XV

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XV

Командир корпуса, высокий красивый старик, бывший гвардеец и флигель-адъютант императора Александра II, ласково принял Саблина. Он помещался в одной половине китайской фанзы, в другой жили его ординарцы. Ординарцы, гвардейские офицеры, знакомые с Саблиным по петербургскому свету, шумно и радостно приветствовали его и стали расспрашивать про Петербург и про те настроения, которые там были. Саблин скоро почувствовал, что война им надоела, что их тяготило отсутствие комфорта, веселой жизни, балов, вечеров, светских знакомых.

— Надоела эта война, — капризно говорил ординарец штабс-ротмистр Кушковский. — То есть ты себе и представить не можешь, как надоела. Все равно не победим японцев. Они хитрее нас.

— Наши как?..

— Черт их знает, как. То подвиги храбрости, то бегут без оглядки. А главное, всё как-то глупо и безцельно. Неуверенно как-то. Вот завтра наступление. Ляоян брать будем. А спроси меня прямо, возьмем или нет. Скажу откровенно — не возьмем.

— Так для чего же тогда наступать? — спросил Саблин.

— Общественное мнение требует, — сказал Бобчинский, другой ординарец корпусного командира.

Корпусной командир рассматривал подарки.

— Как это хорошо, — сказал он, — что Ее Величество свой портрет прислала. Это ободрит солдата перед боем. Умирать за нее легче будет.

Командир корпуса лично решил ехать после обеда в ближайшую дивизию передавать подарки. Отдали по телефону приказание собрать полки, и в пять часов Саблин сел с командиром корпуса в просторную коляску, запряженную парою сытых лошадей, и поехал на биваки. Его сердце билось. Он думал о том, что сейчас он увидит людей, уже знающих, что такое война и смерть, сейчас перед ним будут люди, обвеянные славой войны, люди, которые завтра пойдут умирать. «Что это за люди? — думал он, поднялись ли они духом в предвидении подвига и смерти, или полны мелочными заботами повседневной жизни».

На широком желтом истоптанном и пыльном поле показались ряды низких палаток. Это был полковой бивак. В стороне от него темно-серыми квадратами вытянулись батальонные колонны. На правом фланге ближайшего полка тускло сверкали давно не чищенные трубы музыкантов.

Полки взяли на караул, и музыка заиграла встречный марш.

Командир корпуса подошел к первому полку, поздоровался с ним и приказал взять «к ноге».

Саблин стоял сзади командира корпуса. Перед ним тянулась неподвижная шеренга солдат. Серые фуражки, скатанные шинели, одетые через плечо на рубахи, серые шаровары, высокие сапоги — все было привычно для Саблина, мирное, хорошее, говорящее о маневрах, но не о войне. Люди смотрели серо и тупо. Их глаза ничего не выражали.

Корпусный командир старческим, но громким голосом человека, привыкшего к строю, говорил о том, что Ее Императорское Величество среди своих царственных забот не забыла про армию, вспомнила о солдате и пожаловала каждому свой портрет и подарок на память.

— В сердце своем храни эту царскую милость, — говорил командир корпуса. — Помни матушку-царицу и иди смело умирать за нее и за Россию.

У командира корпуса на глазах были слезы. Он был глубоко растроган тем, что он сказал. Солдаты дружно крикнули: «Постараемся, ваше высокопревосходительство», — и опять замолчали.

Приказали составить ружья и стали выдавать по ротам подарки.

Саблин попросил разрешения остаться на биваке полка и пошел бродить между палатками. Он был чужой здесь. Он разговаривал с офицерами, и старые подполковники говорили с ним, штабс-ротмистром, почтительным тоном. Солдаты только тупо смотрели на его вензеля и аксельбанты и улыбались. Саблин напился чая у командира полка и, сказав, что он пойдет в штаб корпуса пешком, вышел с бивака.

Яркое маньчжурское солнце тихо опускалось в золотистую дымку тумана. И, как бы прикрепленная к одному громадному коромыслу, по мере того как опускалось солнце, медленно поднималась из-за темных гор громадная красная луна. Вся красота красок маньчжурской осени сверкала на небе пурпуром пламени закатного пожара, ударявшим в розовые нежные тона с золотыми облаками, в зеленые тона изумруда и в темно-синюю парчу глубокого неба, начинавшую серебриться на востоке, где уже ярко сверкали хребты далеких гор. В воздухе было тихо и тепло. Каждый звук разносился далеко и приобретал особое значение. Лаяли в деревне собаки, кричал, икая и окая, осел, мычали коровы. Серый бивак затихал. От него пахло щами и хлебом, и, укрываясь в палатки, он гомонил и казался громадным зверем, с тихим ворчанием укладывающимся спать.

Саблин подошел к краю бивака и сел у дороги под раскидистым карагачем, прислонившись к его широкому стволу. Тень от дерева, бросаемая луною, становилась отчетливее и темнее и наконец скрыла Саблина. На биваке желтыми пятнами стали обозначаться палатки. Солдаты заживали в них свечи, укладываясь спать. Неподалеку три голоса, и должно быть офицерских, тенор, бас и баритон согласно пели песню. Тенор начинал, баритон ему вторил, бас временами дрожал, создавая красивую гармонию. Пели печально и трогательно, видимо хорошо спевшиеся ладные голоса. Саблин прислушивался, и ему гадко стало на душе.

Серый день мерцает слабо,

Я гляжу в окно… —

пели певцы, и песня безотрадно грязная, противная, циничная, рисующая до мерзости гадко-серую русскую жизнь, неслась в красивом, за душу берущем напеве:

Вид чудесный, вид прелестный,

Чисто русский вид… —

закончили певцы и замолчали.

«Неужели в этой грязи, в этом сплошном сквернословии укрылась вся русская интеллигенция, неужели это, а не молитва, не гимн, не широкая бодрая великая песня русского солдата напутствует их в бой?.. Ведь завтра поход и бой!» — подумал Саблин, встал и пошел к биваку.