XXVI

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XXVI

Поезд на Сарны отходил вечером. Таня с Пашей приехали провожать Саблина. Справа, с дачной платформы, отходил поезд на Царское Село, и там видны были богато одетые гусарские и стрелковые дамы и с ними офицеры, кто в защитных, кто в мирного времени ярких цветных фуражках. Придворный лакей провожал какую-то даму и нес за нею большой пакет. Жизнь шла такая же яркая, пестрая и шумная, не желающая знать о войне. Не видели крови, а кровь сама вопияла к небу.

Купе международного вагона было залито электрическим светом. Вежливый проводник почтительно пропустил Саблина и сказал ему: «До Царского одни изволите ехать, а в Царском еще пассажир сядет».

«Все равно, — подумал Саблин. Непонятная тоска сжимала сердце. — Неужели предчувствие, — думал он, крестя Таню, — неужели я более никогда не увижу эту милую чистую девушку».

Он долго стоял на площадке и смотрел на Таню, быстро шедшую за вагоном, глядевшую полными слез глазами и махавшую платком.

«Нет, — думал он. — Это мне так показалось. Никакой революции. Ведь в сущности все идет хорошо. По-старому. И эти Распутины, Варнаввы, Штюрмеры — это только едкий привкус, и больше ничего. Нервы расходились в тылу, на фронте лучше будет. Если и есть революционные офицеры, то их мало. Они потонут в нашей массе, революционных генералов нет и не может быть».

Поезд остановился у Царского. Чей-то женский голос весело кричал у самого окна: «До свидания! До свишвеция. И поскорее приезжайте! Кончайте вашу несносную войну. Будет, повоевали».

Голос был знакомый.

Саблин приложился к окну, закрывая ладонями лицо от света, и увидал сестру милосердия, весело прощавшуюся с генералом. Генерал был Самойлов, сестра — Любовь Матвеевна.

Через минуту, когда поезд тронулся, в купе вошел красный от мороза Самойлов.

— А, ваше превосходительство, — приветствовал он Саблина, — вот приятный сюрприз. До Могилева, значит, вместе. Поболтаем. Ну как вы нашли наш тыл?

— Ужас.

— Ну… Что вы?!. Идет работа… Да… Великая, большая работа.

— В чем вы ее видите? — спросил Саблин.

— В подготовке революции, — шепотом сказал Самойлов. Саблин отшатнулся от него.

— Что — испугались, ваше превосходительство? Я так и знал. Вас слово пугает. Понимаю. Конечно, страшно. Вы, бывший флигель-адъютант, генерал свиты Его Величества, гвардейский офицер и вдруг слышите такие слова и от кого же? От старого, заслуженного генерала, едущего в Ставку… А вы привыкайте…

— Во время войны, — сказал Саблин.

— Вот и ловлю вас. Значит, не во время войны уже можно, — улыбаясь проговорил Самойлов.

— Нет, я этого не говорил, — горячо возразил Саблин, — и никогда этого не скажу.

— Будто, — хитро сощуривая глаза, сказал Самойлов.

— Ну, а ежели я вам скажу, что иначе нас ожидает сепаратный мир, — не произнес, а еле слышно, как бы продохнул Самойлов.

Саблин ответил не сразу.

— Что же… — спокойно начал он. — Сепаратный мир, если посмотреть на него с русской точки зрения, это уже не такая плохая штука. Народ устал от войны. Настоящая армия погибла на полях сражения. Лучшее офицерство полегло. Пополнения приходят все хуже и хуже. Армия постепенно обращается в милицию. Положим, что у противника положение приблизительно такое же. Сепаратный мир мы заключили бы, конечно, недаром. Надо полагать, что он разрешил бы все те вопросы, которые давно тяжелым бременем нависли над Россией, и прежде всего Балканский.

— Да, Константинополь и проливы остались бы за нами, — вставил Самойлов, — с удивлением слушавший спокойную речь Саблина.

— Вот видите. Наверно, и Персидский вопрос вырешился бы не худо.

— Наше влияние в Малой Азии, безусловно, окрепло бы, и гавань в Персидском заливе была бы за нами обеспечена, — проговорил Самойлов.

— Ну, вот видите. Внешне Россия достигнет такого могущества, о каком и мечтать не могла. Смотрите дальше. Народные массы устали от войны. Надвигается дороговизна, а с нею и голод. Войскам война надоела. Все данные к тому, что мы совсем завязнем в окопах и перейдем к позиционной войне. Мир будет встречен массами с энтузиазмом, особенно если его подкрепить еще хорошим манифестом о земле, так, мол, и так, «российское победоносное воинство, кровью своею заслужившее перед Нами и Родиной, имеет рассчитывать, чтобы и Мы не забыли заслуг в верности Нам, на полях сражения показанных. Следуя примеру деда Нашего» — и т. д. и т. д…. Вы понимаете, как укрепится в народе любовь и уважение к Царю. А если интеллигенции нашей кинуть хоть какую ни на есть конституцию, да подкормить хорошенько прессу, — такое славословие начнется. И, согласитесь, Николай Захарович, во всей истории России это будет первый случай, когда мы повоюем для себя. Не за болгар, не за австрийцев, пруссаков или французов, а для себя. Да благодарное потомство памятник поставит такому императору и назовет его не только миротворцем, но и мудрым.

— Но… изменить своему слову! Предать союзников! Вы говорите страшные вещи. Вы говорите то, что говорит Штюрмер.

— Значит, он не такой глупый парень, как о нем говорят. Вы говорите: изменить союзникам. Кому? Англии и Франции? Ну а они не изменят нам, пожалеют нас, если нам плохо будет? Не наша ли интеллигенция так осуждает и Павла, и Александра I, и Николая I, и Александра II за то, что Россия играла роль европейского жандарма. За кого только не лилась кровь русского солдата! Какие троны не укрепляла она! Не нашим ли солдатам обязан Франц-Иосиф своим престолом, и за то добро, которое ему сделала Россия, он точно мстил ей и мстит теперь. Не будет ли того же и с Францией и Англией? Политика сердца — плохая политика, но, к сожалению, это именно русская политика. Как, думаете вы, с каким чувством пойдут в бой русские солдаты, если я скажу им, что они идут умирать за Англию? Вы свалите трон во имя верности союзникам, но армия не пойдет умирать за интересы британского народа.

— О, Александр Николаевич! Вы проглядели в Петрограде главное. Нового солдата и офицера.

— Напротив. Их-то я больше всего и наблюдал. О них-то я и думал, когда с самого начала сказал вам одно слово — ужас.

— Да, вам не понравилась их стрижка волос, их свободная дисциплина, их, может быть, некоторая неряшливость в одежде, в отдании чести. Внешней дисциплины в них мало, это правда. Но мы готовим, Александр Николаевич, сознательного солдата, — сказал Самойлов.

— Это не будет нескромным с моей стороны, если я спрошу у вас, кто это мы?

— Мы, — отвечал Самойлов, — это те военные, которые видят, что правительство идет по ложному пути, которые сознали, что старая система войны приведет нас к поражению, и мы ищем новых путей. Фамилий я вам называть не буду. Но, зная вашу любовь к военному делу, я думаю, что и вы тоже принадлежите к нам…

— Новых путей в военной науке я не ищу. Я верю в нее. Для меня заветы наших великих полководцев святы. С ними я всегда побеждал и надеюсь побеждать и впредь, — сухо, с достоинством сказал Саблин.

— Но, ваше превосходительство, — накладывая свою полную руку с опухшими мягкими пальцами на маленькую породистую загорелую от солнца и мороза руку Саблина, сказал Самойлов, — вы не станете отрицать завета Суворова, что всякий воин должен понимать свой маневр.

— Всегда это не только исповедовал, но и проводил в жизнь, — еще суше проговорил Саблин.

— Вот видите, — вкрадчиво, точно протискиваясь в душу Саблина, заговорил Самойлов. — Мы готовим сознательного солдата, то есть такого, который мог бы разбираться во всей сложной политической обстановке. Солдата, способного на критику и анализ.

— Иными словами, вы хотите внести в армию политику? — с негодованием воскликнул Саблин.

— Ну… Немножко политики. Нам нужно, чтобы армия поняла, что распутины не олицетворяют русскую монархию, что варнавы, штюрмеры, сухомлиновы недопустимы. Нам нужна сила, чтобы сломить упрямство. Может быть, маленький дворцовый переворот.

— Сумеете ли вы остановиться на этом?.. Оставьте меня. Мне страшно слышать все, что вы говорите. И с такими мыслями вы едете в Ставку! Боже, Боже, что же это такое?!

— В Ставку я вызван как муж совета, — не без комичного достоинства сказал Самойлов.

— Я должен донести на вас! — сказал Саблин.

— Доносите. Но знайте, что нас много и нас всех вы не перевешаете. Мы — сильные мира сего, с нами не только высшее командование, но и великие князья. А кто с вами?

— Солдаты! — горячо воскликнул Саблин.

Самойлов скривил лицо в презрительную усмешку.

— Вы им верите? Стадо баранов, подкупный низкий русский черный народ, который пойдет за тем, кто покажет ему лучшую приманку, кто больше посулит, — сказал, вставая, Самойлов. — Вы пойдете обедать? Тут вагон-ресторан есть.

Саблин смотрел на него с ненавистью.

— Нет, — коротко сказал он. — Я пообедал дома.

— Как хотите, — потягиваясь проговорил Самойлов. — А я так много любил эти дни, что чувствую теперь страшный аппетит.

И, нагнув свою лысую голову, поросшую по краям, как бахромою, косичками жидких седых волос, и поеживаясь плотными плечами, Самойлов спокойно вышел из купе.

Саблин откинулся на подушки вагона. Он был голоден. Дома он не только не обедал, но и не завтракал, не успел за спешными сборами в дорогу. Но мысль о том, что придется сидеть с этим ужасным человеком и, быть может, продолжать тяжелый разговор, лишила его аппетита. «Нет, ни за что! Я ненавижу его! Революционный генерал. Вот уж и они появились в России, как грибы на болоте, эти вожди революционных офицеров, революционные генералы», — подумал Саблин.

Боже, Боже! Давно ли восхищенный Твоим кротким учением, я дал завет чистой христианской любви и вот уже скольких я ненавижу! Я не могу простить императрице, я ненавижу Распутина, я ненавижу этих новых сознательных офицеров и солдат, я ненавижу революционного генерала Самойлова. Вместо любви — ненависть. Любить ненавидящих нас, но если они ненавидят не меня, а Родину, ненавидят Тебя, Распятого за нас! Где найдешь ответ?»

Саблин вытащил из дорожного чемодана Евангелие, развернул его на первой попавшейся странице, и первое, что бросилось ему в глаза, были слова Христа:

— Мне отмщение и Аз воздам!

Саблин задумался и поник головою. «Значит, нет свободной воли у людей, значит, все, что теперь происходит, это — Твоя великая воля, Тобой предначертано. Но тогда — нет преступлений. И убийство — не грех».

Мысль блуждала в лабиринте противоречий и упиралась в тупики безнадежности.

Самойлов застал Саблина за чтением Евангелия. Он скосил глаза на книгу, чуть заметно презрительно улыбнулся и шумно стал раздеваться. Он позвал сопровождавшего его денщика и заставил его стягивать сапоги и рейтузы, желчно ругаясь, когда тот в тесноте вагона неловко брался за его платье.

— Дурак, штрипку оборвешь!.. Болван! Не тяни за шпору, выше берись. Эк-кая дубина!

Он вытянулся под одеялом, демонстративно взял из сетки желтую книжечку веселого французского романа и начал со вкусом разрезать большим, отделанным ногтем страницы.

Самойлов чувствовал себя молодым, бодрым и прекрасным. Он создавал новую Россию, и ему казалось, что и сам он становился новым и не чувствовал бремени своих пятидесяти шести лет.

Они не говорили больше ни слова до самого Могилева, и Самойлов вышел, не прощаясь с Саблиным. Когда он вышел, Саблин вздохнул полною грудью. Ему показалось, что самый воздух в купе стал легче и чище.