КРАХ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

КРАХ

15 февраля Анна с пышной торжественностью въехала в Москву, непосредственно охраняемая кавалергардами под командой Дмитриева-Мамонова и князя Никиты Юрьевича Трубецкого, ненавистника верховников.

Далее все пошло как-то смутно — для той и другой стороны. Никто не решался сделать резкое движение, нарушить возникшую неопределенность. Но действия противостоящих сторон все же существенно разнились. Партия самодержавия продолжала исподволь вербовать сторонников, твердые шляхетские конституционалисты, судя по всему, примолкли и ждали развития событий, а верховники сделали еще два половинчатых шага — худшее, что можно было придумать в тот момент.

18 февраля Совет обсудил и утвердил форму присяги, которую страна должна была принести новой государыне. Прошел слух, что подданные должны будут присягать на верность не только императрице, но и Верховному тайному совету. Феофан приготовился к сопротивлению, произнес утром 20 февраля, в день присяги, публичную проповедь о святости этой клятвы, призывая тем самым духовенство и шляхетство к бдительности. По его утверждению, уже в Успенском соборе, где собрались шляхетство, генералитет. Сенат и Совет, он потребовал у верховников предъявить до начала присяги ее текст.

Это было открытое посягновение на власть Совета и демонстрация оскорбительного недоверия. Князь Дмитрий Михайлович резко отказал Феофану. Но остальные верховники, заметив возникшее напряжение и не без оснований опасаясь немедленного взрыва, согласились.

Тут же выяснилось, что присяга составлена совершенно безобидно — верховники не рискнули использовать ее для закрепления кондиций, обнаружив тем самым свою робость. Объектом присяги наравне с императрицей оказались государство и отечество. Эти скромные единственные новации ничего фактически в системе власти не меняли. Как выразился Феофан, "стало ясно слышащим, что она (присяга. — Я. Г.) верховным не к пользе и впредь к раздружению намерения их помешки сделать не может".

Гвардейские полки, выстроенные перед собором, приведены были к присяге фельдмаршалами Долгоруким и Голицыным — командирами этих полков.

Парадоксальная сложилась ситуация — формально всей полнотой власти в стране, если учесть подписанные Анной кондиции, обладал Верховный тайный совет, то есть князь Дмитрий Михайлович, князь Василий Лукич и двое фельдмаршалов. Фактически же никакой власти у них не было.

И если бы 20 февраля фельдмаршалы попытались привести полки к присяге Верховному совету, то были бы, скорее всего, убиты или прогнаны.

Огромный военный авторитет прославленных полководцев, бесстрашных воителей, никуда не делся. Но в подобные моменты выясняется, что военный авторитет и авторитет политический — явления совершенно различные. Это подтвердила через сотню лет и гибель прославленного храбреца генерала Милорадовича, попытавшегося своим несомненным военным авторитетом подавить восставших гвардейцев на Сенатской площади. Оказалось, что политическое влияние не нюхавших пороху молодых офицеров-декабристов сильнее, чем напор знаменитого боевого генерала, героя наполеоновских войн.

В такие моменты главное — совпадение или несовпадение, с одной стороны, традиционного авторитета, а с другой — настроения тех, на кого пытаются воздействовать этим авторитетом. Дело не в личности, а в идее, стоящей за этой личностью.

В январе 1725 года, когда решался вопрос, кому занять петровский престол — Петру II или Екатерине I, гвардии пришлось выбирать между добровольным подчинением фельдмаршалу Репнину и князю Дмитрию Михайловичу Голицыну, за которыми стояла тень и идея царевича Алексея, или же Меншикову и Бутурлину, за которыми стояла тень и идея Петра Великого. Ни у тех, ни у других не было возможностей для силового давления на гвардию. Гвардия выбрала вторых, ибо ее политические представления совпали в этот момент с тем, что ей предлагал Меншиков.

В феврале 1730 года идея фельдмаршалов не совпадала с идеей гвардии. Они это понимали и не делали попыток настоять на своем.

Часто толкуют о том, что в России с ее царистской традицией масса идет не за программой, а за личностью.

Это неверно. Та или иная группировка; та или иная общность идет лишь за тем, чье представление о должном идентично в этот момент с ее представлением. Подтверждение тому — трагедии таких крупных людей, как Керенский и Троцкий в 1917–1925 годах.

Вялый маневр с присягой был первым неудачным шагом верховников в эти дни. За ним последовал второй.

Нужно было что-то срочно решать относительно шляхетских проектов. Сама идея конституционной системы как-то странно повисала в воздухе. Совет так и не осмелился предъявить миру проект князя Дмитрия Михайловича, и сам князь, очевидно, тоже на этом не настаивал. Для того чтобы иметь основания для обсуждения проекта в новой обстановке, верховники собрали "сильных персон" из оппозиции и попытались договориться с ними. В качестве основы компромисса предложен был кусок из тех самых "пунктов присяги", вокруг которых князь Дмитрий Михайлович пытался объединить "общенародие" в канун приезда Анны.

Красноречив сам факт использования уже отвергнутого документа. Политическая энергия князя Дмитрия Михайловича была на исходе.

В отрывке речь шла о принципах пополнения Верховного совета, о недопустимости избрания более двух представителей одной фамилии, а также о рассмотрении наиболее важных государственных дел Советом совместно с "Сенатом, генералитетом, коллежскими членами и знатным шляхетством".

Все это имело в тот момент вполне второстепенное значение, и потому документ согласились подписать вместе с министрами Совета и Дмитриев-Мамонов, и фельдмаршал Трубецкой, и граф Мусин-Пушкин, и еще полтора десятка лиц из "знатного шляхетства", а кроме того, девяносто семь офицеров, в основном гвардейских.

Однако имен подлинных вождей разных направлений оппозиции под этим странным документом нет. Нет подписей Черкасского, Салтыкова, Новосильцева, Барятинского, наконец Татищева.

Акция провалилась. Если возможность компромисса и была, то она себя исчерпала.

Отвлекаясь от непосредственного сюжета, надо представить себе суть ситуации. Игру вели три силы — группа князя Дмитрия Михайловича, шляхетское "общенародие", жаждущее перемен, и сторонники неограниченного самодержавия. Из них только две силы были "договороспособные". Компромисса с Феофаном и тем, кто шел за ним, быть не могло. Но для союза двух других сил необходим был механизм согласования интересов, обоснование гарантий и так далее. Но вырабатывать такой механизм, если он был в принципе возможен в тот момент, могут только облеченные доверием обеих сторон лидеры. Лидера у шляхетства не было. Татищев был идеологом, но по малому чину, политическому весу и недостаточной известности не мог быть вождем группировки. И, стремясь в принципе к одной цели, две эти силы не могли договориться и объединиться. Не было общего "языка".

Это роковое обстоятельство только увеличивает интерес к ситуации, в которой при отсутствии общественного механизма люди страстно пытались реализовать свои политико-психологические устремления.

Однако "дифференциалы истории", по выражению Толстого, индивидуальные воли не суммировались в единый вектор движения…

Сюжет продолжал развиваться по своим парадоксальным законам.

Князь Василий Лукич Долгорукий, куда более опытный в деле интриги, чем Голицын, прибыв в Москву, должен был немедленно включиться в борьбу. Но его положение осложнялось тем, что он поставил себе целью неотлучно находиться при Анне Иоанновне, дабы уберечь ее от нежелательной информации и дурных влияний.

Это тоже был диковинный замысел — вечно отгораживать императрицу от мира было невозможно. Сама эта попытка ставила и Анну, и Совет в положение вполне двусмысленное. Началось это еще во Всесвятском. Лефорт свидетельствует: "Василий Долгорукий приобретает огромное влияние и власть: он твердо укрепился; он не присутствует в Верховном тайном совете; ищет расположения особы царицы и предоставляет другим разбирать запутанное дело". Лефорт не совсем прав. Князю Василию Лукичу было далеко не безразлично, как будет "разобрано запутанное дело". Он-то знал непрочность положения и собственного, и соратников. Утверждение Лефорта основывалось на той видимости власти, о которой шла у нас речь. Князь Василий Лукич, конечно же по договоренности с другими членами Совета, выбрал необходимый, по его мнению, пост.

Но в словах Лефорта есть нечто иное и более серьезное — он считал, что циничный и беспринципный князь Василий Лукич вполне способен был поступиться конституционной идеей, если бы это сулило ему место фаворита и правителя государства.

Маньян писал после прибытия Анны во Всесвятское: "Князь Долгорукий, подчинив царицу своему влиянию, не покидает ее ни на мгновение, так что во время пребывания царицы вблизи этого города никто не мог с ней говорить, не будучи замечен князем".

Он же через несколько дней: "Он, по-видимому, захватывает в качестве обер-гофмейстера те же должности, которые в прошлое царствование имел при дворе Остерман, происходит ли это вследствие болезни этого министра и только до его выздоровления, или же, как было бы основательнее думать, князь Долгорукий легко может воспользоваться случаем, чтобы стать во главе государственного дела; верно во всяком случае то, что в настоящее время все обращаются к нему; он даже занял апартаменты во дворце, близко прилегающие к апартаментам императрицы, и нет таких любезностей и знаков внимания, которые бы он всюду ни расточал, чтобы снискать любовь каждого и поставить таким образом себя посредником между царицей и вельможами здешнего государства при затруднениях, встречающихся по поводу составления планов новой формы правления".

И здесь надо вернуться к личности князя Василия Лукича и особенностям его карьеры.

Князь Петр Владимирович Долгоруков, известный генеалог, историк-любитель и публицист, в своем сочинении по русской истории дает весьма точную характеристику князя Василия Лукича. Долгоруков часто бывал пристрастен, и в его труде немало конкретных ошибок, но данная характеристика по сути вполне отвечает реальности.

Князь Василий Лукич, человек очень умный, ловкий и двуличный, ухаживал за своим двоюродным братом Алексеем и сыном последнего, Иваном, любимцем царя. Понимая ничтожность отца и сына, он надеялся подчинить их своему влиянию и при их помощи осуществить свои честолюбивые мечты… При помощи герцога де Лириа и иезуитов Василий затеял целую сеть интриг, из которых самой крупной был план восстановления патриаршего сана, с тем чтобы возвести в этот сан князя Якова Федоровича Долгорукого… круглого дурака, которым надеялись вертеть по желанию.

В примечании к этому тексту содержатся подкрепляющие его сведения: "Князь Василий Лукич, племянник известного Якова Долгорукого, не унаследовал прямоты и мужества своего дяди, осмелившегося противоречить и говорить правду в глаза Петру Великому. В молодости Василий Лукич был секретарем русского посольства при Людовике XIV. Он навсегда сохранил привычки и манеры французских придворных. Петр I, хорошо различавший людей, давал Василию Лукичу самые сложные и тонкие поручения. Долгорукий был послом во Франции во время Регентства и с большим блеском представлял Россию во время коронации Людовика XV. Был послом в Варшаве и ездил с секретной миссией в Курляндию. Во Франции Василий Лукич сблизился с иезуитами и обещал им свое содействие в разрешении им въезда в Россию и распространения их пропаганды"[104].

Исходя из этих данных и из того, что мы вообще знаем о князе Василии Лукиче, есть все основания предположить, что он и в критический момент февраля 1730 года затеял интригу с целью оттеснить князя Дмитрия Михайловича и стать фактическим правителем страны.

Перед князем Дмитрием Михайловичем встала еще одна мрачная проблема — все, что он затевал, он затевал вовсе не затем, чтобы поставить во главе государства князя Василия Лукича. И поскольку близость краха была ему не до конца еще понятна, этот новый поворот событий должен был усугубить уныние старого князя.

Алексеев, проанализировав свидетельства послов, писал: "Эта роль посредника, которую взял на себя князь Василий Лукич, была до такой степени двусмысленна, что некоторые подозревали его в тайной агитации против плана Голицына и в намерении восстановить старый порядок, при котором он надеялся стать первым человеком в государстве"[105]. Алексеев прямо опирался на утверждения такого рода: "Некоторые полагают, что он (князь Василий Лукич. Я. Г.) имеет намерение стать во главе государства, внушая для этой цели здешней государыне намерение сделаться неограниченной монархиней, как были ее предки, воспользовавшись для этой цели замешательством, в котором находятся составители проектируемых реформ государственного управления". Догадки Маньяна далеко не во всем соответствуют действительности. У нас нет достаточно веских оснований, зная, что произошло дальше, — а Маньян этого, естественно, еще не знал, — подозревать князя Василия Лукича в намерениях восстановить самодержавие. Но вполне вероятно другое — даже при упрочении конституционной формы правления князь Василий Лукич постарался бы, коль скоро он подчинил бы Анну своему влиянию, занять первое место, оттеснив князя Дмитрия Михайловича.

Однако для тонкого и хитрого дипломата князь Василий Лукич вел себя слишком прямолинейно, и этим немедля воспользовался Феофан.

Архиепископ Новгородский в поведении князя Василия Лукича нашел новый и богатый источник для сильной и убедительной демагогии. Его рассказ о притеснениях, которым подвергалась Анна по прибытии в Москву, демонстрирует нам приемы Феофановой агитации.

Паче же бедное самой Государыни состояние, аки бы пред очами ходящее, на гнев и ярость позывало: не приходит она, не видит, не поздравляет ее народ. А когда тому всюду весть пронеслась, что кн. Василий Лукич, как бы некий дракон, блюдет неприступну и что она без воли его ни в чем не вольна, и неизвестно жива ли? а если жива, то насилу дышит, и что оные тираны имеют Государыню за тень Государыни, а между тем злейшее нечто промышляют, чего другим догадываться нельзя.

Умный Феофан, понимая, что опровергать идеи верховников и шляхетских конституционалистов, ратующих за широкие права "общенародия", есть дело трудное и неверное, избрал иной, самый простой способ и самый низкий уровень агитации. Если сподвижники Остермана оперировали простейшими и испытанными политическими аргументами — внешняя угроза, возможность получить свободы и права из рук императрицы, — то клевреты Феофана агитировали на примитивном и потому надежном уровне дворцовой склоки. Несчастная беззащитная императрица не только угнетена злодеями верховниками, но и сама жизнь ее в опасности. А намерения министров так зловещи, что честное верноподданническое сознание и вместить этого злодейства не может… Феофан обратился к генетической памяти шляхетства, использовав тот же прием, что и противники Нарышкиных. Тогда — в 1682 году — был распущен среди стрельцов слух, что родственники малолетнего Петра извели его старшего брата Ивана (будущего отца Анны). И этот слух, взывающий к естественным человеческим чувствам, подвигнул стрельцов на штурм царских палат.

Нечто подобное происходило и сейчас. Темные намеки Феофана заставляли гвардейцев, главный объект агитации, предполагать нечто более страшное, чем корыстное поведение властолюбивых министров.

Гвардейские офицеры, совершенно запутавшиеся в происходящем, растерявшиеся перед непривычной сложностью выбора, — насколько все было проще в январе 1725 года! — ждали простых решений и простых объяснений. И получали их. А получив, готовы были мстить за свою унизительную растерянность, тем более что это свирепое побуждение прикрывалось благородной задачей спасения законной государыни от коварных узурпаторов.

О широте агитации к 25 февраля и ее устрашающих результатах свидетельствует сам Феофан: "Сия и сим подобная, когда везде говорено, ожила другой компании ревность, и жесточае, нежели прежде, воспламенилась. Видеть было на многих, что нечто весьма страшное умышляют…" Замысел — напасть на верховников "оружною рукою", который возник у наиболее решительных сторонников самодержавия в первые дни нового правления, — теперь, судя по всему, становился определяющим в гвардейской среде.

И Остерман, и архиепископ Новгородский понимали, что вооруженные столкновения в Москве, переполненной возбужденными и не доверяющими друг другу группировками, могут перерасти в хаотическую резню. Они хотели бескровного, во всяком случае на этом этапе, устранения своих противников и потому стали сдерживать радикалов самодержавия. "Тихомирные головы, — пишет Феофан, — к тому всех приклонили, чтобы мятежное иное господство упразднить правильным и безопасным действием".

Один из гвардейских офицеров говорил в эти дни прусскому посланнику Мардефельду: "Несмотря на принесенную присягу, я желаю искренне только одного — видеть верховников публично обезглавленными по приказанию императрицы".

Для того чтобы верховников и их стратегических союзников из шляхетства можно было ликвидировать "правильным и безопасным действием", следовало вернуть Анне самодержавную власть…

Князь Василий Лукич, несмотря на занятость слежкой за императрицей, оценил ситуацию точнее, чем его сотоварищи по Верховному совету. Сохранился набросок его соображений, из которого ясно, что он требовал срочного сближения позиций Совета с позициями шляхетских конституционалистов. Он готов был идти гораздо дальше по этой дороге, чем князь Дмитрий Михайлович. Главным в этом тексте было предложение собрать "выборных людей" от шляхетства. Его предложения смыкались с предложениями татищевских "Способов".

Корсаков говорил о первой из двух обозначенных здесь акций Совета: "Это заявление Верховного совета, подписанное многими из генералитета и шляхетства, было уже запоздалой уступкой. Сделай ее верховники раньше — они, может быть, хоть отчасти достигли бы своей цели и удержали бы власть в своих руках, но теперь большинство шляхетства занято было уже иными комбинациями политических вопросов"[106].

Демарш князя Василия Лукича тоже был запоздалым, хотя бы потому, что времени для его реализации уже не оставалось. Партия самодержавия решила кончать игру. Остерман, к которому стекалась информация, все уже расчислил.

Разумеется, князь Дмитрий Михайлович отнюдь не пребывал в ослеплении и благодушии. Сосредоточив остаток энергии, он попытался выстроить некую новую систему, на которую можно было бы опереться. Но то, что он предпринял в последние дни перед катастрофой — между 22 и 25 февраля, — свидетельствует либо об отчаянии, либо о крайней усталости, либо о потрясающей для человека его опыта политической наивности.

Маньян доносил: "Придя к Остерману, которого он считал опасно больным, он был очень поражен, убедившись в противном. Увидя Остермана, он стал резко осуждать его, жестоко упрекая в усвоенном им способе не присутствовать на заседании Совета, когда более всего нуждаются в его советах". Все это странно. Давно уже иностранные дипломаты разгадали игру Остермана, а Голицын, можно сказать, на глазах которого прошла карьера барона Андрея Ивановича, предававшего — одного за другим — своих покровителей и соратников, не мог понять, отчего так не вовремя занемог вице-канцлер. Скорее всего, князь Дмитрий Михайлович все прекрасно понимал, но только отчаяние, горячо ощущаемая близость крушения великой его мечты заставили его сделать унизительную попытку договориться с Остерманом.

Его следующий шаг подтверждает это предположение. Князь Дмитрий Михайлович поехал к арестованному Ягужинскому предлагать мир и союзничество. Возможно, Голицын вспомнил свободолюбивые требования бывшего генерал-прокурора в ночь с 18 на 19 января. За Ягужинским стоял клан Головкиных. Но Ягужинский, наверняка осведомленный о том, что скоро должно было произойти, надменно отказался.

Как со всегдашней выразительностью высказался Ключевский, "политическая драма князя Голицына, плохо срепетированная и еще хуже разыгранная, быстро дошла до эпилога".

Расстановка сил, однако, не определилась окончательно до самого конца. Нам известны позиции ключевых фигур, но только по косвенным данным мы можем предполагать степень конституционной убежденности большинства тех, кто подписывал татищевские проекты. Убежденные конституционалисты были. А между ними и твердокаменными сторонниками самодержавия помещался еще целый спектр политических симпатий.

К 23 февраля исход эпохальной попытки князя Дмитрия Михайловича оказался предрешен. Возможны были лишь сюжетные отклонения.

Салтыков, Барятинский, Новосильцев, Тараканов и многие другие, подписавшие первый и второй Татищевские проекты, стали явственно сдвигаться в сторону остермановской группировки. Это и неудивительно. Отнюдь не разделяя идей Татищева — даже в их форсированно монархической упаковке, — они примкнули к конституционному кругу из вражды к верховникам, а не из любви к свободе.

Парадоксальные перипетии политической борьбы в январе — феврале 1730 года еще раз свидетельствуют о необыкновенной важности для политиков проблемы, которую можно назвать проблемой органики политических союзов. Тактические объединения личностей и групп с принципиально разнящимися, хотя и схожими по внешним чертам, установками проходят иногда достаточно протяженный путь — до победы, после чего вступает в действие подавляемая до поры мощь внутренних противоречий, порождающая гражданские войны, тем более жестокие, чем значительнее была победа. Часто, однако, взрыв происходит в момент наибольшего напряжения — накануне решающего шага. Сюжеты первого типа реализовались в яростном взаимоистреблении после Великой французской революции и революций 1917 года. Это явление не миновало и относительно благополучную послереволюционную Англию. Свидетельством тому безжалостный разгром Кромвелем цвета собственной кавалерии — левеллерских полков.

В 1730-м и в 1825-м сложилась ситуация второго типа — внутренний антагонизм, предопределенный неорганичностью чисто тактического объединения, взорвал борющиеся за власть группировки накануне прямого столкновения с противником…

К 23–25 февраля политическая ситуация в Москве существенно прояснилась. Верховники своими неуклюжими и запоздалыми маневрами, равно как и проявлениями нерешительности, надежно изолировали себя от всякой реальной силы. Их власть теперь держалась на инерции, а также на недостаточной информированности Анны о балансе сил. В лагере конституционалистов царила растерянность. В этом общем разброде стремительно выявлялась единственная сплоченная и целеустремленная сила — гвардия.

В те же дни Остерман и его сторонники решили и еще одну задачу — они нашли способ подробно информировать императрицу о ситуации и о своих планах. В качестве связных выбраны были женщины — родственницы и близкие подруги Анны, не допустить которых к императрице было невозможно. Главную роль здесь играли сестры Анны — герцогиня Мекленбургская и царевна Прасковья Иоанновна, жены Остермана, Салтыкова и Ягужинского. У партии самодержавия были свои дамы-агенты, посещавшие дома знатных оппозиционеров разных направлений и собиравшие нужные сведения.

Для того чтобы доставлять Анне конспиративные записки, изобрели весьма оригинальный способ. Ей приносили младенца — маленького сына Бирона, в одежде которого записки и были спрятаны. А подробный план переворота Феофан переслал Анне в подставке часов, которые он передал в подарок императрице.

Все было готово — надо было выбрать момент и решиться. Но именно разброд и всеобщее возбуждение, чреватое выходом событий из-под контроля и верхов-ников, и их противников, удерживали тех и других от решительных шагов.

Катализатором событий стала жестокая устремленность гвардии. И лидеры всех групп уже понимали, что могут оказаться отброшенными на глубокую периферию событий, если не начнут действовать.

Остерман и Прокопович старались влиять на происходящее из-за кулис. Явных центров, вокруг которых собирались активные силы, было три — гвардейские казармы, дома князя Барятинского и князя Черкасского. Барятинский и Черкасский, в первые дни после смерти Петра II державшиеся, как мы знаем, вместе, теперь разделились. За группой Барятинского стоял как идеолог Остерман, за группой Черкасского, как и прежде, — Татищев.

23 февраля, когда обстановка накалилась до опасного предела и гвардейские офицеры, как свидетельствуют иностранные дипломаты, в любой момент могли взяться за оружие, у Барятинского и Черкасского состоялись решающие заседания.

В доме князя Ивана Барятинского на Моховой собрались те, кто, казалось, решительно выбрал самодержавие. Но выступить одни, игнорируя мнение конституционалистов, они не решались. Вполне возможно, что целью Остермана было не просто изолировать верхов-ников и тем лишить их всякой возможности сопротивления, — грозные фигуры двух боевых фельдмаршалов, очевидно, тревожили воображение вице-канцлера и его присных, — но и снять саму конституционную идею, не дать ей вырваться на политическую поверхность в решающий момент. Речь шла о полном единодушии — самодержавии без вариантов.

На собрании у Барятинского присутствовал и Татищев. Поскольку истинные замыслы и симпатии Василия Никитича нам известны, можно предположить, что он находился там как эмиссар группы Черкасского, где господствовали прежние настроения.

У Барятинского находились и Новосильцев, и Тараканов, и Ушаков, и Салтыков, то есть те значительные персоны, которые столь недавно поставили свои подписи под первым и вторым проектами Татищева.

Настроение было ясное и твердое — требовать восстановления самодержавия по петровскому образцу, что предполагало уничтожение Верховного тайного совета.

Был разработан проект прошения императрице. С этим проектом к Черкасскому на Никольскую поехали Кантемир и Татищев. Кантемир в качестве главного парламентера выбран был не случайно. Помимо того, о чем мы уже говорили, он был своим человеком в доме Черкасских, ибо сватался к дочери князя Алексея Михайловича. Татищев же, судя по его дальнейшим действиям, продумывал новую комбинацию и хотел держать в поле зрения обе группировки.

У Черкасского собралось более девяноста человек, и большинство из них не намерено было отказываться от надежды ограничить деспотическое правление. Красноречивому Кантемиру понадобилось несколько часов, чтобы убедить своих оппонентов. Очевидно, главным козырем была известная нам идея Остермана — то, чего желают реформаторы, можно законным путем получить от слабой и благодарной за поддержку против узурпаторов императрицы. А что будет в случае победы Верховного совета с его претензиями на бесконтрольную власть — бог весть. И если Кантемиру удалась его миссия, то решающую роль сыграло недоверие к Совету, а не любовь к самодержавию.

Как бы то ни было, Кантемир тут же набело переписал текст прошения, обсужденный у Барятинского, и представил его собравшимся. Но подписание не состоялось. Кантемир повез прошение обратно на Моховую. Там его подписали семьдесят четыре человека. Если вспомнить, что второй — компромиссно-конституционный — проект Татищева подписало более семисот дворян, то группа Барятинского не выглядела внушительной, несмотря на громкие имена. Анна приняла кондиции, как формально считалось, по просьбе "общенародия". Отказаться от своей клятвы она должна была тоже по просьбе многих.

Глубокой ночью к Черкасскому, от которого не расходились единомышленники, приехали те, кто подписал прошение у Барятинского. Гости князя Алексея Михайловича, изнуренные многочасовыми обсуждениями и спорами, измученные нервным напряжением последних недель, сдались.

К семидесяти четырем подписям прибавилось еще девяносто три.

Но объяснялся этот неожиданный союз сторонников и противников самодержавия не только усталостью одной партии и напором другой, не только тем, что сила в лице гвардии явно склонялась на сторону одной из партий. Причины были более принципиальные.

Конституционные проекты, вокруг которых объединилось шляхетское большинство, составлялись в отсутствие императрицы, и если бы Верховный совет сразу пошел навстречу группировке Черкасского — Татищева, то принять фундаментальные решения можно было немедля и поставить Анну перед свершившимся фактом.

Теперь эта возможность была упущена. Императрица, хотя и с неясным статусом, находилась в Москве и пользовалась явной поддержкой гвардейского офицерства. Игнорировать этот сильный политический фактор было невозможно. Как совершенно правильно считает Милюков, главное требование шляхетства — созыв учредительного собрания для определения формы правления — могло быть выполнено только с добровольного или вынужденного согласия императрицы. Стало быть, при отсутствии способов давления на Анну конституционному шляхетству выгоднее было войти с ней в союз.

Первый — основополагающий — татищевский проект требовал упразднения Совета. Второй проект признавал его существование в трансформированном виде только как компромисс.

Агенты Остермана и Феофана убеждали шляхетство, что верховники — злейшие враги императрицы, замышляющие против нее страшное злодейство, и в деле уничтожения Совета императрица оказывалась, таким образом, естественным союзником конституционалистов.

Эти выводы, к которым, судя по всему, и пришла группировка Черкасского — Татищева, были результатом блестящей игры барона Андрея Ивановича.

В эти дни Остерман показал себя не просто великим мастером интриги, но настоящим практическим политиком. Он сумел сделать то, что катастрофически не удалось князю Дмитрию Михайловичу, — найти равнодействующую основных политических сил и направить ее в выгодном для себя направлении.

Остерману удался простой, но блестящий политический трюк — он сумел в решающий момент при трех противоборствующих силах объединить две силы против третьей.

По сути дела, шляхетские конституционалисты были куда ближе к позиции князя Дмитрия Михайловича, чем к воззрениям Остермана. Но Голицын не смог довести эту близость до степени политического союза, а Остерман ухитрился снять на тактическом уровне принципиальные противоречия, подставив своим противникам их стратегического союзника в качестве тактического врага. Он способствовал распаду неорганичного союза Татищева с такими персонами, как Салтыков, Новосильцев, князь Никита Трубецкой, и тем самым вынудил конституционалистов, которые опасались остаться в полной изоляции перед лицом любого из возможных победителей — Совета или императрицы, — поддержать его, Остермана, апостола неограниченного деспотизма…

Немедленно после того как гости Черкасского поставили подписи на прошении, Кантемир и Матвеев помчались по ночной Москве — объезжать гвардейские казармы, где подписалось пятьдесят восемь офицеров разных рангов. Позже прибавились подписи тридцати шести кавалергардов низших чинов, но, естественно, дворян.

Анна Иоанновна знала об этих акциях и ждала результата. Она согласилась действовать заодно с Остерманом и Феофаном только в случае сильной поддержки офицерства и прочего шляхетства.

24 февраля прошло для партии самодержавия в дальнейшем собирании сил и уточнении деталей близящегося переворота.

Очевидно, шляхетские конституционалисты без особого энтузиазма поддерживали переориентацию на самодержавную императрицу, потому что в этот день Остерман сделал еще один сильный ход, свидетельствующий о необходимости толчка, допинга.

24 февраля барон Андрей Иванович сообщил своим сторонникам, что князь Василий Лукич с согласия других министров планирует на следующий день покончить с оппозицией, арестовав сто человек — наиболее активных противников. Арест ста человек — сюда вошли бы все лидеры — был бы для партии самодержавия смертельным ударом. Под угрозой оказывались все противники Верховного совета, в том числе и активные конституционалисты из шляхетства. Решившись на подобную меру, верховники должны были идти до конца, прибегнув к пыткам, казням и ссылкам.

Такой поворот событий не оставлял партии самодержавия иного пути, кроме немедленного выступления.

Вопрос только в том, действительно ли князь Василий Лукич задумал нечто подобное.

Милюков рассуждает: "Было ли это сообщение верно и был ли князь Василий Лукич в самом деле настолько наивен, чтобы надеяться в подобную минуту получить согласие Анны на арест ее важнейших сторонников, или же пущенный Остерманом слух был просто новым ловким ходом в его игре, — этого вопроса нам никогда не разрешить с помощью подлинных документов. Несомненно только то, что если Остерман, подготовив действующих лиц, хотел сам дать этим известием и сигнал к началу действия, — он успел в своем намерении как нельзя лучше"[107].

Думаю, что на этот вопрос можно ответить с большей уверенностью.

Совершенно очевидно, что Анна не дала бы санкции на репрессии против своих родственников и друзей, а пытаться произвести аресты вопреки воле императрицы значило совершать полный государственный переворот невиданного в России со времен Ивана Грозного масштаба, ибо даже при Петре, в самые критические моменты, не арестовывались многие десятки дворян — генералы, сенаторы, офицеры и крупные бюрократы.

Для подобной акции необходима была высокая концентрация власти и сильный вооруженный кулак — полки, на которые можно было бы безоговорочно положиться.

Ничего этого у князя Василия Лукича, да и у фельдмаршалов, в помине не было.

Лучшее, на что могли рассчитывать верховники в случае союза со шляхетскими конституционалистами, — сдержанная лояльность гвардии, ибо армейское и штатское шляхетство было с гвардейским офицерством прочно связано. Но и этот расчет был проблематичен. В той же ситуации, в которую верховники загнали себя, ни о каких арестах думать не приходилось.

Слух о завтрашнем терроре являлся стопроцентной провокацией Остермана, основанной на недавнем аресте Ягужинского и его агентов. Но, несмотря на всего-навсего трехнедельную давность, то была иная эпоха.

К вечеру 24 февраля Прасковья Юрьевна Салтыкова, жена генерала Семена Салтыкова, сумела передать Анне записку, в которой сообщалось о том, что партии пришли к согласию и конкретизировался план действий на завтра…

Однако согласие партии самодержавия и конституционалистов было далеко не абсолютным. Об этом свидетельствует поразительная по дерзости и неожиданности акция, которую предпринял 24 февраля Татищев. Очевидно, Василий Никитич был не одинок в своей горькой неудовлетворенности происходящим, иначе он — при ясности и трезвости его ума — вряд ли рискнул бы предпринять то, что предпринял.

Утром 24 февраля казалось, что все решено — Верховный тайный совет надежно изолирован, шляхетство пришло к согласию, гвардия готова поддержать самодержавную императрицу. Сам Василий Никитич поставил свою подпись под прошением о восстановлении самодержавия — в случае полного поражения конституционалистов это могло стать индульгенцией. Татищев вовсе не стремился к мученичеству за идею. В отличие от князя Дмитрия Михайловича он вполне представлял себе жизнь и при самодержавии, хотя видел всю неразумность этого варианта.

Именно неразумность, нерациональность возвращения к вчерашнему порядку и толкнула его к действию в ситуации, казалось бы, совершенно безнадежной. Драгунская закваска превозмогла холодный расчет математика.

Судя по тому, что произошло на следующий день, Василий Никитич провел 24 февраля в лихорадочных метаниях по Москве. Ни он сам, ни другие вспоминатели событий ни словом не обмолвились о действиях Василия Никитича, но мы имеем результат — документ, принципиально отличный от прошения, составленного Кантемиром. Проявив чудеса настойчивости и продемонстрировав незаурядный дар внушения, Василий Никитич собрал под своим текстом восемьдесят семь подписей. И — что самое удивительное — среди подписавших оказались многие из тех, кто накануне подписал прошение Кантемира, прошение о самодержавии. Тут и князь Иван Барятинский, у которого только что собиралась партия самодержавия, и Семен Салтыков, и князь Никита Трубецкой, и генерал Ушаков, и генерал Юсупов, который сыграет важную роль на следующий день, и многие из кавалергардов, чьи имена стоят под текстом Кантемира…

Документ Татищева — прошение об учредительном собрании. Что могло заставить всех этих людей, так решительно принявших сторону самодержавия — что соответствовало их убеждениям, — подписать документ явно противоположного свойства, ставящий под сомнение право самодержца самому определять государственное устройство России? Откуда у них появилась эта решимость пойти поперек фундаментальных воззрений своих духовных отцов — Остермана и архиепископа Новгородского, обожествлявших военно-бюрократическое самодержавие?

Конечно, немалую роль сыграла мощная личность Татищева, но одного этого было мало. Очевидно, даже Салтыкову и Ушакову, этим героям петровских репрессивных органов, в глубине души хотелось "прибавить себе воли", почувствовать себя огражденными от капризов возможного деспота, от внесудебной расправы в случае опалы.

В отличие от прошения Кантемира у документа Татищева была одна особенность — под ним подписалось очень немного гвардейских офицеров…

Остерман, осведомленный, без сомнения, относительно прошения о самодержавии — Кантемир с Матвеевым выполняли его прямое задание, — наверняка ничего не знал о новой акции Татищева. Не знала о ней и Анна Иоанновна. Новый документ не вмещался в разработанный уже план действий.

Черкасский, да и другие персоны, подписавшие оба прошения, оказались в положении весьма двусмысленном. И не простили этого Татищеву до конца его жизни.

Поскольку многие из генералитета и шляхетства разных ориентаций приняли всерьез сообщение Остермана о готовящихся массовых арестах, то переворот, долженствующий свергнуть власть Верховного совета, назначен был на утро 25 февраля как упреждающий удар.

Верховники же никого не собирались арестовывать. Более того, по некоторым сведениям, они искали теперь глубокого компромисса с императрицей. Первую роль в политической игре явно взял теперь на себя князь Василий Лукич. Это было логично. Князь Дмитрий Михайлович проиграл свою игру, а для компромисса он был мало приспособлен. Князь Василий Лукич по складу характера и политическому цинизму оказался самой подходящей для этого фигурой. Верховникам необходимо было сохранить хотя бы начальные договоренности с Анной, скорректированные последующим ходом событий. Есть сведения, что накануне развязки князь Василий Лукич предложил императрице новый договор — она откажется принять прошения шляхетства и генералитета и гвардейского офицерства, а Верховный совет за то провозгласит ее самодержавной. Конечно же, это было отступление. Но в таком случае Анна получала бы самодержавную власть из рук Совета, что давало бы ему значительный вес. Анна отказалась от этого варианта. И если эти данные соответствуют действительности, это означает, что верховники знали о готовящемся контрударе, но не знали, когда он последует.

Во всяком случае, утром 25 февраля они не были готовы к отпору. Если из многочисленных вариантов, оставленных нам современниками, выбрать не противоречащие друг другу данные, то возникает картина достаточно стройная и драматическая.

Альянс конституционалистов и партии самодержавия в ночь на 25-е явно дал трещину, скорее всего, благодаря усилиям Татищева. Во всяком случае, согласованных действий не наблюдалось.

Верховный совет — князь Дмитрий Михайлович, князь Василий Лукич, два фельдмаршала и князь Алексей Григорьевич Долгорукий — собрался на обычное деловое заседание. Судя по записям в журнале Совета, они обсуждали вопросы коронации, а также проблемы, связанные с адмиралтейской коллегией и финансированием ланд-милиции и рекрутского набора.

Им было неизвестно, что во исполнение остермановского плана Анна приказала начальнику гвардейского караула капитану Альбрехту подчиняться не своим законным начальникам — фельдмаршалам, а только генералу Семену Салтыкову, майору гвардии. Повторялась ситуация января 1725 года, когда гвардия де-факто была выведена из-под командования фельдмаршала Репнина, приверженца Петра И, и пошла за сторонниками императрицы Екатерины.

К Кремлю — без ведома фельдмаршалов — были подтянуты гвардейские роты. Командовал ими тот же Салтыков.

Салтыков, начальник "розыскной канцелярии" при Петре, три года назад арестовывал Меншикова, теперь стал военным руководителем переворота, а вскоре ему предстояло расправляться с теми, кто пытался ограничить власть его родственницы Анны Иоанновны. При этом подпись Салтыкова стоит под первым радикальным татищевским проектом и под последним прошением о созыве учредительного собрания…

Пока верховники заседали, во дворец небольшими группами собирались соратники князя Черкасского, и Татищев в том числе, и отдельно — гвардейские офицеры, предводительствуемые генерал-лейтенантом Григорием Дмитриевичем Юсуповым, как и Салтыков, майором гвардии.

Имеется донесение Вестфалена о том, что прежде всего полторы сотни представителей шляхетства во главе с князем Черкасским и двумя генерал-лейтенантами — Григорием Юсуповым и Григорием Чернышевым — заставили Верховный совет выслушать их, а затем, несмотря на готовность Совета к переговорам, вручили свои требования (неясно какие) императрице и с ее благословения, вернувшись в залу заседания Совета, вынудили верховников признать самодержавные права Анны. Главным действующим лицом у Вестфалена оказывается князь Черкасский, а его опорой — канцлер Головкин.

Это — явный апокриф. Судя по записи в журнале Совета, Головкина вообще не было на заседании 25 февраля, а позиция Черкасского выглядела совсем иначе.

Если собрать различные свидетельства воедино, то складывается следующая картина рокового утра. Вместе с Черкасским и Юсуповым к кремлевскому дворцу пришло около 800 человек, что вполне соответствует числу подписей под вторым татищевским проектом — главным документом шляхетства. Внутрь же дворца прошло от 150 до 200 человек.

Князь Черкасский из осторожности пришел во дворец к 10 часам, когда его сторонники, как и гвардейцы Юсупова, уже собрались возле покоев императрицы, и попросил аудиенции. Анна была к этому готова и вышла к просителям в сопровождении начальника караула капитана Альбрехта и Семена Салтыкова.

И тут произошло нечто, резко нарушившее одобренные Анной планы барона Андрея Ивановича. Князь Черкасский поднес императрице прошение, которое тут же вслух прочитал Татищев:

Всепресветлейшая всемилостивейшая Государыня Императрица! Хотя волею Всевышнего Царя, согласным соизволением всего народа единодушно Ваше Величество на престол Империи Российской возведена, Ваше же Императорское Величество, в показание Вашей высокой ко всему государству милости, изволили представленные от Верховного Совета пункты подписать, за каковое Ваше милостивое намерение всенижайше рабски благодарствуем, и не токмо мы, но и вечно наследники наши имени Вашему бессмертное благодарение и почитание воздавать сердцем и устами причину имеют; однако же, Всемилостивейшая Государыня, в некоторых обстоятельствах тех пунктов находятся сумнительства такие, что большая часть народа состоит в страхе предбудущего беспокойства, из которого только неприятелям Отечества нашего польза быть может, и хотя мы с благорассудным рассмотрением написав на оные наше мнение, с подобающею честью и смирением Верховному Тайному Совету представили, прося, чтобы изволили для пользы и спокойствия всего Государства по оному, яко по большему числу голосов, безопасную Правления Государственного форму учредить, однако же, Всемилостивейшая Государыня, они еще о том не рассудили, а от многих мнений подписанных не принято, а объявлено, что того без воли Вашего Императорского Величества учинить невозможно.

Этот текст вполне проясняет ситуацию. Во-первых, челобитчики отнюдь не возражают против самой идеи пунктов — "ограничительной записи". Напротив, считают ее законной и благодетельной для России, за что и грядущие поколения Анну благодарить станут. Перед нами, таким образом, убежденные сторонники ограничения самодержавия. Во-вторых, они подтверждают свою приверженность "мнению… по большему числу голосов" — то есть проекту большинства, второму татищевскому проекту, предложения коего характеризуются как "безопасная Правления Государственного форма". В-третьих, только "некоторые обстоятельства" пунктов — кондиций — представляются челобитчикам опасными. Можно с уверенностью сказать, что речь идет о всевластии Верховного совета, заложенном в кондициях. Ведь содержание главного проекта князя Дмитрия Михайловича было большинству если и известно, то весьма смутно.

Князь Василий Лукич появился в зале или перед самым чтением челобитной, или в процессе его, оповещенный кем-то из своих агентов. Он понял, что перед ним решительный демарш той конституционной группировки, с которой верховники не сочли нужным договориться сразу после 7 февраля.

Главный смысл прочитанного Татищевым текста содержался в финальной его части:

Мы же, ведая Вашего Императорского Величества природное человеколюбие и склонность к показанию всему Империю милости, всепокорно нижайше Вашего Величества просим, дабы Всемилостивейше по поданным от нас и прочих мнениям соизволили собраться всему генералитету, офицерам и шляхетству по одному или по два от фамилий рассмотреть и все обстоятельства исследовать, согласно мнениям по большим голосам форму Правления Государственного сочинить и Вашему Величеству к утверждению представить.

В заключение говорилось, что хотя прошение подписано всего 87 лицами, но "согласуют большую часть, чему свидетельствуют подписанные от многих мнений".