Глава I ХАРАКТЕРНЫЕ ЧЕРТЫ ИСТОРИЧЕСКОГО ПЕРИОДА 1871–1914 гг

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава I

ХАРАКТЕРНЫЕ ЧЕРТЫ ИСТОРИЧЕСКОГО ПЕРИОДА

1871–1914 гг

Период 1871–1914 гг. во всемирной истории отмечен некоторыми признаками, которые придают ему особый характер, резко отличающий его во многих отношениях как от предшествующей, так и от последующей эпохи. Попытаемся в немногих словах отметить эти признаки.

1. Никогда еще за всю историю новейшего капитализма такие огромные свободные капиталы не были предоставлены в распоряжение промышленности, торговли, биржи, сельского хозяйства, транспорта, как в означенный период. И никогда не обнаруживалось такого быстрого увеличения значения вывоза капитала из экономически сильных стран в более экономически слабые, как именно к концу этого периода. Как образовались в предшествующую эпоху эти капиталы — вопрос особый, который не входит в хронологические рамки этой книги. Для нас важно тут больше всего то, что эти капиталы — ив Соединенных Штатах, и в Англии, и во Франции, а с конца 90-х годов и в Германии — росли так быстро, что даже параллельно шедшего усиления промышленности не хватало сплошь и рядом Для помещения капиталов, и вопрос об эмиграции финансового капитала[3] о рынках для помещения свободной наличности сделался (перед войной 1914 г.) одним из злободневных, из боевых вопросов экономической политики великих держав (кроме России и Японии).

Эта свободная денежная наличность, естественно, избирала себе помещение там, где процент или прибыль были выше. Этому естественному стремлению отчасти мешали могущественные силы тоже экономического происхождения. Называть эти помехи «искусственными» — неосновательно, потому что в сложном живом комплексе явлений можно, только играя словами, одни факторы называть естественными, а другие искусственными. В Ниагаре одинаково естественны вода и мешающие ей камни. Помехой для свободной миграции капиталов из одних стран в другие была, но, правда, в редких случаях, прежде всего политика, обусловленная интересами «национальной» промышленности. Еще Наполеон I говорил, что промышленность более «национальна», чем «торговля». Капитал, уже вложенный в промышленность, оказывается в большинстве случаев политически сильнее и влиятельнее капитала еще «свободного». Поэтому, например, французские промышленные круги воспротивились участию французского капитала в постройке Багдадской железной дороги; поэтому единственный оставшийся до сих пор «германофобским» слой североамериканских капиталистов — промышленники — противится изо всех сил помещению американских капиталов в Германии (да и вообще в Средней Европе) после войны. Промышленники не потому только ставили иногда (правда, очень редко) препятствия к свободной миграции капиталов, что им самим был нужен дешевый капитал, но и потому, что они боялись усиления чужой промышленности. Важно было другое препятствие: конкуренция финансового капитала других капиталистических держав. Этим положением вещей порождались два результата.

Во-первых, свободный капитал (там, где он был в больших количествах) с каждым десятилетием все настойчивее искал себе выхода и выгодного помещения; вопрос о завоевании новых рынков в Африке и в Азии именно для помещения свободных капиталов начал все неотступнее занимать умы заинтересованных.

Второй результат заключался в том, что сначала доступность и дешевизна кредита дали могущественный толчок технической революции, как поистине должно назвать гигантский технический прогресс последних десятилетий, и создали возможность неслыханно быстрого распространения новых и новых изобретений.

Времена, когда между изобретением, например, Уатта, и широким его распространением, полным его использованием проходили годы и годы, эти времена миновали. Самые смелые опыты, самые дорогие и внезапные преобразования всего фабричного снаряжения — все это стало так доступно, как никогда не было. Дешевизной и обилием кредита не только неслыханно поощрялся и распространялся технический прогресс, но и представлялись вообще громадные возможности количественного роста промышленных предприятий. Все же, хоть и можно указать па исключения, чаще всего капитал устремляется за границу, лишь удовлетворив, насытив спрос промышленников у себя дома. Но с каждым десятилетием вопрос о вывозе и помещении капитала за границей становился все настоятельнее для капиталистических держав. А чем более монополизировалась самая организация финансового капитала, вывозимого в колонии и, шире говоря, в экономически более слабые страны, тем более падал интерес к техническому прогрессу в производстве, и это явление стало местами (например, в Англии) прямо бросаться в глаза уже с последних лет XIX в.

2. Этот второй результат появления и роста гигантских капиталов подводит к рассмотрению следующего характерного признака периода 1871–1914 гг. Мы говорили о преобладающей и руководящей роли именно финансового капитала, вложенного в торговлю и промышленность, в экономической и политической жизни передовых капиталистических держав. В течение всей средины и всего конца XIX в. капитал, вложенный в торговлю и промышленность, шел от победы к победе. Эти победы при необычайном разнообразии внешних форм и проявлений (иногда до неузнаваемости скрытых и отличных во всем) вели к одному и тому же результату, как бы предначертанному всей мировой экономической эволюцией: к политическому торжеству представителей капитала, вложенного в торговлю и промышленность, над представителями землевладельческого хозяйства. С этой точки зрения, например, дни 27, 28 и 29 июля 1830 г., когда пала монархия Бурбонов во Франции, или день 7 июля 1832 г., когда английская реформа стала законом, день 19 февраля 1861 г. в России, или день 26 апреля 1865 г. в Соединенных Штатах, когда Джонсон сдался генералу Шерману и: кровопролитное пятилетнее междоусобие менаду промышленным Севером и плантаторским Югом закончилось бесповоротным поражением рабовладельцев, — все это разные этапы и формы одного и того же исторического процесса.

Новые социальные слои, связанные с торгово-промышленным капиталом, победили везде без исключения, где только они сталкивались с представителями землевладения плантаторского, феодального или крепостнического типа. Среди этих победивших социальных слоев представители промышленного производства к концу XIX в. часто играли в Англии, Германии, Соединенных Штатах первенствующую роль. Колоссальное экономическое значение промышленного производства (возраставшее с ростом народонаселения) объясняется, между прочим, еще и тем, что, как уже было выше замечено, громадный и все растущий общественный класс — рабочий — теснейшими узами связан именно с промышленным капиталом и со всеми его судьбами. Противоположность интересов рабочих и работодателей, делающая, по известному выражению, рабочий класс «могильщиком» капиталистического строя, сказывается и больше всего может сказаться при экономической или — в решающие моменты — при революционно-политической борьбе рабочих против хозяев и защищающего хозяев государства. Но пока эта решающая минута не наступала, и в тех случаях, когда представители промышленного капитала боролись против других разновидностей капиталистического класса, рабочий класс оказывался всегда солидарен именно с представителями промышленного капитала (либо весь рабочий класс, либо его большинство). Так было в Англии в 1817–1832 гг. при борьбе за избирательную реформу, так было во Франции в дни июльской революции 1830 г., так бывало в моменты борьбы в германском рейхстаге при Вильгельме I, и особенно при Вильгельме II при обсуждении таможенной политики (и прежде всего при обсуждении торговых договоров с Россией).

Это невольное, стихийное, так сказать, «сотрудничество» обоих непримиримо враждебных классов, связанных с промышленностью, в тех случаях, когда шла борьба промышленного капитала с землевладением, или в тех редких случаях, когда промышленный класс противился свободе банковских и биржевых действий, эта общая заинтересованность в подобных обстоятельствах и предпринимателей и рабочих делали всегда промышленный капитал могучей движущей силой в течение всего-периода 1871–1914 гг.

Но вместо с тем нужно помнить, что банковский капитал возрастал в передовых капиталистических державах в такой огромной прогрессии, что никакие препятствия, конечно, не могли ему помешать постоянно мигрировать в экономически более слабые страны. Да и препятствия эти становились совершенно ненужными при гигантском росте капитала, и именно это повсеместное распространение европейского и американского капиталов больше любой другой экономической силы способствовало интернационализации всей хозяйственной жизни земного, шара, созданию мирового хозяйства, тесной связанности, зависимости и взаимодействию разнообразнейших хозяйственных феноменов, происходящих на самых далеких пунктах земли. Колебание бумаг на мировых фондовых биржах, тенденция к уравнению цен на товары на самых разнородных и удаленных друг от друга рынках сбыта — это только два ярких признака и последствия появления «мирового хозяйства».

Однако появление этого «мирового хозяйства» отнюдь не создало той идиллии «мирного соревнования», о которой грезили еще в середине XIX в. такие ученые и политические мечтатели, как Бокль или Кобден. Напротив, если, в частности, промышленники сплошь и рядом толкали свое государство к военным выступлениям во имя захвата новых рынков сырья и рынков сбыта, то и вообще финансисты, руководители банков и фондовых бирж тоже требовали (больше всего в самые последние годы перед войной 1914 г.) деятельной военно-дипломатической поддержки всюду, где только они стремились поместить свободную наличность. Крупп, фирма «Вулкан», братья Маннесманы влияли на германское правительство в том же направлении, в каком главари парижской биржи влияли на правительство французское. Экспортеры свободных капиталов стали в последние 10–15 лет перед мировой войной еще гораздо более энергично толкать Европу к катастрофе, чем это делали экспортеры товаров.

Прибавим к этому, что в России не промышленный, а именно торговый капитал мог толкать правительственный организм к экспансии, мог поощрять завоевательные тенденции еще тогда, когда русская промышленность была слабо развита. Промышленники стали оказывать влияние в этом же (завоевательном) направлении лишь в последние 10 лет перед войной, а торговый капитал был стародавней политической силой на Руси, хотя до сих пор еще с этой точки зрения сравнительно мало изученной. Дело было не только в связи между интересами хлебного экспорта и вопросам о Константинополе и проливах. Когда окончательно будет разрушена легенда об экономической всегдашней «отсталости» России, может быть, вся история внешней политики императорского периода будет пересмотрена коренным образом[4]. Тут, в этой книге, ни старая, ни новая история России нас сами по себе не касаются; достаточно лишь отметить, что и в вопросе о проливах, и в вопросе о русско-германских договорах, и в вопросе о Персии или Китае русский торговый капитал и мотивы непосредственной территориальной экспансии гораздо раньше и гораздо активнее, чем капитал промышленный, содействовали росту империалистских тенденций в русской внешней политике последних десятилетий перед мировой войной. Оставляя историю России совершенно вне рамок этой книги, мы именно потому и должны были сделать это специальное указание: слишком существенным фактором европейской истории оказалась русская внешняя политика перед войной.

3. Третий признак разбираемого периода, подобно, впрочем, и двум предыдущим, характеризуется явлениями, назревавшими уже задолго до наступления этого периода, но только в рассматриваемую эпоху — в последнюю треть XIX и в начале XX в. — достигшими особой степени яркости и очевидности. Определить совокупность этих явлений можно так: необычайная (и общая для всех великих капиталистических держав) готовность к разрешению основных проблем международной экономической конкуренции непосредственной «пробой сил», другими словами, непосредственной сначала дипломатической, потом военной борьбой.

Этот признак — руководящая агрессивная роль именно финансового капитала — и является характерным для последнего довоенного периода.

Первое явление — легкость на подъем и эластичность государственной машины — объясняется также последствиями развития финансового капитала: громадными успехами техники, организацией транспорта, возможностью почти мгновенной мобилизации, появлением колоссальной специальной промышленности, обслуживающей армию и флот, усовершенствованием службы связи в самом широком смысле слова и т. п., а прежде всего тем, что самое государство, как оно организовалось в Европе к концу XIX в., было теснейшими узами связано с экономически господствующим классом — представителями финансового капитала, сознавало себя его орудием и даже видело в этом сознании главный смысл своего существования; и при этом там, где оно было по традиции связано с представителями землевладения (как в Германии), оно все-таки во всех решительных случаях без колебаний становилось на сторону банков и промышленности. Что же касается второго явления — постоянной мысли о «пробе сил» в тех кругах, которые являлись руководящими во всей экономической жизни своей страны, — то здесь играли роль разнообразные мотивы, которые в главном могут быть сведены к следующим. В Германии бурный, неслыханно быстрый процесс роста промышленности (и к концу процесс роста свободных капиталов) вызвал настойчивое стремление к овладению колониями не только как рынками сбыта, но и как рынками сырья, а потом и как местами помещения свободных капиталов. Мысль пацифистов о свободе торговли в английских колониях, о возможности мирным путем экономически овладеть чужими колониями, не покушаясь на отнятие их военным путем, эта мысль не пользовалась в указанных кругах успехом. Большинство (я говорю о большинстве среди руководителей германской промышленности) отвечало, что не сегодня-завтра идея Джозефа Чемберлена снова появится на политической арене, и Англия закроет границы 1/4 части земного шара, которая находится под скипетром английского короля; меч, и только меч, должен дать Германии ее «место под солнцем», и ждать нельзя. В последние годы пред войной прибавилось еще стремление к вывозу свободных капиталов. Чисто экономическими средствами борьбы ничего тут поделать нельзя. Таково было укрепившееся мнение. В Англии среди многих промышленников и финансистов господствовало убеждение, во-первых, что время работает для Германии и против Англии, и если вовремя не решиться разрушить эту могущественную машину, созданную Бисмарком, то даже и чисто экономическая конкуренция с ней станет для Британской империи непосильной. Во-вторых, в Англии указывалось, что если Вильгельм II говорил: «Будущее Германии на воде», — то это именно означает стремление силой отнять у Англии колонии, и это же стремление изобличается гигантским ростом германского военного флота. Среди представителей английского капитала германофобские чувства питались как тенденциями наступательного, так и тенденциями оборонительного свойства. Умерялись несколько эти чувства в данной социальной среде тем соображением, что Германия была важным, вторым после Америки, рынком сбыта для английских товаров. Но именно конкуренция в вопросе о вывозе и помещении свободных капиталов страшно обостряла борьбу с Германией. Во Франции тенденции оборонительного характера были в этот период сильнее, и страх экономического и политического обессиления Франции и, может быть, уничтожения ее великодержавия преобладал; но не отсутствовали и другие мотивы. Финансисты и промышленники, деятельно поддерживавшие марокканскую политику Делькассе, а потом Клемансо, мечтавшие о колоссальных лотарингских запасах железа, были представителями не только оборонительных, но и наступательных тенденций. Замечу, что и во Франции вопрос о выгодном помещении за границей свободных капиталов необычайно усиливал позицию империалистски настроенных дипломатов. В России наступательный характер политических настроений среди крупнопромышленных кругов был очень мало заметен еще в первые годы XX в.; после 1905 г. он стал более выраженным. Особенно после англо-русского соглашения 1907 г. и предоставления России всей Северной Персии стало возможным мечтать о близком овладении новыми колоссальными рынками, «всеми берегами Черного моря», как формулировалась тогда эта задача. Внедрение иностранного капитала со всеми его последствиями могущественно усиливало русский империализм и, особенно накануне войны, очень обостряло его агрессивную тенденцию.

Основная структура русской политической жизни в разбираемую эпоху этим одним далеко не исчерпывается. Но в данной связи важно отметить, что и в России, и в Германии, и во Франции, и в Англии экономически влиятельные слои, если не целиком, то в заметной части своей, привыкали смотреть на «пробу сил» как на неизбежное и во всяком случае удобное, под руками находящееся средство для разрешения назревших проблем. Ошибки военных писателей, легкомысленные повторения якобы авторитетными и непогрешимыми специалистами слов о безусловной невозможности долгих войн «в наше время» и о том, что будущая война будет исчисляться неделями или немногими месяцами, — все это еще более популяризовало удобную мечту о пробе сил. Почему бы не потерпеть восемь недель, когда через восемь недель генерал Шлиффен обещает полную победу? А ведь в каждой стране, не только в Германии, были свои Шлиффены, и они обыкновенно различались между. собой только в установлении числа недель: победу же (каждый своей стране) они гарантировали вполне, как и покойный начальник германского генерального штаба. Эти тенденции внешней политики великих держав, конечно, сильно влияли даже и на такие страны, в которых отсутствовали или были не так могущественны указанные предпосылки стремления финансового капитала к пробе сил, а была налицо главным образом жажда непосредственного накопления земельных богатств, приращения своей ограниченной территории. Если в Италии вопрос о завладении Триполитанией стал на очередь, то это было прямым следствием марокканской политики Франции, а итальянское выступление поставило на очередь вопрос о насильственном уничтожении Турции и повлекло за собой выступление балканских держав против Турецкой империи. Боязнь опоздать к разделу добычи играла часто главную роль. Экономические интересы не только сегодняшнего, но иногда завтрашнего дня диктовали в подобных случаях той или иной державе ее политику.

4. Наконец, отметим еще четвертый признак, характерный не для всей истории европейского капитализма в 1871–1914 гг., но для конца этого периода. С 90-х годов XIX в. североамериканский капитал (переживавший пору быстрого и гигантского развития) начинает все более и более влиять на мировую политику и стеснять европейские капиталистические державы. Прежде всего запретительный тариф Мак-Кинлея с позднейшими дополнениями (1897 г., и особенно 1909 г. — тариф Иэна-Олдрича) изгнал европейские товары с внутреннего (богатейшего) североамериканского рынка. Затем, пользуясь громадным политическим преобладанием Соединенных Штатов на всем великом американском континенте, североамериканский капитал повел очень успешную борьбу с европейским сбытом в Центральной и Южной Америке. Далее. Уже в 1909 г. Соединенные Штаты помешали намечавшимся соглашениям европейских держав, клонившимся к разделу Китая на зоны отчасти политического, отчасти экономического преобладания, и с тех пор не переставали очень ревниво относиться к китайскому рынку. (О выдвинутом в 1909 г. статс-секретарем Штатов Геем принципе «открытых дверей» в Китае речь будет дальше в своем месте.) Все это стесняло европейский финансовый капитал, ограничивало его поле действия, ставило его в худшие условия, чем в каких он был еще совсем недавно. Последствием должно было оказаться еще большее обострение экономической конкуренции, а потому и политического соревнования и вражды между европейскими капиталистическими державами. После выступления на мировое поприще североамериканского капитала земной шар начал становиться для капитала европейского как бы слишком тесным. Погоня за рынками сбыта и сырья, а также за возможностью выгодного вывоза капиталов должна была с этих пор приобрести еще более острый характер. Тенденция к разрешению экономических вопросов непосредственной «пробой сил» должна была еще более усилиться.

Таковы были общие условия, в которых жил и развивался западноевропейский капитализм в последние десятилетия неред мировой войной.

5. Что касается рабочего класса, то он в описываемый период, конечно, расширял и углублял свое классовое самосознание, социал-демократия организовывала миллионные массы, рабочая пресса имела десятки читаемых органов, — но чем более усложнялись настроения в рабочей среде относительно вопросов международной (в частности, например, колониальной) политики, тем менее становились или казались реальными в глазах правительств опасения, что рабочий класс всей своей массой ответит на мобилизацию революционным выступлением. Именно с этой специальной, больше всего нас тут интересующей точки зрения, может быть, не так неправ был по-своему покойный Лео Иогихес, когда он перед войной как-то с большой горечью заявил, что одна массовая демонстрация против мобилизации и войны имела бы больше значения для сдержки колониальных хищников, чем самые блестящие избирательные победы социал-демократической партии.

Влиятельнейшие слои рабочей массы, рабочие всех специальностей, близко связанных с производством вооружения, военного кораблестроения и т. п., первые стали обнаруживать тенденцию к отказу от лозунгов революционной борьбы против милитаризма, и их часто и резко упрекали их противники в измене революционным лозунгам во имя собственных материальных выгод: сохранения работы и увеличения заработной платы. Но не только в них было дело: и в некоторых других категориях рабочей массы обнаруживалось более или менее широко распространенное стремление к отказу от активной борьбы против той решительной подготовки к военным выступлениям, которая открыто велась правящими кругами всей Европы. Дело было не только в том, что как в Соединенных Штатах, так и в Англии могущественный рабочий класс абсолютно не влиял (и даже не часто и пробовал влиять) па правительство именно в области этих проблем внешней политики, вооружений, конфликтов и т. д. В обеих англо-саксонских державах чисто политическая организация рабочего класса была внове, но и в Германии социал-демократия в главной своей массе еще задолго до бернштейновского ревизионизма очень вяло и очень мало протестовала против внешней политики своего правительства. А в последние годы перед войной 1914 г. она даже выдвинула публицистов, которые, по существу дела, по мере сил трудились своим пером на пользу пропаганды завоевательной политики.

Во Франции вождь социалистической партии Жорес больше других старался вести борьбу против колониальных захватов и других проявлений воинствующей дипломатии Третьей республики, но его в этих вопросах поддерживали слабо и недружно, и он оказался бессилен хоть в чем-нибудь реально помешать Делькассе или Клемансо, или любому из их последователей. Тут же подчеркну, во избежание недоразумений, что рядом с «рабочей аристократией» были и рабочие пролетарские массы в точном смысле слова, были люди, жившие в условиях ничтожной заработной платы и сверхсильного труда, рядом с правым крылом в социалистических партиях существовало и левое крыло, рядом с ширившимся ревизионизмом шла публицистическая и агитационная деятельность Либкнехта, Розы Люксембург, Клары Цеткин, того же Иогихеса, революционно настроенных приверженцев прямого действия во Франции, в Англии, в Италии, в Бельгии. Эти левые течения получили могущественную идейную поддержку, когда разразилась русская революция 1905 г. и когда вопрос о революционной роли всеобщей забастовки внезапно стал на очередь дня. Между 1905 г. и взрывом мировой войны 1914 г. были налицо такие факты, как ряд грандиознейших проявлений экономической борьбы рабочего класса в Англии, как ряд больших стачек во Франции, причем были уже налицо и стачки синдицированных государственных чиновников (почтово-телеграфных служащих), резче стали звучать голоса представителей левого крыла социал-демократии в Германии. И все-таки даже и тени какого бы то ни было активного сопротивления внешняя политика всех великих держав перед войною не встретила, хотя эта политика на глазах у всех прямо и спешным темпом вела к войне и Фридрих Адлер в январе 1915 г. с отчаянием восклицал: «Не тот факт, что пролетарии стоят друг против друга в окопах, а то, что они в каждой стране объединяются с господствующими классами, — вот что ощущается, как крах социал-демократической идеологии, как поражение социализма»[5]. Нам тут важно отметить пока, как сказано уже, только недостаточное противодействие части рабочего класса империалистской политике правительств перед войной.

Для меня методологически неприемлемо воззрение, на котором все больше и охотнее настаивает в последние годы Каутский, — то воззрение, что капиталистическое развитие последней эры всемирной истории не должно было «обязательно» вызвать к жизни агрессивно-империалистскую политику. Примкнуть к этому воззрению значило бы неминуемо быть принужденным заниматься бесплодными и наивными поисками пресловутых «виновников войны» и объяснять мировое землетрясение предосудительными качествами Вильгельма, интригами Пуанкаре и честолюбием Извольского. Иного логического выхода нет, и со все усиливающимся недоумением вникал я в тот аргумент, который, по-видимому, представляется старому теоретику наиболее победоносным: агрессивная политика империализма является «наиболее дорого стоящим и наиболее опасным методом» из всех современных методов капиталистической политики. Совершенно верно, — но что же отсюда можно вывести? Как будто история делается после зрелого, дружеского, всеобщего обсуждения вопроса о войне и взвешивания и подсчета выгод и невыгод, после чего обсуждающие и решают: стоит ли повоевать друг с другом или, может быть, воздержаться?

Это такая же сказка на исторические темы, а не история, как и учение о том, будто возможен «ультраимпериализм», т. е. полюбовное установление соглашения или союза всех империалистских держав для общей эксплуатации земного шара с разделом сфер влияний. Как это возможно при увеличивающейся тесноте земного шара для все растущих гигантских сил финансового капитала в экономически передовых странах? Как представлять себе полюбовное размежевание и, главное, длительное соблюдение первоначальных условий там, где так гнетуща необходимость захвата либо все уменьшающихся, либо в лучшем случае стационарных или медленно увеличивающихся экономических благ при все увеличивающейся силе и способности отдельных империалистских организмов к нападению? Мы видим в наши дни, что выходит, например, из попыток «полюбовно» поделить нефть. Если эти попытки будут иметь вообще какое-нибудь реальное значение, то разве в том отношении, что приблизят новую войну, а вовсе не отдалят ее. Я настаиваю, что воззрение Каутского не выдерживает исторической критики, даже если согласиться с его отрицательным отношением к самой категории «финансового капитала». Но, признавая финансовый капитал колоссальной движущей силой современного исторического процесса, мы и подавно не имеем ни малейшего логического права принимать эти пацифистские мечты Каутского о бескровном «ультраимпериализме» за нечто реальное. Если мысль о «необязательности» (и, следовательно, «случайности»?) войны 1914–1918 гг. логически приводит нас к наивнейшей вере во всеопределяющую роль личности, то мечта Каутского об ультраимпериализме еще более логически может привести нас к вере в то, что отныне будто бы можно с минимальными расходами и неудобствами делать всемирную историю в Женеве, во дворце Лиги наций.

Ни до, ни после войны никакие комбинации в духе этого «ультраимпериализма» не были мыслимы — и немыслимы в настоящий момент. И хоть очень дорога и «невыгодна» была воина 1914–1918 гг., есть все основания думать, что финансовый капитал и все подчиненные ему силы могут и впредь в тот момент, который они найдут подходящим, поскольку это от них будет зависеть, снова не остановиться пред расходами и «невыгодами», хотя с каждой новой войной «расходы» будут становиться все значительнее.

Намечалась грандиозная внешняя борьба, столкновение самых гигантских сил, какие только видело человечество. Могущественно организованный финансовый капитал и в Англии, и во Франции, и в Германии, двигая, как марионетками, дипломатией, всюду вел систематически провокационную политику. Могущественные экономические силы более отсталых стран, вроде России и Италии, действовали в том же духе. Рассмотрим в самых сжатых чертах, каковы были социальная структура и внутреннее положение в Европе пред обострением этой внешней борьбы с первых лет XX в. Начнем этот краткий обзор с Франции.

* * *

Еще несколько слов хотелось бы мне сказать в этой вводной главе. Хотя я много раз подчеркиваю в своей книге, что все «великие державы» без единого исключения в течение долгих лег воли политику, которая неминуемо должна была кончиться кровавым столкновением, хотя неоднократно мной указывается, что только лицемерие публицистов Антанты могло изобрести теорию о полной «невинности» Антанты и исключительной «виновности» Германии, но у некоторых моих читателей и критиков, к удивлению моему, сформировалось, но-видимому, впечатление, что я считаю «виновницей» войны одну Германию. Приписываю я это курьезное заблуждение, во-первых, невнимательному чтению моей книги (где не один раз, а десяток раз излагается моя мысль о поведении Антанты), во-вторых, некоторой аберрации, вызываемой тем, что Антанта хотела начать войну чуть-чуть позже лета 1914 г. (по чисто техническим, а отнюдь не «туманным» соображениям), и поэтому с чисто внешней стороны ей «защищаться» от этого обвинения легче и сподручнее, и когда вы изучаете документацию 23 июля — 4 августа 1914 г., то, конечно, большая агрессивность, как вам представляется, не на стороне Антанты, особенно не на стороне Англии и Франции[6]. Но делать отсюда выводы о принципиальном «миролюбии» Антанты могут только исторические учебники для детей среднего возраста, принятые в некоторых странах Антанты. На слова Эдуарда Грея, что оп «десять дней подряд» делал все, чтобы сохранить мир в июле 1914 г., ему в свое время было отвечено: «Да, вы десять дней подряд делали все, чтобы сохранить мир, но пред этим вы десять лет подряд делали все, чтобы вызвать войну». В этом смысле Антанта и Германия вели себя одинаково. Тут же отмечу, что ведь даже все главные «рабочелюбивые» тенденции английских правящих классов в течение предвоенного времени (уже с 1903 г.), всю готовность к уступкам и т. д. я тоже объясняю в своей книге именно чисто тактическим приемом, вечной мыслью о подготовке войны с Германией и о необходимости пытаться ослабить жестоко обострившуюся в Англии как раз с 1905 г. классовую борьбу. Это не помешало одному из критиков приписать мне изумительнейшую мысль: будто я говорю, что Англия готова была перейти к… государственному социализму, — и только нападение Германии помешало этому! Тут я даже отказываюсь догадываться, что могло подать повод к подобному совершенно фантастическому утверждению; ни единого звука ни о чем подобном у меня нет, и вся глава об английской внутренней политике построена именно как реальная иллюстрация тактики английского правительства ввиду будущей войны с Германией.

Европа, которой управлял под разнообразными внешними формами финансовый капитал, была полна взрывчатых и горючих элементов пред войной; все предпосылки к обострению внешних проявлений классовой борьбы внутри каждого государства и международной борьбы в широчайшем масштабе были налицо, особенно с 1905 г. Период 1905–1914 гг. в Западной Европе еще не походил по революционным внешним проявлениям классовой борьбы ни на позднейший период 1917–1923 гг., ни па период 30—40-х годов XIX столетия, ни на март, апрель, май 1871 г. в Париже. Но эта эпоха 1905–1914 гг. уже не походила и на период 1871–1904 гг. Годы 1905–1914 были преддверием к эпохе грандиознейших международных и междуклассовых конфликтов, которая теперь едва только началась, но уже успела изменить облик человечества.