5. Сила отрицания
5. Сила отрицания
В этот период каждое движение в сторону изменения, как институционального, так и личностного или экзистенциального, было порождено двумя мощными импульсами: негативным и позитивным. Негативный импульс разделяли все течения, хотя он принимал у них разные формы. В понятиях семиотики это можно описать как отрицание трех дейктических осей старого еврейского существования. Дейксисы — это лингвистические инструменты, которые не имеют собственного лексического значения, а отражают значение слов и фраз при помощи обращения к физическим координатам коммуникативного акта. Различаются три основных вида дейксиса: я, здесь и сейчас, которые соотносят дискурс с говорящим, временем и местом говорения соответственно. Все остальные дейксисы производятся от этих (ты, он, там, два года назад и т. д.). Например, «здесь» и «сейчас» привязывают содержание слов к месту и времени, о котором они повествуют; а «тогда», «вчера», «на будущий год» или «в прошлом» связывают содержание не с точным хронологическим временем, а с точкой, зависящей от времени конкретного акта говорения.
Пользуясь этими понятиями, можно сказать, что все течения в той или иной форме декларировали: «Не здесь», «Не так, как сейчас», «Не такие, как мы есть» (хотя интерпретация этих отрицаний могла сильно варьироваться). «Не здесь» было ответом сионистов и территориалистов, а также инстинктивным ответом миллионов людей, покинувших штетл или отправившихся в эмиграцию. Даже бундисты, якобы настаивавшие на дойкейт[11] в диаспоре, имели в виду принципиально иное «здесь» по сравнению со старым «здесь» культуры штетла: городскую жизнь, организованный рабочий класс, образовательное движение на базе секулярной идишской культуры. «Не так, как сейчас» выражалось в борьбе за политические перемены — в социализме (обращенном в будущее), в сионизме (обращенном в будущее, представляющее собой возрожденное прошлое), или на личностном уровне в ориентированном на будущее влечении к знаниям и самообразованию, или в профессиональных переменах для каждого индивида и его детей. Отсюда бесконечные идеологические споры в еврейском обществе, особенно в начале века (идеология ориентирована на будущее), и многочисленные разногласия о формулировках «программы максимум» и «программы минимум», возникавшие из-за того, что утопическое или желанное будущее казалось предпочтительнее нужд текущей политической ситуации во властных блоках.
Из трех дейктических осей тяжелее всего человеку дается отрицание личностной: «Не я». Некоторые высказывали это вслух, и их обуревала ненависть к самому себе, как это произошло с венским гением Отто Вейнингером (1880–1903), который сделал из этого логический вывод и покончил с собой. Прототип еврейской жизни, помещенный в топографию и иконографию штетла и в прошлое, как это ярко представлено в еврейской литературе, сделал возможным критическое и ностальгическое дистанцирование от такого рода коллективного «мы». Поэтому отрицание личностного дейксиса обычно трансформировалось в «не такие, как мы есть» или «не такие, как наш образ в обществе». Практически это означало резкое отделение от всего, что было «неправильным» в самих евреях — от негативного «другого» как вовне, так и внутри самих себя. Во-первых, каждое течение направляло отрицание на другие проявления еврейской жизни или на альтернативные течения, которые с его точки зрения воплощали все негативные еврейские стереотипы. Во-вторых, индивидуум старался подавить в собственных эмоциях и поведении любое проявление негативного «мы» («не ори, как еврей», «не будь назойливым», «не разговаривай руками» и т. д.). Печально известная «еврейская самоненависть» — понятие, введенное Теодором Лессингом (1872–1933)[12] в его одноименной книге (1930), — это не настоящая ненависть к самому себе, а ненависть к проявлениям «еврейского» поведения человеком, который сам относится к ним негативно.
Выражения этого отношения в различных течениях удивительным образом совпадают друг с другом. Ненависть к «обделывающему делишки» еврею и отвержение «диаспорной ментальности» в Эрец Исраэль не сильно отличались от ненависти к «Ostjude» у немецких евреев, жалоб на провинциальных «местечковых» у евреев современных городов или на «мелкую буржуазию» у социалистов. Как для сторонников ассимиляции, так и для сионистов язык идиш и соответствующее «поведение» символизировали презренный мир штетла. Желание практических сионистов[13] создать «нового еврея», здорового духом и телом, происходит из такого же ощущения (мы вправе спросить: «А что не так со „старым евреем“?»). На самом деле, негативные черты часто виделись не как поведение, которое можно изменить, а как симптомы негативной сущности под вывеской «еврей» или «иудаизм», откуда и появился термин «еврейская самоненависть».
Многочисленные примеры в биографиях отдельных людей часто выглядят «странным» отклонением (причем биограф явно чувствует себя не в своей тарелке). Несомненно, корни поведения человека, его верований и способов самовыражения лежат в его биографии и развитии его собственного сознания; но трудно не увидеть здесь более общую тенденцию, присущую целой социальной группе в момент семиотического упадка. Так, Штефан Гроссман (1875–1935), венский еврей, ставший одним из ведущих немецких журналистов эпохи Веймарской республики, редактор еженедельника Das Tagebuch, рассказывает в своих мемуарах, что его родители «говорили на другом языке», нежели он сам, а высочайшую ценность видели в «деньгах, деньгах, деньгах». Его собственная бедная и беспокойная мать казалась ему «воплощением капиталистического мышления», и, хотя он признает, что денег у нее не было, «слово „деньги“ было самым важным в ее словаре». Даже оглядываясь назад из 1930 г., он благодарен собственному «инстинктивному антисемитизму», который помог ему в молодости освободиться от семьи (Grossman 1930:24–25). Гроссман также публиковал грубые антисемитские статьи Маркса, написанные с аналогичных позиций. Но унизительную формулировку «деньги, деньги, деньги» использовал еще Тевье-молочник Шолом-Алейхема. Более того, ненависть к капиталистической ментальности родителей не обязательно должна идентифицироваться с «еврейским», но именно так это и было. А русский социал-демократ Лев Дейч (1855–1941) рассказывает в своих мемуарах (опубликованных в Берлине в 1923 г.) о реакции интеллектуальных кругов, к которым принадлежала и его семья, на одесский погром 1871 г.: «…наши единоплеменники дают достаточно поводов к недружелюбному к ним отношению, из них главным является предпочтение, которое они отдают непроизводительным, легким и более прибыльным занятиям. Необходимо поэтому стремиться, чтобы еврейская масса взялась за тяжелый, преимущественно физический труд, и в этом еврейская интеллигенция обязана прийти ей на помощь [хотя сама она не предполагает заниматься тяжелым трудом! — Б.Х.]. Она должна содействовать освобождению своих сородичей от суеверий, предрассудков, вредных привычек; словом, нужно вытащить евреев из тьмы и нищеты, в которых живет преобладающее их большинство» (Лев Дейч. «За полвека». М., 1923. Ч.2. С. 18–19.).
Как и многие другие, в 1922 г. ему вторит Уолтер Липпман (1889–1974)[14] в Америке: «Богатые, вульгарные и претенциозные евреи наших больших американских городов <…> настоящий источник антисемитизма. <…> Нельзя внедрить порядочную цивилизацию среди людей, которым, наконец, после веков запрета, позволили свободно дышать на лоне природы, а они сбиваются в трущобы с паровым отоплением». Сам еврей и сын торговца недвижимостью (которого не любит вспоминать), Липпман возражает против «чрезмерной концентрации» евреев в Гарварде из-за их низменных «манер и привычек». (Далеко ли это от взглядов Т. С. Элиота, которые считаются антисемитскими?) Липпман принадлежал к наиболее влиятельным американским журналистам времен Второй мировой войны, но он ни разу не упомянул о нацистском истреблении евреев. (См. биографию Липпмана, принадлежащую перу Рональда Стила (1980), и рецензию на нее в New York Review of Books, 9 октября, 1980.)
Более того, если мы говорим о «самоненависти», то она проявляется и во многих текстах литературы на иврите. Художественные и публицистические сочинения великого ивритского писателя Й. Х. Бренера (1881–1921) полны еще более резкими выражениями, чем процитированные выше. В своем знаменитом очерке 1914 г. «Наша самооценка в трех томах» по случаю появления собрания сочинений Менделе Мойхер-Сфорима он передает слова, сказанные Мойхер-Сфоримом о евреях, почти как евангелие. Вот хотя бы это: «„Живой“ народ, у представителей которого сил хватает только на то, чтобы молиться и прятаться, пережидая бурю, отворачиваться от беднейших собратьев, чтобы втайне копить свои гроши, рыскать среди гоев, существуя за их счет, и жаловаться целый день на свою горькую долю — нет, позвольте нам не выносить свое суждение об этих людях, они этого не стоят». Он говорит о «нашем больном характере», о «всеобщей понятной ненависти к этому странному существу — еврею» — и восхваляет роль ивритской литературы: «Самокритичная литература со времен Менделе говорит: Наша задача сейчас состоит в том, чтобы распознать и признать нашу низость с начала истории и до наших дней, все изъяны нашего характера, а затем подняться и начать все сначала» (курсив мой. — Б.Х.). Это едкая отповедь, однако, представляет собой очистительный шаг, лежащий в начале пути к позитивной цели: «нам нужно свое собственное окружение», и «наш характер нуждается в радикальных изменениях». А решение автор видит в маленькой группке пионеров, приехавших в Эрец Исраэль: «Трудовые поселения — это наша революция. Единственная!» (см.: Hertzberg 1973:307–312). Действительно, пионеры пролетарского сионистского движения поклонялись своему пророку Бренеру именно за резкость и «честность» его отповеди, как явствует из эссе Рахель Кацнельсон (1886–1975) «Бессонница языка» (в этой книге). Шломо Цемах (1886–1974)[15], один из первых еврейских рабочих Второй алии, писал в своих мемуарах: «Это поколение было воспитано на голой правде Менделе Мойхер-Сфорима, и чудовищной правде Элиокума и его жены из повести Бренера „Зимой“, и эмоциональной правде стихов Бялика, каждое слово которых несло в себе смысл, многократно превышающий их буквальное значение» (Tsemakh 1965:148).
Излишне говорить, что черты, критикуемые в этих отповедях — как евреями, так и антисемитами, — сами по себе не «еврейские» и совсем не абсолютно негативные: например, торговля содействует экономике; интеллектуальный труд вообще-то не так уж плох; стремление к «финансово более выгодной работе» вряд ли свойственно исключительно евреям и не может быть таким злом, чтобы оправдывать погромы; и не только евреи сохраняли модели поведения, стремительно поднявшись из низов по социальной лестнице. Но когда эти черты слились воедино, демонстрируя общепринятые стереотипы, и соединились с мощным «выбросом» евреев в чужую для них культуру, столкновение семиотических систем лежало на поверхности и подготовило почву для критики как извне, так и изнутри. Более того, именно вера евреев в высокую западную культуру (без серьезных контактов с носителями этой культуры) не давала им поверить в безосновательность антисемитизма — и заставила искать внутренние пути исцеления.
Ненависть, напряжение и презрение, характеризовавшие отношения между различными группами евреев, предлагавшими разные экзистенциальные и культурные решения (даже между представителями разных волн алии в Эрец Исраэль), процветали благодаря расщеплению «мы», случившемуся в сердце каждого индивидуума. Другие индивидуум или течение казались столь негативными, потому что они демонстрировали другую сторону нашего «мы» или «мы» наших родителей, которую мы не до конца подавили в себе, или потому что они предлагали альтернативный путь, по которому мы не пошли. И это расщепление сглаживалось благодаря спорам со специфически позитивным ответом на лозунги «не здесь» и «не сейчас», спорам, которые иногда велись не на жизнь, а на смерть — ведь казалось, что само существование евреев и их потомков и твое собственное существование зависели от их исхода.
* * *
Проблема этих трех дейксисов, отражающих три оси ориентации в мире, стояла особенно остро именно в еврейском обществе по двум причинам: а) отсутствие опознаваемо еврейской экзистенциальной базы на данной территории и б) появление самого еврейства в мире дискурса. Иными словами, это общество не укоренилось по экзистенциальным осям в собственном географическом пространстве — физическим здесь и сейчас, и в стабильном мы нормальной нации[16]. Напротив, в бытовом сознании они как евреи были привязаны к дискурсивному универсуму, «вымышленному миру», находящемуся вне истории и географии и основанному на целой библиотеке текстов и их интерпретаций (или хотя бы на инстинктивных верованиях, берущих свое начало из этих текстов). Отсюда происходит центральная роль дискурса (больше, чем любовь к земле) для их самосознания. Когда дискурсивный универсум ослабил свои позиции (два тысячелетия «мертвых книг», проклятых Мордехаем Зеевом Файербергом (1874–1899)[17] в повести «Куда?»), то важнейшим экзистенциальным вопросом для любой альтернативы, любого проявления еврейской культуры, любого индивидуума стало столкновение этого дискурсивного универсума с «реальным» миром истории. Этим объясняется пыл отвержения, острота критики и готовность хвататься за любое новое решение, как будто именно оно было наилучшим: шла ли речь о крошечном кибуце Эйн-Харод в Изреельской долине, о литературе на идише, о чистом немецком выговоре или о сефардском произношении в иврите.
* * *
Любое новое решение, предложенное вместо религиозного мира, отвергнутого или ставшего бессмысленным, стремилось ухватиться за новые «здесь», «сейчас» и «я», принимало их систему ценностей в качестве новых жизненных осей, требовало идеологического оправдания и фанатичной преданности. Индивидуум компенсировал свой разрыв с прошлым тем, что старался прибиться к новому берегу, даже если вдруг оказывалось, что это лишь остров на распутье и надо будет идти дальше. Для приверженцев литературы на иврите и идише ее важность как новой территории еврейского существования была частью этого феномена (оглядываясь назад, мы можем сказать, что это были острова на пути к другому континенту). А те, кто нашел для себя новые «здесь», «сейчас» и «мы» в культуре на другом языке, полностью усвоили и высокую культуру и повседневную семиотику этого языка. Сол Беллоу (1915–2005), отдавая дань уважения Бернарду Маламуду (1914–1986) после смерти последнего, писал: «Мы были здесь, американцы в первом поколении, нашим языком был английский, а язык — это духовное владение, из которого никто не может нас выгнать» (цит. по: Robert Giroux, «Introduction», в Malamud 1989:15; курсив мой. — Б.Х.).
Возрождение ишува, еврейской общины в Эрец Исраэль, тоже в изрядной степени проходило через формулирование противоположностей: сионизм противопоставлялся социализму в диаспоре; еврейская секулярная культура — ассимиляторству; иврит — галутному идишу; «сефардское произношение» как «мужественный» язык «пионеров» — «жалобному» ашкеназскому ивриту; «ивритский» народ и «ивритский» труд — испорченному «еврейскому» характеру; возвращение к природе — (воображаемым) стенам гетто штетла; возвращение к земле — сделкам «из воздуха» (людей, зарабатывающих себе на жизнь торговлей воздухом, называли luftmentshn — Кафка описал их под именем Lufthunde, «воздушных собачек», в «Исследованиях одной собаки»); ношение оружия — бессилию галутного еврея[18]; восхищение юностью — культуре отцов. Здесь же коренится поклонение сабрам (молодежи, родившейся в Израиле) как новым людям и новым евреям, здоровым душой и телом, физически крепким юношам и девушкам, которые не предаются праздным размышлениям и не колеблются. Берл Кацнельсон (1887–1944)[19] так завершил свою первую ивритскую программную статью «Изнутри», написанную в 1912 г. в Палестине:
Лишь после реального выхода из гетто сионизм найдет пути к своему осуществлению. Изменение географического центра в самом себе, внутренним императивом, <…> постепенно перейдет в изменение морального и жизненного центра. Наследие предков, страдания поколений и повороты истории мало-помалу проложили путь — хотя и преодолевая существенное сопротивление — новым силам, восставшим против них. Духу поэзии на иврите свойственно ожидание неотвратимых изменений всех ценностей, как духовных, так и материальных. Вместо мрачной жизни в гетто — трудовая жизнь на земле; вместо духовной жизни старого и обновленного гетто — человек, выпрямившийся от рождения.
(1912:19; курсив мой. — Б.Х.)
Поэтому Бренер, пророк первопроходцев, и написал в критической статье, опубликованной в журнале рабочего движения Эрец Исраэль, слова, вызвавшие такой переполох: «У нас, свободных евреев, нет ничего общего с иудаизмом [анахну… ха-йегудим ха-хофшим, эйн лану ве-ла-йагадут клум]» (Brener 1910:8; курсив мой. — Б.Х.). Хотя сами Кацнельсон и Бренер вряд ли об этом подозревали, их слова могли с одинаковым успехом принадлежать еврейским коммунистам, ассимиляторам или идишистам. И если евреям удалось в столь короткое время сломить свое материальное и духовное «гетто» — в Берлине или в Варшаве, в Нью-Йорке или в Бостоне, в Москве или в Тель-Авиве, — то это произошло благодаря столь глубокому ощущению негативного импульса. Однако влившиеся в чужую культуру редко выражали свою позицию настолько открыто — ведь наличие каких бы то ни было отношений с еврейством не было частью ожидаемого поведения в рамках новой культуры[20]. Тем, кто пытался создать внутреннюю культурную альтернативу, приходилось строить для этой цели новую идеологию.
Вопрос состоит только в том, какой позитивный импульс был избран взамен. Бренер — в той же статье — пошел по внутреннему секулярному пути. Процитированное выше радикальное утверждение на самом деле кончается так: «…и тем не менее, мы остаемся частью коллектива [= нации] ничуть не в меньшей степени, чем те, кто накладывает тфилин и отращивает пейсы». После этого он заключает:
Мы, живые евреи, <…> не перестали осознавать себя евреями, живущими своей еврейской жизнью, работающими и создающими еврейские формы труда, говорящими на своем еврейском языке, черпающими духовную пищу из своей литературы, трудящимися ради своей свободной национальной культуры, защищающими свою национальную честь и ведущими войну за существование в любых формах, которые принимает эта война.
(Бренер 1910:8).
Конечно, идеалы «не здесь» и «не сейчас» допустимо рассматривать как базовые постулаты романтизма. Действительно, можно сказать, что и новая поэзия на иврите, и политические идеологии происходят из романтизма в широком смысле слова. Разница состоит в том, что в тот революционный период романтические идеалы перестали быть томлением и воскрешением в памяти поэтических или вымышленных миров и превратились в попытки воплощения этих миров в реальной жизни «я» и коллективного «мы», в истории настоящего.