… Подсудимый говорит: «Отец мало посылал в деревню». Его спрашивают: «Сколько мало?» — «Ничего». — «Это разница! Мало или ничего?» — «Ничего», — повторяет подсудимый и говорит очевидный абсурд, так как не может не знать, что о посылках покажут все свидетели, и вы видите, каким образом «мало» превратилось в «ничего».
Старику крестьянину, не позволяя читать ни слова, показывают письмо издали: «Да вы скажите — ваша рука или нет? Ваша рука?» И он сбивается и дает противоположные ответы.
Вашим здравым смыслом, не подверженным цензуре, как слово защитника, вы лучше всего объясните себе причину таких явлений. Но есть другая неправда, настоящая. Когда старуха мачеха и дядя, глядя на скамью подсудимых, не решались вам рассказать о ссорах и кражах в деревне, — они говорили неправду, которая лучше, чем правда — если правда еще — отца подсудимого. И когда эта забитая женщина, точно пришедшая к нам из времен крепостного права, повторяла каким-то рабским голосом: «Я довольна мужем… Мне недурно живется в деревне… недурно… недурно…» И это «недурно» звучало, как похоронный звон, — разве ее бледное, испитое лицо не являлось живым обличителем ее слов?! Вглядитесь в него — это ли лицо счастливой женщины? А сказать иначе нельзя, потому что сзади сидит Александр Михайлович, а спорить с Александром Михайловичем ой-ой-ой как трудно! Рассердится он на ее показание — и конец: перестанет, пожалуй, вовсе посылать в деревню и те крохи, что посылал до сих пор. И брат, бедный брат, тоже это понимает, и почти все родичи Александра Михайловича на очных ставках с ним обнаруживали необычайную податливость. Вот сам он держится совсем иначе. В то время как его деревенская жена с недоумением отказалась от поданного ей господином судебным приставом стакана воды, он чуть не графинами поглощал эту воду и старался выдавить воду из собственных глаз. Тихий, скромный, в наглухо застегнутом сюртуке, он пришел сюда, с елейными вздохами всячески топя сына в двухчасовом показании. Он кругом обиженный, бедный… не то что тысячи рублей, которую у него почему-то просили взаймы, у него ста рублей нет, у него полена дров нет, — у дровяника, глядя на зимнее время. Но попрекнули его заплаченным за него бедным братом шестирублевым оброком — и проснулась гордость в Александре Михайловиче. Шагнул он вперед, распахнулся сюртук, засияла двубортная золотая цепочка. «Что? Шесть рублей? Да я шестьсот рублей сейчас могу выложить!» Вот правда-то и сказалась, и только по таким отдельным проблескам можете вы в этом деле добраться до правды… А то все: «Как перед Богом!», «Как перед Богом!». Это «Как перед Богом» вроде поговорки стало и у него, и у его брата, и я под конец уж привык. Как скажут: «Как перед Богом», я так и знал: сейчас скажут неправду Александр и Арсентий Михайловичи.
А господин гражданский истец говорит: «Мы пришли сюда не нападать, а защищаться…» Для самозащиты забрасывают подсудимого грязью, для самозащиты откопали приказчика, служившего у Абрамова девять лет тому назад, когда и самой госпожи Гавриловой при старике не было. Да позволит мне господин поверенный гражданского истца почтительно, дружески снять с него маску, — она все равно вся сквозит. Скажем словами из «Севильского цирульника»: «Кого здесь обманывают?»
Гражданский истец от госпожи Гавриловой? Полноте! Поверенный Александра Михайловича, — вот это так! Кто поверит, чтобы госпожа Гаврилова, живущая в его доме, могла по своей инициативе предъявить этот иск? Одним словом своим он мог запретить ей это: «Оставьте, я не хочу, чтоб губили моего сына». Но он сам является его обвинителем. Он бегал за розысками порочащих его свидетелей, носил куколки и шоколад Дмитрию Сорокину для его дочери: «Я тебя выставлю свидетелем со своей стороны», он выкопал все пятна его жизни. Раньше всего: пусть это все правда, — разве с такой правдой идут на суд? Разве закон делает отца добровольцем обвинения, доносчиком на судебном следствии? Закон понимает чувство отца, и когда отец не желает воспользоваться своим правом отказаться от показания — это значит, у него есть за сына доброе слово, есть чем помочь ему. Александр Михайлович знает позор и стыд, что испытывают на этой скамье, вынес он тяжесть и обвинительного приговора, кассированного за отсутствием состава преступления. С обычным блеском, обычным талантом провел это дело присяжный поверенный Марголин, и когда вновь случилось несчастие в доме — Александр Михайлович вспомнил о своем бывшем защитнике: «Мне опять нужна ваша помощь; у меня погибает сын. Я ни разу не был у него в тюрьме, он изнывает под гнетом тяжкого обвинения… ему грозит страшная кара. Помогите же мне навалить бревно на моего сына!»
При такой злобе, такой «правде», можно ли верить хоть единому слову этого противоестественного отца? Если он способен на такую «правду», не способен ли он и на ложь, на клевету против сына? И действительно, он обвиняет всех родичей, кроме себя… он обижен, — напрасно они от него отвернулись, напрасно уличают его во лжи на каждом шагу. «Вы поставлены здесь между вашей гражданской женой и вашим сыном», — сказал ему господин председатель, и он не колебался ни минуты. Если б по какому-нибудь случаю эти родные пришли свидетельствовать о нем до начала его связи с госпожой Гавриловой, не то бы услышали мы, не было бы в них этой злобы. А теперь злоба есть безусловно, но чем она вызвана? Прежде он был заботливым отцом и дядей, хоть и крутым и взбалмошным иногда. Мы присутствуем при истории постепенного угасания в человеке доброты и порядочности по мере того, как он богател и отдалялся от деревенской жизни. Он женился крестьянином в одну неделю, «потому что нужна была работница». Он бросил жену, потому что работница больше нужна не была. Он пытался здесь запачкать ее, обвиняя в гадких подозрениях, в том, что эта покорная женщина невозможным характером делала ад ему в доме, властному главе семьи. Но все здесь единогласно уличили его во лжи. Бросил он ее потому, что не удовлетворяла она его городским запросам, что он при средствах мог завести себе «жену гражданскую», покрасивее и помоложе. Непривычно как-то это слово, не по-русски звучит оно, но его употребляли здесь, — пусть уж будет «жена гражданская». Здесь читал панегирик ее добродетелям господин гражданский истец. Он, конечно, мог делать это беспрепятственно… не унизились же мы до расследования частной жизни молодой женщины, живущей с богатым стариком; во всех таких процессах можно говорить о всевозможных семейных добродетелях. Однако несколько цифр: она тогда была чистильщицей ягод, а старик Сорокин получил за три месяца четыреста рублей; пятьсот рублей, кроме того, было у него уже принакоплено, и он вскоре завел свое дело. Жили с самого начала «шикарно», по указанию свидетельницы Анны Сорокиной, вызванной господином гражданским истцом. И сошлись теперь впервые на этой скамье жена законная и жена гражданская. Никогда они раньше друг друга не видели; пример тому, как при сложном общественном строе человек издали, никогда не видя другого, может отравить ему всю жизнь… Одна три года сажавшая и косившая, в крестьянском платье, с испитым лицом — и другая, с острым малокровием и румянцем во всю щеку… Жена законная, жена счастливая, живущая там в холе и достатке… бездна какая-то денежная, а не жена, — сколько ни высылай ей, все мало, все оброк не заплачен, все долги — видно, она там задает лукулловские обеды. И жена гражданская, бедная и обиженная… Говорят, и к Федору она лучше была, ласковее, и любовь-то Федора к своей мачехе «прошла на судебном следствии как-то бледно». Да, вот «любовь» Александра Михайловича к госпоже Гавриловой была ярка, как всякий пустоцвет, хоть и принесла плоды горькие. Тут на следствии было еще словечко: «Чужая мать». Неродная была для Федора Серафима Сорокина, а «чужая мать». Не родила она его, не вскормила своим молоком, но вошла в дом, когда ему было полтора года, и нянчила и лелеяла все детство. Бабушки умерли скоро, осталась она с ним одна. И говорят: «Да где доказательства, что он любил ее?» Ссылаются на какие-то мелкие ссоры. Да не лишайте же подсудимого простых человеческих чувств! Где доказательства, что он любил ее! Она десять лет его нянчила и лелеяла.
Разбирая жизнь Федора с раннего детства, анализом свидетельских показаний защитник устанавливает неверность показания отца о кражах и растратах сына, кроме одной кражи у Абрамова, совершенной без разумения, под влиянием старшего товарища, двенадцать лет от роду. Федор не пропадал от отца, — Александр Михайлович сам прогнал его от себя, хотя тот несколько раз приходил к отцу бездомный, оборванный. Как бы там ни было, кто прав, кто виноват, — назидательно только одно: в 1894 году Александр Михайлович сходится с госпожой Гавриловой, в 1895 году Федор — на Горячем поле.
Как ни усиленно отвергали здесь деревенскую нужду даже те, кто от нее страдал, — она установлена рядом фактов: хозяйства не было, лошади не было, одна корова, в лавку полгода были должны два рубля, оброк в шесть рублей заплатил Арсентий, да так и не получил его обратно. Но сущим лучом света является письмо Арсентия к племяннику. Защитник сопоставляет это письмо с льстивым письмом Арсентия Александру Михайловичу: «Я и все наши поздравляем и желаем Лене (Гавриловой) здоровья на новую жизнь». —
«Все… значит, и жена законная поздравляет гражданскую, — вот до чего доходит унижение! А за глаза не то. Особенно характерна фраза Арсентия в письме, что из-за такой подкладки он не согласен своего топить. Значит, ему предлагали. Из письма видно, что Александр Михайлович и теперь, после события 9 марта, собирается продать постройки. «Гром не грянет, мужик не перекрестится», — а ему и гром ничего! А история с малолетним сыном Серафимы Сорокиной? Знала мать, отправляя мальчика в город, что напрасно посылать его к отцу. Но не нашлось места у брата Василия, отослал он Леню туда, и остался мальчик на лестнице, в квартиру его не пустили… и постоял Леня, и побрел на улицу, не зная, куда преклонить голову, и пришлось Лене жить в чужих людях, и брат отказался от места, чтобы пристроить его.
— Господа присяжные заседатели! Забудьте все, что вам говорила защита. Если бы правда была вконец задавлена на судебном следствии, если бы все оно представляло лишь потоки грязи и лжи против подсудимого, — неужели не было бы довольно одного этого безвинного мальчика на лестнице у родного отца, чтобы осветить дело ярким светом, чтобы вы поняли и самого Александра Михайловича, и то, какие горькие, неизведанные мучения терпела от него вся семья?
После перерыва защитник перешел к юридическому анализу. Слабым пунктом обвинения является бессилие указать другой мотив преступления, кроме указываемого подсудимым. Как это всегда бывает в слабых пунктах, прокурор и гражданский истец здесь разошлись. Опровергая выставленные ими мотивы, защитник отмечает редкий случай: обвинители торгуются с правосудием, а подсудимый нет.
— Гражданский истец тихим голосом, кротко и нежно просит подать Христа ради какое-нибудь обвинение — хоть в легких ранах. Но нам подарков не надо — не по милости гражданского истца, а по правде Федор и не может быть обвинен ни в чем другом, так как мы имеем дело с добровольно оставленным покушением. Когда пришла весть, что Александр Михайлович собирается все распродать, она наполнила ужасом зависевшую от него деревенскую семью. Это было началом конца, — Александр Михайлович был готов вовсе их бросить. Прошлое было тяжко, но терпели, а тут грянуло в глаза страшное будущее. Как ни мало заметно волнение на лице Федора, на этот раз заметили — он отнесся к этому «неравнодушно». Ничего не ответил он, сказал только: «Нехорошо это с его стороны», и с тех пор залегла в нем недобрая дума. В тумане этой думы купил он нож, — положение было безвыходно, и вся родня указывала на нее, на разлучницу, как на причину всего. И он пошел к ней.
Нарисовав картину покушения и установив, что Федор сам остановился, нанеся лишь легкие раны при виде Гавриловой, лежавшей в крови, и что он колол, по заключению экспертов, нетвердой рукой, потому что, чего хотел разум, не хотела воля, — защитник ждал полного оправдания не ради Федора, которому после всего перенесенного безразлично обвинение в легких ранах, а потому что то мелкое обвинение, которого просят здесь, уничтожит весь тот урок, весь тот глубокий смысл, который будет заключаться в оправдательном приговоре.
— Не как защитник больше я обращаюсь к вам, а как общественный деятель к общественным деятелям, — закончил присяжный поверенный Бобрищев-Пушкин. — В наше время разложения семьи, теорий, ее ниспровергающих, вы — ее последний оплот. Вы слышали, как спросили госпожу Гаврилову: «Знали вы, сходясь с Александром Михайловичем, что у него там, в деревне, вторая семья?» Итак, вторая семья — семья брошенная, законная, а семья гражданская уже стала первой семьей. Вот что вы слышали здесь. Вы слышали теории о гражданских женах. Я готов понять это слово. Я понимаю, что вследствие многих причин люди не могут обвенчаться иногда и живут вместе, как муж с женой, но не заедая ничьей жизни, не становясь никому поперек прямой жизненной дороги, не строя счастье на чьих-либо слезах. А когда молодая женщина живет с богатым пятидесятилетним стариком, забывающим ради нее свои основные обязанности, забывающим голос крови, — не слишком ли пышен для нее титул гражданской жены, не довольно ли было вежливо назвать ее сожительницей? Докажите же вы, представители общества, как относитесь вы к подобным взглядам. Напомните, что семья — ячейка государства, что над ней смеяться нельзя, — пусть призадумается общество над вашим приговором. Перед этой общественной стороной бледнеет даже участь подсудимого.
Тяжело, ненормально сложилась его молодая жизнь: «чужая мать» была у него, чужой и отец. Может быть, в вас он встретит, наконец, людей родных.
После блестящего резюме председательствующего господина Камышанского, всесторонне охарактеризовавшего это несколько загадочное дело, присяжные заседатели вынесли Федору Сорокину оправдательный вердикт.