3. Территориализация «национального тела»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3. Территориализация «национального тела»

Патриотические призывы «к оружию» были обычным делом в ходе восстания «Низинных земель» (Нидерландов) против испанского владычества в конце XVI века — и, тем более, в начале XVII века. Во время английской революции, в середине того же века, радикальное крыло революционеров, «левеллеры»[134], отождествляли родину со «свободной общиной», полностью мобилизованной для войны с монархической тиранией. Аналогично, если в начале американской революции повстанцы считали Англию своей родиной, а не только метрополией, к моменту ее — революции — завершения их взгляды изменились: среди них стала чрезвычайно популярной совершенно новая концепция патриотизма. «Страна свободных людей и родина храбрецов»[135] начала свое становление. Как известно, она многого добилась за последующие два с лишним столетия.

Так или иначе, одним из существеннейших этапов многообещающей карьеры концепции «родины» в Новое время стала, разумеется, Французская революция, в особенности ее республиканский период. Если до сих пор «родина» интересовала лишь политические и интеллектуальные элиты — администраторов, послов, литераторов, поэтов и философов, — на этом этапе она сделала свои первые уверенные шаги по проулкам народной истории. К примеру, «Марсельеза», написанная военным инженером-эльзасцем[136] как «Военный марш Рейнской армии», была принесена в Париж из Марселя в 1792 году добровольческим революционным батальоном, прибывшим на защиту столицы, и вскоре удостоилась политического триумфа и невероятной популярности. «Вперед, сыны Отчизны, день славы настает! Против нас тирания поднимает свой кровавый флаг», — пели солдаты-добровольцы, с волнением шедшие в битву под Вальми в сентябре 1792 года и наголову разбившие там наемные армии «старого мира». Те из них, кого не тронули пушечные ядра, смогли допеть последний[137] куплет: «Святая любовь к отчизне, веди нас, направляй наши мстящие руки. Свобода, любимая свобода, сражайся на стороне своих защитников». Совсем не случайно песня о «священной любви к отчизне» стала со временем национальным гимном Франции[138].

Впрочем, пока суть да дело, наполеоновские завоевания сумели пробудить волну нового патриотизма и вне границ Франции, прежде всего на территории будущих Германии и Италии. Одно за другим укладывались в землю семена, которые в скором будущем превратили старую Европу в фантастическую многоцветную мозаику, состоящую из постоянно растущего числа наций и, соответственно, из растущего числа «родин».

Начиная с бурных времен Французской революции 90-х годов XVIII века и вплоть до народных волнений в арабских странах во втором десятилетии XXI века почти все бунтовщики и революционеры клялись в пламенной любви к свободе и одновременно с этим декларировали столь же пламенную преданность родине. «Марсельеза» вернулась, причем весьма впечатляющим образом, в 1848 году, в ходе «весны народов»; она еще раз объединила участников Парижской Коммуны в 1871 году. Хотя большевистская революция всегда гордилась своим интернационализмом, в ходе своего величайшего испытания, войны не на жизнь, а на смерть, которую вел Советский Союз против нацистского нашествия, большевики сделали патриотизм своим главным и наиболее эффективным идеологическим оружием; именно оно помогло им мобилизовать миллионные массы. По существу, обе мировые войны XX века были жесточайшими кровавыми столкновениями, происшедшими во имя четко ориентированной метаидеологии, трактовавшей государство как инструмент, защищающий родину или, самое меньшее, пытающийся отстаивать интересы родины посредством расширения ее границ. Как уже отмечалось выше, в ходе почти всех деколонизационных конфликтов, захлестнувших мир между 40-ми и 70-ми годами прошлого века, обретение и закрепление территории находились в самом центре национальной борьбы. И социалисты, и коммунисты стран третьего мира были прежде всего патриотами и лишь во вторую очередь расходились [с другими патриотами и между собой] в социально-политических пристрастиях.

Однако мы все еще не ответили на важнейший вопрос: каким образом глубокое чувство, издавна испытываемое людьми по отношению к небольшой, физически ощутимой и хорошо знакомой территории, превратилось в ментальную схему, обращенную к огромным пространствам и реализуемую на них, схему, легко распространяющуюся на колоссальные территории, которые отдельный человек не в состоянии непосредственно, собственными силами освоить. Ответ на него, быть может, найдется в ходе анализа долгого и критически важного процесса «территориализации» политики в эпоху национализма.

Патриоты времен английской и американской революций, добровольцы, шедшие в бой за республику с пением «Марсельезы», повстанцы, сражавшиеся с Наполеоном, и — даже — революционеры 1848 года, поставившие с ног на голову европейские столицы, при всей своей исторической значимости все еще представляли собой специфические меньшинства, иногда заметные, но во всех случаях бывшие лишь малой частью широких масс, среди которых жили и действовали. Хотя в кипящих столичных городах «родина» уже стала ключевым политическим термином в устах борцов за демократизацию и всевозможные свободы, подавляющее большинство сельского населения почти не интересовалось концепциями политических элит, охваченных современными культурными и языковыми веяниями.

Чем же новые национальные «родины» сумели в конечном счете привлечь крестьянские массы? Вернее сказать, что стало причиной постепенной кристаллизации национального самосознания в их мироощущении? Несомненно, виной тому прежде всего новые законы, постепенно распространявшиеся из политических центров на территориальную периферию и реализовывавшиеся там. Эти законы избавили крестьян от многочисленных обычаев, налогов и повинностей феодального толка, а в ряде случаев даже сделали их собственниками обрабатываемых ими участков земли. Новые земельные законы и аграрные реформы стали первопричиной «перевоплощения» наследственных монархий и крупных княжеств в постепенно складывающиеся национальные государства и в то же самое время способствовали консолидации новых больших территориальных «родин».

Мощный процесс урбанизации, стоявший за всеми социальными переменами XIX и XX веков, и порожденный ею отрыв широких масс от своих «малых родин» в значительной мере подготовили основную часть населения европейских стран к концептуальному восприятию огромной, практически незнакомой «национальной территории». Мобильность, присущая любому процессу модернизации, породила потребность в социальной причастности нового, неизвестного ранее типа; национальная самоидентификация удовлетворила эту потребность, породив нетривиальный, но весьма соблазнительный шанс обрести опору в новом, большом мире и укорениться в нем.

Впрочем, политические процессы, юридические, социальные или иные были лишь приветственными звонками или, лучше сказать, пригласительными билетами в новую эпоху. Приглашенным предстояло пройти долгий и трудный путь, прежде чем найти убежище в громадной новоизобретенной родине.

Не следует забывать: не родина породила национализм, а национализм создал родину. Родина — одно из самых потрясающих произведений современной эпохи (и, вероятно, самое разрушительное). Возникновение национальных государств придало новый смысл как пространствам, оказавшимся под их контролем, так и границам, обрамлявшим эти пространства. Культурно-политический процесс, создавший британцев, французов, немцев, итальянцев, а позднее алжирцев, таиландцев и вьетнамцев из гремучей смеси людей, приверженных локальным языкам и культурам, породивший по ходу дела глубокое чувство принадлежности к национальному коллективу, в то же время формировал и мощное эмоциональное восприятие четко очерченного физического пространства. Ландшафт стал важнейшим элементом коллективной идентичности; не будет большим преувеличением сказать, что он как бы построил стены здания, в котором формирующейся нации предстояло поселиться. Таиландский историк Тонгчай Виничакул блестяще проанализировал это обстоятельство, описав формирование сиамского национального государства. Существование национального geo-body, географического тела, было необходимым условием образования этого государства, однако возникновение этого территориального тела стало возможным прежде всего лишь благодаря современной картографии[139]. Принято утверждать, что историки были первыми «лицензированными агентами» нации; справедливости ради следовало бы присвоить это почетное звание и картографам. Историография, несомненно, помогла национальному государству придать осмысленные черты своему доисторическому прошлому, однако именно картография позволила ему реализовать свое историческое воображение и размять мускулы на новообретенном территориальном просторе.

Материальной и технологической базой, позволившей развернуться территориальному воображению масс, стало, конечно, появившиеся в это время и постепенно усиливавшиеся средства массовой информации. Культурно-политический аппарат завершил национальное строительство, создав эффективные государственные идеологические механизмы. Типографическая революция XV века продолжала набирать обороты, породив в конце концов широкую, всепроникающую мультиканальную систему информационных коммуникаций, распространявшуюся заодно со всеобщим школьным образованием. Начиная с конца XIX века и далее, в ходе XX века, драматически изменился характер взаимосвязей между элитарной и массовой культурами, равно как и между культурами городских центров и сельской периферии.

Если бы не типографии, такие важнейшие идеологические инструменты, как карты государств и прочие географические и геофизические материалы, обогащавшиеся и умножавшиеся в Новое время, по-прежнему были бы доступны лишь немногим. Если бы все население страны не начало получать базисное образование, лишь считаные единицы оказались бы в состоянии идентифицировать границы собственного государства. Школьное образование и географическая карта совместно сформировали ясно очерченное и знакомое пространство. Не случайно на стенах едва ли не всех школьных классов в большинстве национальных государств по сей день висят карты — как гвозди, навсегда вбивающие в головы учеников форму и расположение границ родины. Нередко рядом с этими картами можно увидеть фотографии или картины с фрагментами типичных ландшафтов страны. Эти репродукции обычно изображают символические долины, горы и деревни, но ни в коем случае не городской пейзаж[140]. Пластическое изображение родины почти всегда сопровождается вербальными выражениями тоски по древним народным территориальным корням.

В рамках интенсивной национализации масс формирование любви к родине непременно обусловливалось знакомством с ее географией. Если физическая карта давала человеку возможность освоить земной шар и его богатства, политическая карта помогала государству колонизировать сердца всех своих граждан. Как уже было отмечено выше, наряду с изучением истории, придумавшей прошлое (временное измерение) «исторического национального тела», освоение географии порождало и вытесывало «географическое тело» — пространственные параметры нового коллектива. Так была выдумана и сформирована нация, одновременно во времени и в пространстве.

Отсюда, среди прочего, и сложная, но тем не менее сущностная связь между законами о всеобщем образовании и о всеобщей воинской повинности. Если старинные монархии, намеревавшиеся защитить свою территорию или покуситься на чужую, должны были содержать наемные армии, солдаты которых нередко не имели ни малейшего представления о том, где проходят границы их нанимателя, современные национальные государства постепенно научились обходиться без наемников. Всеобщая воинская повинность основывается в конечном счете на готовности большинства граждан служить в национальной армии, при том непременном условии, что в распоряжении создавшего ее государства находится четко определенная территория. Именно поэтому современные войны становятся все более тотальными и продолжительными; по той же причине число жертв нынешних войн многократно выросло по сравнению с досовременной эпохой. Готовность умереть за родину, бывшая в древнем присредиземноморском мире привилегией немногих, стала в новом глобальном мире всеобщим достоянием.

Не следует думать, что превращение столь большого числа людей в яростных патриотов явилось следствием одной лишь индоктринации, попросту, манипулятивных действий современных правящих элит. Бесспорно, что без механических средств воспроизведения информации — газет, книг, позднее — радио и кинохроник, без интенсивной педагогической настройки всеобщей обязательной системы образования граждане куда хуже представляли бы себе истинное значение национального пространства в своей жизни. Несомненно, для того чтобы четко идентифицировать родину, необходимо уметь читать и писать; мало того, для этого необходимо научиться потреблять хотя бы самые важные фрагменты мозаики, именуемой «национальной культурой». Не будет ошибкой констатировать, что новые средства коммуникаций и идеологические механизмы государства, прежде всего школы, непосредственно ответственны за поточное производство родин и патриотов.

Однако важнейшим фактором, породившим широкий национальный консенсус и, в частности, массовую готовность людей жертвовать собой ради народа и земли, на которой этот народ живет, был, конечно, поразительный процесс демократизации, начавшийся в конце XVIII века и постепенно распространившийся по всему земному шару. Империи, монархии и княжества в ходе всей своей истории принадлежали единицам. Греческие полисы и Римская республика находились под властью сугубого меньшинства. Современное государство, будь то либеральная демократия или демократия авторитарная, по крайней мере в принципе управляется всеми своими гражданами. Все его жители получают в определенном возрасте полноправное гражданство и, следовательно (опять-таки, хотя бы в принципе), становятся легитимными суверенными правителями. Одним из важнейших следствий управления государством всем гражданским коллективом является совместное владение его территорией[141].

Современное государство с его гражданской юридической системой и уголовным кодексом было одним из исходных условий укрепления института буржуазной собственности. Однако процветание капитала стало возможным не только вследствие монополии государства на применение насилия, но и благодаря юридически оформленному владению и абсолютному суверенному контролю государства над всей его территорией. Процесс легитимизации частной собственности в современном государстве принимал все более решительный характер с расширением его суверенного демократического фундамента: именно внедрение концепции абстрактной всеобщей собственности на земельные активы помогло косвенным образом состоятельной части населения добиться признания легитимности своих капиталов.

Национальная территория — это коллективная собственность всех держателей «национальных акций». Даже у самых неимущих граждан выясняется, кое-что есть. Даже те, кто с трудом сводит концы с концами, являются попечителями огромного национального достояния. Сознание собственной важности, опирающееся на владение долей в коллективных активах, порождает чувство удовлетворения и безопасности, с которым не могут конкурировать никакие утопии и обещания светлого будущего. Это обстоятельство, ускользнувшее от большинства социалистов и анархистов XIX века, полностью доказало свою действенность и эффективность в веке XX. Рабочие, служащие, ремесленники и крестьяне — рука об руку — с готовностью приняли участие в кровавых национальных конфликтах XX столетия, ибо политическое воображение подсказывало им: они сражаются за родину, лежащую под их ногами и естественно определяющую, где — по какую сторону линии фронта — они находятся; следует добавить: [они сражаются] за государство, руководители которого, по крайней мере в теории, являются их непосредственными доверенными лицами. Демократические представители нации стали управляющими общенациональной коллективной собственностью, обязанными охранять территорию, без которой государство не может существовать.

Именно здесь кроется источник мощных коллективных эмоций, взбаламутивших современный национальный мир. Когда Сэмюель Джонсон заявил в конце XVIII века, что «патриотизм — последнее прибежище негодяя (scoundrel)», он блестяще предсказал характер политической риторики, которая будет преобладать во всевозможных дискурсах последующих двухсот лет — всякий, кто сумеет представить себя надежным сторожевым псом национального достояния, станет некоронованным властелином современной демократии.

Как и любая другая собственность, так или иначе ограниченная юридически, национальное пространство имеет границы, на которые распространяются законы международного права. Однако в то время как ценность частной собственности, в том числе и земельной, может быть более или менее точно определена, с коллективными национальными активами дело обстоит иначе: поскольку эти активы не являются рыночными, их истинную стоимость очень трудно установить.

В начале XIX века Наполеон еще мог продать громадную североамериканскую Луизиану, не вызвав протестов со стороны тех, кто лишь совсем недавно стал французом. В 1867 году Россия продала Аляску за ничтожную сумму в 7,2 миллиона долларов[142]. Русские почти не жаловались. Более того, в обоих случаях нашлись американцы, возмутившиеся беспардонным разбазариванием «их» народных денег. Такого рода сделки, предполагавшие финансовую оценку и продажу «на сторону» национальных активов, ушли в историю — с наступлением XX века они стали невозможными.

Напротив, с начала XX века мы насчитываем огромное количество жертв новых патриотических войн. Например, под Верденом, где в 1916 году произошли едва ли не самые кровавые сражения Первой мировой войны, в боях за десять квадратных километров «нейтральной полосы» погибло за несколько месяцев более 350 тысяч французских и немецких солдат; еще полмиллиона солдат были ранены, причем многие из них остались инвалидами. Разумеется, не все они отправились в сырые и мерзко пахнущие окопы по доброй воле. На этом этапе войны они радовались ей куда меньше, чем в самом начале. Однако подавляющее большинство солдат все еще были верны высшей заповеди о защите родины, уместно подкрепленной патриотическим нежеланием уступить хотя бы единую ее пядь. В XX веке заповедь «умри-за-родину» дарила мужчинам-воинам, защищавшим родное государство, благородное ощущение вечности, которым не могла похвастать никакая другая смерть.