Цена европейского вторжения

Военные победы Петра Великого и его насильственные реформы, как утверждают «вывели Россию из изоляции, в которой она жила до того» 291. Нельзя сказать, что формула эта целиком ошибочна или целиком справедлива. Разве не склонялась громадная Московия в сторону Европы до Петра Великого? Основание Санкт-Петербурга, к выгоде которого произошел перенос центра русской экономики, оно, конечно, открыло окно или дверь на Балтику и в Европу, но ежели через эту дверь Россия получила лучший выход из дома, то и Европа в свою очередь стала легче проникать в русский дом. И, расширив, свое участие в обменах, она завоевывает русский рынок, обустраивает его к своей выгоде, ориентирует то, что можно было в нем ориентировать.

Неизменно положительный баланс российской торговли (1742–1785 гг.)

По данным документа из ЦГАДА в Москве (фонд Воронцова, 602—1—59), который приводит баланс российской торговли, как сухопутной, так и морской. Два кратких ухудшения баланса — в 1772 и 1782 гг., — несомненно, следствие расходов на вооружения.

Еще раз были введены в игру все средства, какие использует Европа для обеспечения своего продвижения, прежде всего гибкость кредита — закупки авансом — и ударная сила наличных денег. Один консул на французской службе в Эльсиноре заметил (9 сентября 1748 г.) по поводу датских проливов: «Здесь проходят значительные суммы серебра в испанских восьмерных монетах на всех почти английских кораблях, направляющихся в Петербург» 292. Дело в том, что баланс, оцениваемый в Санкт-Петербурге, в Риге или позднее в Одессе (основанной в 1794 г.), всегда был положительным для России. Исключения — в те моменты, когда русское правительство втягивалось или станет втягиваться во внешние операции большого размаха, — подтверждали правило. Лучшим средством продвинуть торговлю в слаборазвитых странах был ввоз драгоценного металла: в России европейские купцы соглашались на такое же «денежное кровотечение», как в гаванях Леванта или в Индии. И с теми же результатами: прогрессировавшее доминирование на русском рынке в такой системе, где истинные прибыли получали по возвращении, при перераспределении и новом обороте товаров, на Западе. Сверх того, посредством игры вексельного курса в Амстердаме, а впоследствии в Лондоне293 Россию будут порой обманывать.

Таким образом, Россия привыкала к готовым изделиями Европы, к ее предметам роскоши. Поздно вступив в игру, она из нее не так скоро выйдет. Ее господа будут думать, что эволюция, совершающаяся у них на глазах, их дело, и станут благоприятствовать ей, помогать проникновению в свой дом в качестве новой структуры. Они будут видеть в ней свою выгоду и даже выгоду для России, обращаемой к Просвещению. Однако не приходилось ли за это платить довольно тяжкую цену? Именно это полагает памятная записка, написанная 19 декабря 1765 г., несомненно, неким русским врачом, — документ на свой лад почти что революционный, во всяком случае шедший против течения. Разве она не требует закрытия, или почти закрытия, России для иноземного вторжения? Лучше было бы, предлагает автор, воспроизвести поведение Индии и Китая, по крайней мере такое, каким он его себе представлял: «Сии нации ведут громадную торговлю с португальцами, англичанами, французами, [каковые] там закупают все их изделия и много сырья. Но ни индийцы, ни китайцы не покупают ни малейших товаров Европы, ежели это не часы, не скобяной товар и кое-какое оружие». Так что европейцы вынуждены покупать за серебро, по «методе, коей сии нации следовали с того времени, как они известны в истории»294. По мнению нашего автора, России следовало бы вернуться к простоте времен Петра Великого; увы, с тех пор дворянство приохотилось к роскоши, которая «продолжалась в течение сорока лет», все возрастая. Особо опасаться среди всех прочих надлежит французских кораблей, немногочисленных конечно, но «груз [одного из них], поелику состоит он из всяческих предметов роскоши», обычно равен по ценности десяти — пятнадцати кораблям других наций. Ежели такой роскоши суждено продолжаться, она станет причиной «разорения землепашества и едва ли не заводов и мануфактур Империи».

Но не было ли определенной иронии в том, что такая «националистическая» памятная записка, адресованная Александру Воронцову, следовательно, русскому правительству, написана… по-французски? Она свидетельствует о другой стороне европейского вторжения, о некоей аккультурации, которая изменила образ жизни и образ мыслей не только аристократии, но и определенного слоя русской буржуазии и всей интеллигенции, которая тоже строила новую Россию. Философия Просвещения, обошедшая всю Европу, наложила глубокий отпечаток на русские правящие и интеллектуальные круги. В Париже симпатичная княгиня Дашкова испытывала потребность отвести от себя обвинения в каком бы то ни было тиранстве по отношению к своим крестьянам. Дидро, говорившему о «рабстве», она объясняла (около 1780 г.), что как раз алчность «правительств и исполнителей в провинциях» представляет угрозу для крепостного. Собственник всемерно заинтересован в богатстве своих крестьян, «каковое составляет собственное его процветание и увеличивает его доходы»295. Полтора десятка лет спустя она гордилась результатами своего управления вотчиной Троицкое (около Орла). За 140 лет население-де в целом удвоилось, и ни одна женщина «не желала выходить замуж за пределы моих владений»296.

Но европейское влияние одновременно с идеями распространяло моды и, вне всякого сомнения, решительно способствовало широкому проникновению всей той роскоши, которую поносил наш врач. Богатые и праздные русские опьянялись тогда европейской жизнью, утонченностью и удовольствиями Парижа или Лондона так же точно, как на протяжении столетий пьянила людей Запада цивилизация и зрелища итальянских городов. Семен Воронцов, сам отведавший очарования английской жизни и восхвалявший ее, тем не менее раздраженно писал 8 апреля 1803 г. из Лондона: «Слышал я, что наши господа делают в Париже экстравагантные расходы. Этот дурень Демидов заказал себе фарфоровый сервиз, коего каждая тарелка стоит 16 луидоров»297.

Однако же, с учетом всех обстоятельств, не было ничего сравнимого между ситуацией в России и зависимостью Польши, например. Когда экономическая Европа набросилась на Россию, последняя находилась уже на пути, который защитил ее внутренний рынок, собственное развитие ее ремесел, ее мануфактур, имевшихся в XVII в. 298, ее активной торговли. Россия даже великолепно приспособилась к промышленной «предреволюции», к общему взлету производства в XVIII в. По велению государства и с его помощью появлялись горные предприятия, плавильни, арсеналы, новые бархатные и шелковые мануфактуры, стекольные заводы, от Москвы и до Урала299. А в основе оставалась действующей громадная кустарная и домашняя промышленность. Зато, когда придет подлинная промышленная революция XIX в., Россия останется на месте и мало-помалу отстанет. Не так обстояло дело в XVIII в., когда, по словам Дж. Блюма, русское промышленное развитие было равным развитию остальной Европы, а порой и превосходило его300.

Несмотря на все это, Россия более, чем когда-либо прежде, продолжала сохранять свою роль поставщика сырья: конопли, льна, смолы, корабельных мачт — и продовольствия: хлеба, соленой рыбы. Случалось даже, что экспорт, как это было в Польше, не соответствовал реальным излишкам. Например, «в 1775 г. Россия дозволила иностранцам вывоз своего хлеба, хотя часть империи страдала от голода»301. К тому же, говорит этот мемуар 1780 г., «редкость монеты вынуждает земледельца лишать себя необходимого, дабы уплачивать налоги» (которые взимались в деньгах). И эта нехватка монеты давила на помещиков, вынужденных «покупать в кредит обычно на один год и продавать свои урожаи за наличные за полгода или год до жатвы», отдавая «припасы по дешевой цене, чтобы компенсировать процент на авансы». Здесь, как и в Польше, авансы под будущие урожаи искажали условия обмена.

Тем более, что помещики, по крайней мере крупные, находились в пределах досягаемости европейских купцов. Их в принудительном порядке перевели в Санкт-Петербург, пребывание в котором, сообщает один отчет 1720 г., «вызывает у них омерзение, понеже оно их разоряет, удерживая вдали от их земель и их старинного образа жизни, каковой они предпочитают всему на свете, так что, ежели царь не утвердит до своей кончины преемника, способного поддержать то, что он столь счастливо начал, народы сии, яко бурный поток, вновь впадут в прежнее свое варварство»302. Предсказание оказалось неверным, ибо, когда царь неожиданно умер в 1725 г., Россия продолжала открываться в сторону Европы, поставлять ей все возраставшие количества сырья. 28 января 1819 г. Ростопчин напишет из Парижа своему другу Семену Воронцову, все еще пребывавшему в Лондоне: «Россия — это бык, которого поедают и из которого для прочих стран делают бульонные кубики»303. Что, между прочим, свидетельствует, что выпаривать мясные бульоны для изготовления из них сухих экстрактов умели и до Либиха (1803–1873), давшего свое имя этому процессу.

Санкт-Петербургский порт в 1778 г. Гравюра по рисунку Ж.-Б. Ле Пренса. Фото Александры Скаржиньской.

Нарисованная Ростопчиным картина, хоть она и преувеличена, не целиком ложна. Тем не менее не следует упускать из виду, что эти поставки сырья в Европу обеспечили России превышение ее баланса и, следовательно, постоянное снабжение монетой. А последнее было условием проникновения рынка в крестьянскую экономику, важнейшим элементом модернизации России и ее сопротивления иноземному вторжению.