IX
IX
— Влюбленность — это выписыванье на песке вензелей своей возлюбленной, это, юноша, чувство глупое и недостойное мужчины, — сказал Верцинский.
— Скажете тоже! Как вам не стыдно, Казимир Казимирович. И вовсе вы не такой, вы только на себя напускаете.
— Нет, юноша, локонов от милых девушек никогда не брал и на сердце в виде амулета не носил, ибо это глупо.
Алеша представил себе, сколько радости ему доставил бы локон Татьяны Николаевны, и блаженно улыбнулся.
— Вижу, юноша, что вы не согласны. Ну, что делать. Но предупредить вас считаю обязанным, ибо может быть, отчасти благодаря вам, попал в этот образцовый лазарет и на пути к выздоровлению.
— И не благодарны за это ей, нашей Царице, старшей сестре.
— Нисколько, юноша. Она обязана это сделать, и она и сотой доли своего долга не отдала мне.
— Обязана? Но почему? За что она обязана? А делать самой операцию надо мною? Возиться над моим телом, ходить за мной! Тоже обязана! — задыхаясь и торопясь сказал Алеша.
— Эх, юноша! Юноша! Вы слыхали, что такое садизм?
— Нет.
— Ну ладно. А о половой психопатии, или истерии, слыхали?
— Очень мало.
— Все они, и старшая сестра, и ее дочери в лучшем случае больные женщины-истерички.
— Как вы можете это говорить!
— Продукт вырождения, юноша.
Алеша молчал. В его голове это не укладывалось. Он видел сильную высокую императрицу, красавиц великих княжон и не мог понять, как могут они быть продуктом вырождения. Верцинский точно угадывал его мысли.
— Вы не смотрите на то, что они телом такие здоровые, сильные, хотя Татьяна и телом худовата. Это бывает. В здоровом теле есть такой нервный излом, и вот от этого-то нервного излома и идет это все. И лазарет с красивыми молодыми офицерами, и игры с ними, а более того Распутин.
Это страшное имя было произнесено. Алеша боялся, что с этим грязным именем будет связана та, кого он любил больше жизни. О Распутине он не знал ничего определенного, но уже слыхал. Заставить молчать Верцинского, уйти от него он уже не мог. С непонятным жутким сладострастием ему хотелось слушать все то худое и грязное, что тогда говорилось про царскую семью.
— Ни меня, — продолжал Верцинский, — ни штабс-капитана, вашего соседа, у которого вчера отняли ногу по бедро, а сегодня он умер, сами не оперировали, даже и не глядели на нас. Мы им не интересны. Тут смотрят и оперируют молодых, красивых, которые бьют на чувственность, раздражают нервы… Да, это дополнение к Распутину, к той страшной гангренозной язве, которая поразила императорский дом накануне его падения.
И опять Алеша молчал. Он хотел возразить, но чувствовал, что то, что он скажет, будет шаблонно и ни на чем не основано. Верцинский же говорит что-то значительное и умное, что еще юнкером он немного слыхал, что чуть-чуть слыхал в полку и чего никак не понимал. Для него это все соединялось в одном ужасном слове: революция, и в этом слове он видел сейчас самое страшное: угрозу спокойствию Татьяны Николаевны.
Но не слушать он не мог. Зеленоватые глаза Верцинского, больные и злобные, приковали его к себе, как змея приковывает своим взглядом.
— Закон истории нельзя миновать. Российский императорский дом Шатался не раз. После прославленной и воспетой наемными льстецами императрицы Екатерины был сумасшедший Павел. Тогда должна была быть русская революция… Но, с одной стороны, русское общество еще не созрело, с другой, великая французская революция пошла по уродливому пути и вылилась в Бонапарта — у нас дело кончилось дворцовым переворотом и новым преклонением перед полоумным мистиком Александром. А там и пошло. Держали народ в темноте, ласкали дворянство и держались. Но гнилой плод все равно должен упасть — это законы тяготения.
Распутинскую язву видят все, не видите ее только вы, одурманенный самою глупою болезнью — влюбленностью.
— Кто такой Распутин? — спросил Алеша и сам испугался своего вопроса. Он понял, что сейчас откроется что-то страшное, что-то такое, что вывернет ему душу наизнанку.
— Распутин — любовник истеричной царицы и купленный императором Вильгельмом негодяй, притворяющийся идиотом. Распутин — это альфа и омега надвигающейся русской революции, это ее краеугольный камень и последняя капля, переполняющая чашу русского самодержавия, — проговорил Верцинский и, казалось, сам любовался законченностью своего определения.
— Но, говорят… я читал, что это простой мужик, — сказал Алеша.
— Ну так что же, что простой мужик.
— Как же он может приблизиться к Императрице?
— Э! Юноша. У него есть то, что ей нужно. Не безпокойтесь, пожалуйста. И Мессалина искала простых легионеров и гладиаторов, а не изнеженных сенаторов и римских всадников.
Алеша молчал, поникнув головой.
— И потому, юноша, — продолжал Верцинский, — взвесьте самого себя и, если чувствуете в себе достаточно силы и приятности, дерзайте, а не вздыхайте и влюбленность свою отбросьте. Сантименты разводить тут нечего. Чем наглее вы будете действовать, тем больше у вас шансов на успех. Помните одно, что на невинность вы не наткнетесь. Распутин давно перепортил девочек.
Алеша не слыхал или сделал вид, что не слыхал последних слов. Он сидел подавленный и тупо глядел на светлую стену, покрашенную масляною краской.
— Как же вы говорите, что Распутин краеугольный камень русской революции. Вы называете его гнилым, мерзавцем… Но, если на этой мерзости и грязи вы построите русскую революцию, то что же она будет представлять из себя, как не ужасную мерзость… И не верю я вам!.. — воскликнул со слезами в голосе Алеша. — И ни в какую революцию я не верю! Мы, казаки, не допустим этого! Как не допустили в 1905 году…
И Алеша быстро отошел от Верцинского, как отходят от гада, от змеи, и, подойдя к своей кровати, рухнул на нее и лег, устремив пустые глаза в окно.
«А юноша не так глуп, — думал Верцинский. — Иногда сравнение приводит к неожиданному открытию. Распутин как краеугольный камень революции не приведет ли ее к гнилому концу? Черт знает, в какой ужасный тупик загнана Россия. А впрочем — и черт с ней! Туда и дорога. Лоскутная страна рабов, пьяниц и сифилитиков!»