Магия имен

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Магия имен

Для проектирования настоящей и будущей жизни государства необходим особый «язык общения» — концепции, теории, мифы, идеологемы. Например, при Горбачеве в роли «ярлыков-слов», действующих «как самостоятельная сила, независимо от их содержания» [Бердяев, 2004: 301–302] стали употребляться «гласность», «правовое государство», «хозрасчет», затем — «административно-командная система» и «рынок». А за столетие до него соотечественники, неравнодушные к политике, гвоздили друг друга иностранными словами «пролетариат» и «буржуазия»; «эксплуатацией», «конституцией»… наконец, «революцией» в качестве решающего аргумента. Зародившийся в Европе марксизм к концу XIX века как-то враз овладел русскими умами, что кстати, немало удивляло старину Мавра на склоне лет: мол, им-то зачем понадобилось в аграрной стране? Исторический парадокс — «Капитал» был переведен на русский язык даже раньше (1871), чем на нем вышла полная Библия, переложенная с прежнего церковнославянского канона, из-за которого смысл ее веками оставался темен для простого народа.

Меж тем вполне «почвенная» идеология народничества переживала кризис — крестьяне не откликнулись на попытки интеллигенции поднять их на борьбу. И все героические жертвы, увенчавшиеся цареубийством, не дали результата за два десятилетия. Иными словами, вера в спасительную роль общины-артели нисколько себя не оправдала. Последними заметными в России фигурами этого периода считаются Лавров и Михайловский, но сегодня ясно, насколько они были «местного значения». И тут как раз появляется марксизм, который фланирующие по Европе «тургеневские» и «чеховские» лишние люди с воодушевлением доставили в Россию как очередной заманчивый продукт заграничной цивилизации.

Почему Владимир Ульянов «подцепил» именно марксистскую бациллу, а не стал, скажем, кадетом или эсером?

Для кадетской партии он был, с одной стороны, слишком радикален, с другой — маргинален. Здесь шла открытая публичная борьба, выдвигались люди талантливые и как сейчас принято говорить, успешные, но чуждые архаичного варварства как в своем отношении к властям предержащим, так и в собственном кругу. Ульянову, чтобы проявить себя и выбиться в лидеры, требовалась ниша потесней да попроще.

При ином стечении обстоятельств он, наверное, мог бы податься к эсерам. Там — тот же социализм как цель, радикализм, доведенный до безжалостного террора. Что касается модели общества, которую стремились воплотить эсеры — хозяйственной и политической демократии, осуществляемой через представительство «организованных производителей» (профсоюзов), «организованных потребителей» (кооперативных союзов) и «организованных граждан» (народного парламента и органов самоуправления), — все это никак нельзя признать большей утопией, нежели социализм по Марксу.

Наверное, ленинский выбор можно счесть в известной степени случайным. Известно, что сам Маркс на все лады проклинал Россию — «оплот европейской реакции». Но так уж вышло, что в конечном итоге именно русские стали его самыми преданными учениками; правда, само учение при этом исказилось до неузнаваемости. В случае Ульянова, скорее всего, сработала не столько тяга к последней моде, сколько семейное воспитание и еще более старые пласты, говоря условно, генной памяти.

Эсеры были во многом близки к славянофильству; по крайней мере, точно так же они пшрузились с головой в поиск, бессмысленный и безрезультатный, «особого пути для России». Ульянов же по социальному происхождению (а отчасти и по крови) мог склониться скорее к западничеству, одной из разновидностей которого в русском восприятии и оказался марксизм. Собственно, к этой альтернативе в немногих ее вариациях традиционно сводилось едва ли не все предложение на российском «рынке идей». К чему призывал соотечественников, например, Достоевский, а несколько десятилетий спустя — Бердяев, Франк, Струве? «Обратиться к Христу»! Им ли, религиозным мыслителям, было не знать особенностей христианства в стране, где оно, в отличие от Европы, так и не срослось до конца с плотью и кровью народа, не впиталось в глубины национального духа? В здешних упованиях на жизнь по Нагорной проповеди реализма никак не больше, чем в большевистской вере в рай земной.

Но вот, предположим, уверовал человек в такую вещь, как неизбежность перехода от одного общественного строя к другому, обусловленная экономическими факторами. Священное писание коммунистов — «Капитал» гласит: «Капиталистический способ присвоения, вытекающий из капиталистического способа производства, а, следовательно, и капиталистическая собственность, есть первое отрицание индивидуальной частной собственности, основанной на собственном труде. Но капиталистическое производство порождает с необходимостью естественного процесса свое собственное отрицание. Это отрицание отрицания». Вывести человечество из диалектического тупика призван пролетариат, который упразднит одним махом и капиталистическое производство с рыночными институтами, и ту форму организации общества, что обусловлена оным производством.

Любопытно, однако, процитировать этот фрагмент «Капитала» дальше: «[Отрицание отрицания] восстанавливает не частную собственность, а индивидуальную собственность на основе достижений капиталистической эры: на основе кооперации и общего владения землей и произведенными самим трудом средствами производства». И вот этими словами заканчивается основное содержание главнейшего марксистского текста! Который был доступен каждому, более того, обязателен для прочтения всеми, получавшими высшее образование. Показательно, что за все годы советской власти официальные идеологи так и не удосужились объяснить: почему на смену частной собственности придет непременно индивидуальная, а не какая-то еще, и как она должна выглядеть?

Усвоив подобную методологию сделался ли Ленин «лучшим и талантливейшим», а самое главное, единственным законным наследником немецкого мыслителя, как твердил десятилетиями советский научный коммунизм?

Нет, конечно. Совокупность взглядов и идей, которые когда-либо отстаивал Ленин, пересекалась с философией Маркса лишь отчасти. У основоположника он заимствовал постулаты о неизбежности гибели капитализма и победы социализма, упразднении частной собственности и буржуазного государства, о пролетариате — могильщике буржуазии. Но подлинным его «коньком» были создание партии революционеров (как точно определит Сталин — «ордена») и диктатура пролетариата, что напрямую из «Капитала» и его апокрифов никоим образом не вытекает. Если пофантазировать, то с подобной парой тезисов Ленин вполне бы мог бороться за революцию и в рядах эсеров. Пускай их орден отстаивал идею не «пролетарской», а скажем, «революционной диктатуры»: на деле речь шла об одном, поскольку диктатура того или иного меньшинства — феномен вполне реальный и хорошо известный в истории, а вот диктатура пролетарского класса в стране, где он, согласно Марксу, еще не оформился в этом качестве, — вещь совершенно фантастическая.

Впрочем, можно на этот «когнитивный диссонанс» взглянуть с другой стороны. Очевидно, что марксизм стал заметным явлением в жизни Европы не только потому, что создал настоящую идейную основу для развития политической борьбы на левом фланге общества. Не кто иной, как большевистские «извратители» в итоге своего эпохального эксперимента вознесли интеллектуальное и научное значение самого Маркса до невиданных высот. Благодаря последующим усилиям Ленина, Троцкого и Сталина работы немецкого философа, одного из множества ему подобных, изданы миллиардными тиражами, без преувеличения, на всех языках мира и занимают важнейшее место в современной культуре.

Многое можно вычитать у Маркса. Под его пером наемные работники фабрик и заводов с их мелкими бытовыми заботами, обычными житейскими драмами и общечеловеческими трагедиями впервые — и на долгие годы превратились в «невиданную в истории общность людей», некоего коллективного демиурга. Как точно заметил Бердяев: пролетариат становится словно бы богоизбранным народом, на который возложена особая миссия. Только выбор Иеговы не нуждался в объяснениях, да и кто бы их стал спрашивать со Всевышнего? Вот решил Он, что «это хорошо», и завел особые отношения с племенем, которое счел самым подходящим для «воспитания Богом через выполнение исторической миссии». (В таких примерно терминах описывал смысл существования любой из наций немецкий философ XVIII века Иоганн Готлиб Фихте. Современники, впрочем, его идей явно недооценили: предтеча гегельянства был изгнан с университетской кафедры по обвинению… в атеизме.) Маркс же с невыносимой дотошностью обосновывает указку своего перста характером производства, формирующим особый класс общества, где роль скрепы выполняют в числе прочего сами технологические процессы.

Красиво развил тему Георг Лукач — поразительно яркая фигура мировой философии: потомственный дворянин и еврей по происхождению, участник венгерских восстаний 1919 и 1956 годов — в знаменитом труде «Geschichte und KlassenbewuBtsein» (1923; на русском языке «История и классовое сознание» была полностью издана лишь 80 лет спустя). За это Лукач получил комплимент от Бердяева, назвавшего его самым умным из всех марксистов. Примерно так же его оценивал и великий писатель Томас Манн. В обиход советских догматиков сочинение, обруганное из последних сил угасавшим Лениным, так и не вошло, но стало классикой современного неомарксизма. Согласно Лукачу, Карл Маркс, следуя за Гегелем, «заменил субстрат развития субъектом», в роли коего выступает пролетариат, и тем самым придал своим схоластическим конструкциям производства прибавочной стоимости смысл и значение новой эсхатологии — учения о спасении человечества.

Здесь, правда, можно задаться вопросом: не перемудрил ли основоположник с терминологией? Подходя строго этимологически, самое старое значение латинского слова proletarius — человек, занятый производством исключительно детей, ибо никаких иных навыков и орудий он не имеет. Одно из дополнительных значений в жаргоне древнеримских низов — даже что-то вроде «мудака», не в смысле умственных способностей, а в первичном, анатомо-физиологическом плане. К тому же в эпоху классической античности у свободнорожденных жителей Вечного города, обладавших полноценным гражданством, любой труд, кроме руководящего, воинского или аграрного, по традиции считался неприличностью — долей исключительно рабов, вольноотпущенников и массы «понаехавших тут». Стало быть, тем римлянам, кто не имел богатых и знатных предков или хотя бы клочка пашни, а притом не желал рисковать, выслуживая в легионах земельный надел и пенсию, оставалось кормиться государственными подачками (именно оттуда известный всему миру лозунг «Хлеба и зрелищ!»; кроме хлеба, бесплатно раздавали по определенным дням требуху с городских боен — «висцералии»). Либо, записавшись в клиентелу к какому-нибудь нобилю, оказывать разные мелкие услуги патрону, в основном, как сказали бы сейчас, пиаровского, но при необходимости и филерского, и даже киллерского свойства. Иными словами, древнейшая из всех профессий его величества пролетариата — халявщик.

Слова со временем меняют смысл: в век Просвещения пролетариями стали называть просто всех неимущих, независимо от особенностей их социального происхождения и причин бедности. Но только Карл Маркс впервые за всю историю философской и экономической мысли наделил этим брендом целый класс людей, производящих реальные блага. Почему и зачем — это он сам объяснял довольно расплывчато, как и многие другие дефиниции в своих трудах. Однако ход оказался настолько успешным, что на сто с лишком лет термин «пролетариат» вошел в лексикон всего мыслящего человечества, а в значительной его части популярен по сей день. Для наших краев он, похоже, и вовсе сделался, по выражению тех же древних, nomen omen, то есть «имя — судьба» (или, быть может, «диагноз»?).

Как бы там ни было с терминами, но в нынешней России с ее неизбывным историческим нигилизмом грех не напомнить лишний раз, что Маркс был действительно выдающимся мыслителем, сыгравшим важную роль в духовной и интеллектуальной жизни человечества. Гениально понятие «капитала»; сегодня его вполне оправданно можно интерпретировать как особый род виртуальной реальности, где образы-идеи, точь-в-точь как в «пещере теней» у Платона или в эссе Бердяева, приобретают самостоятельную, более того, системообразующую общественную роль. И такие открытия, как «стоимость товара рабочая сила» или значение эксплуатации, нынешняя действительность скорее подтверждает, чем опровергает. Наблюдая гримасы текущего кризиса в стране и в мире — можем ли мы с уверенностью сказать, что марксовы идеи доминирования материального начала, приоритета производства над всеми остальными сферами жизни, диалектика производительных сил и производственных отношений так уж полностью изжили себя? Концепции «овещнения» (то есть, с нынешних позиций, все той же виртуализации мира), преодоления отчуждения, значения креативности, которыми Маркс увлекался в ранний период, становятся по-новому актуальны в информационную эпоху. Совсем иное дело — его трудовая теория стоимости, прогноз «относительного и абсолютного» обнищания пролетариата (впрочем, во многом как будто подтверждающийся применительно к большинству стран Третьего мира и к отдельно взятой Российской Федерации). Равно и упования на некий глобальный социум нестяжателей, чьи характеристики столь неудачно пытался детализировать Энгельс в своих одиноких фантазиях после смерти друга-соратника.

Все это, однако, не дает оснований считать Маркса лично причастным к тому, что произошло в России в XX веке. В роли руководителей конкретных рабочих движений ни он, ни Энгельс себя вовсе не проявили. «Первый интернационал» способствовал распространению социалистических идей, но сколько-нибудь серьезной роли в их развитии не сыграл. Как крестьянская община подвела надежды возлюбивших ее народников на скорое пришествие дивного нового мира, — точно так же и трудящиеся в Европе и Америке игнорировали диалектику пролетарской борьбы с буржуазией: большинство из тех, кто уже был более-менее устроен в своих делах, не проявили отчетливого желания переквалифицироваться в гробокопатели. Кроме того, Маркс попросту слишком долго писал «Капитал», и к моменту окончания этого труда политико-экономическая ситуация почти повсеместно уже мало напоминала ту, с которой довелось начинать.

Завершая тему «магии имен», осталось вспомнить, что Ленин со товарищи после 1903 года присвоили их сразу два. Первое официальное: Российская социал-демократическая рабочая партия (РСДРП). Второе — уточняющее, поначалу скорее формальное, нежели содержательное: большевики. Оно, как показала история, было политически выигрышным в силу своей выразительности (здесь прямое указание и на силу его носителей, и на их революционный максимализм!); стало быть — «в скобках маленькое б». А оно хоть и мало, но в графическом представлении, да еще с двумя «латными наплечниками», превращается в последний, безошибочно запоминающийся штрих.

С 1918 года ленинцы, подчеркивая универсальную всеохватность своей миссии и ее, так сказать, историческую неизбежность для любого и каждого, отказались от слов «социал-демократическая рабочая». Они назвали себя коммунистами: Российской (вскоре — Всесоюзной) коммунистической партией большевиков — ВКП(б). Наконец, в 1952 году партия становится просто Коммунистической, с добавлением двух букв из названия созданного ею государства — КПСС.

Эта эволюция точно отражает содержательные изменения в деятельности организации. Согласно Марксу, общество при капитализме становится полем борьбы лишь двух классов — буржуазии и пролетариата. (Исторический опыт Англии XIX века, которую он выбрал основным объектом своих исследований, и впрямь как будто подтверждал вторичность роли что крестьянства, что аристократии.) И из этого противостояния, когда подавляющее большинство населения превратится в наемных работников, обязана так или иначе возникнуть новая общественная формация — коммунизм. Забегая вперед, можно утверждать, что в России куда более «правильными» и последовательными сторонниками Маркса, нежели ленинцы, оказались как раз меньшевики, чье течение в целом пошло от Плеханова. Они готовились к развитию капитализма в России и всему тому, что он со временем обязан принести, отказываясь «перепрыгивать через ступеньки».

Смена названий выразительно характеризует и специфику адаптации марксизма к российским условиям. «Социал-демократия» здесь очень скоро стала ассоциироваться с умеренностью и компромиссом, что для Ленина являлось презренным соглашательством и «социал-предательством», по сути равнозначным отказу не просто от революционного переворота, но от коммунистической перспективы. Не случайно вождя двадцать с лишним лет кряду так бесил девиз ревизиониста марксовых наук Эдуарда Бернштейна: «Движение — всё, конечное цель — ничто». Слово же «коммунизм» долго завораживало простых русских людей загадочным «высоким штилем»; это для носителей европейских языков самоочевидна его связь с такими банальными житейскими понятиями, как common, commune, gemein и т. п. Сакральные формулы, чей смысл темен для непосвященных, часто служат неплохим подспорьем в реальной войне…

Наконец, «настоящих рабочих» вплоть до сталинской индустриализации было попросту слишком мало в России, да и главные вожди — сплошь из интеллигентов. В первые двадцать лет «пролетарское» государство строили фактически одни мужички-богоносцы под водительством профессиональных иждивенцев-революционеров. А после, когда в передовой класс принялись назначать едва ли не всю страну, нужда в таком определении для единственной политической партии отпала сама собой.