Участие не важно для победы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Участие не важно для победы

Показательно, что в массовом сознании бывших советских людей Сталин воскресает сегодня именно таким, каким он, несомненно, всегда желал видеть себя сам — всесильным Верховным главнокомандующим образца середины века. Что и как он делал в далеком 1917 году, почти никого уже не интересует, кроме нескольких особенно дотошных историков.

О Ленине и подавно говорить не приходится. Читая тексты, написанные его рукой, и партийные документы того периода, не говоря уже о мемуарах противников, трудно не то что понять преимущества большевиков над другими политическими силами, но даже определить четкую линию его поведения. Умел ли вождь предвидеть ближайшие или более отдаленные события, был ли он умелым организатором или ярким теоретиком? Показал ли себя сильным тактиком или стратегом; формировал ли он последовательную программу и воплощал ли ее в жизнь? Самый же главный вопрос: бывают, как известно, ситуации, в которых участие важней победы; но как стала возможна победа без участия?

Итак, революции Ленин явно не ждал, перспектив ее не видел и уже перестал надеяться на перемены. Экономическое положение в стране и ситуация на фронтах были далеки от катастрофы: немцы вели тяжелейшие бои на Западном фронте, им было не до России. Наконец-то наладилось производство военного снаряжения и оружия. И продовольствия пока хватало, хотя в политическом лексиконе уже появилось понятие «продразверстка». В прямой связи с этим закономерно распространились конспирологические домыслы: мол, некто Парвус (люди специфически образованные, как-то: филологи, медики, юристы и прочие ботаники могут еще припомнить, что это погоняло переводится с латыни как «малый», то есть лингвистически оно родственно и мелкобуржуазности, и меньшевизму, и само собой, «малому народу»), на самом деле Гельфанд, патрон Троцкого и предполагаемый соавтор идеи перманентной революции, организовал «пожертвование» от германского Генштаба, которое и позволило Ленину победить. Как выражаются в наши дни — отпиарив кого следует и проплатив всех, кого надо.

Вдумаемся: речь идет о сумме в 30 миллионов марок. Конечно, самые малые средства можно так распределить по важнейшим направлениям и ключевым точкам, чтобы КПД оказался максимально высок; нередко такое действительно приносило успех. Но все равно: по пять немецких денежек с полтиной на душу населения Российской империи — не маловато будет?

Павел Милюков описал один эпизод противоположного, «патриотического» свойства: летом 1917-го, во время выступления Корнилова в столицу отправили денег для организации действий офицеров против Временного правительства. И ничего. Деньги разворовали, никто никуда не выступил… Если же вспомнить все средства и ресурсы, полученные белым движением из-за границы, вопрос отпадет сам собой — выходит минимум раз в сто больше, чем ленинские «тридцать сребреников» по официальным данным Временного правительства. И люди на той стороне были, как сейчас принято думать, получше — умнее, честнее, благороднее. А пролетели со свистом.

Или вообразим на минуту, окунувшись в мир пропагандистских сказок: сегодня какая-нибудь мировая закулиса даст Каспарову с Немцовым 30 миллионов долларов (да пусть хоть и вдесятеро больше) и предложит — с учетом уже имеющегося опыта — повторить девяносто первый год. Чтобы, значит, снова поставить Россию на колени и превратить ее в колонию Запада, а русский народ в рабов. Ничего, конечно, не получится, но совсем не потому, что народ этот в данный момент так уж прочно стоит на ногах и блаженствует с утра до вечера, вкушая дары суверенной демократии. Просто подавляющее его большинство никаких революций уже не жаждет, а доводы активных противников режима массы вовсе не воспринимают. Деньги же закулисные растащат в момент, и следов не останется, как было с огромными средствами, бездарно потраченными за пятнадцать лет на избирательные кампании либералов. Как тот же Парвус в свое время умыкнул у Горького.

«Все реки текут в море, но море не переполняется; к тому месту, откуда реки текут, они возвращаются, чтобы опять течь» (Еккл., 1, 7). В 1917 году русские свергли царя — дюжину лет спустя воздвигся новый «престол», на который сел другой абсолютный властитель. В 1991-м доломали прежнее государство — через тот же заклятый срок новая вертикаль с выборами «из одного арбуза». Да ведь и в Древнем Риме институт императорской власти, начиная с Юлия Цезаря, еще много лет продолжал именовать себя rem publicam. Вулкан созревает долго, но взрывается всегда внезапно, и тогда лава все сметает сама.

Так же неожиданно для Ленина разразилась десятилетиями назревавшая революция. Послания, которые он принялся отправлять в Петроград, на местных деятелей особого впечатления не производили — их, скорее, воспринимали как свидетельство непонимания ситуации. Между тем советская пропаганда была обязана представить как можно убедительнее его решающее участие в подготовке к захвату власти. В результате почти каждому советскому человеку, хотел он того или нет, вбили в голову определенную схему. Дважды ее подвергали корректировке: в 1930-е, когда «революцию сделали Ленин и Сталин», и в 60-е, когда последний был временно отстранен от «животворных истоков». Мы же постараемся зафиксировать вещи объективные.

Факт первый, имеющий принципиальное значение — проезд гражданина России из Швейцарии кратчайшим путем через Германию, то есть территорию противника в войне. Официальная идеология скрыть этот факт никак не могла, но всячески старалась умалить его значение. В «допущенной» литературе и в кино он никак не отражен. Ведь потом была еще и Великая Отечественная, и на фоне этой памяти самая невинная добровольная сделка с рейхом, неважно, третьим или вторым, сразу приобретала вкус предательства. Это насчет сделок «вынужденных», будь то Брестский мир или пакт Молотова-Риббентропа, появились оправдательные теории, но в 1917-м у Ленина выбор явно был. Потому пломбированный вагон стал самым слабым местом в этой пропаганде, и клеймо не стирается более 90 лет. Однако с тактической точки зрения это один из первых по-настоящему сильных, нестандартных ходов политика Ульянова. Через месяц после отречения царя Ленин оказался в политическом центре России и смог включиться в процесс, когда еще не все ниши были заняты. А если бы добирался окольными путями, как пришлось тогда же Троцкому, и явился бы в Россию не перед ним, но вдогонку, как вышло в 1905 году?

Факт второй: «Апрельские тезисы». Вернувшийся издалека эмигрант, что называется, с порога осудил однопартийцев за сотрудничество с «капиталистами» и потребовал немедленно брать власть. Это хорошо известно всем, кто учился в советское время. Тоже ключевой и неожиданный даже для ближайших соратников ход. Во всяком случае, «Правда» напечатала через несколько дней, что «общая схема т. Ленина представляется нам неприемлемой, поскольку она исходит из признания буржуазно-демократической революции законченной и рассчитана на немедленное перерождение этой революции в революцию социалистическую» [Троцкий, 1997: 307]. Видный деятель Февраля Николай Суханов, бывший масон и эсер, а затем меньшевик, чью роль советская история вовсе игнорировала по этим причинам, заострил вопрос: дескать, как и чем ухитрился Ленин одолеть своих большевиков? Ответ его был вполне советский, но и антисоветский в то же время: «Гениальный Ленин был историческим авторитетом — это одна сторона дела. Другая — та, что кроме Ленина, в партии не бывало никого и ничего, несколько крупных генералов — без Ленина — ничто» [Троцкий, 1997:315].

Понятно, что Суханов, один из реальных организаторов революции, оценил политических оппонентов не без доли легкомыслия. Автор семитомных «Записок о революции» ухитрился и Сталина не заметить в ее первых рядах; а в последующую эпоху подобные промашки обходились очень дорого. Расстреляли его, однако, только в «спокойном» 1940 году, после почти десятилетней ссылки в Омск.

Вообще, противники Ленина после его первого выступления в Совете расслабились: «Человек, говорящий такие глупости, не опасен. Хорошо, что он приехал: теперь он весь на виду… Теперь он сам себя опровергает!» [Милюков, 2001: 77].

Может, «крупные генералы» большевизма и не представляли собой ничего выдающегося, но младший командный состав был опытен и решителен. «Неизмеримо более действительной в этот последний период перед переворотом была та молекулярная агитация, которую вели безымянные рабочие, матросы, солдаты, завоевывая единомышленников поодиночке, разрушая последние сомнения, побеждая последние колебания. Месяцы лихорадочной политической жизни создали многочисленные низовые кадры, воспитали сотни и тысячи самородков» [Троцкий, 1997, т.2, ч.2: 71].

Но можно ли считать ленинские действия, приведшие к победе, плодом здравого расчета? В его личной хронике двух революций скорее может броситься в глаза смесь авантюризма с элементарным невежеством. Война продолжалась; переговоры, которые большевики вели после 7 ноября с германскими военными, наглядно показали, что сколько-нибудь обдуманных планов у Ленина не было. Предложи он чуть раньше отдать захватчикам «ради удержания власти» половину обжитой европейской части бывшей империи: помимо обособившихся явочным порядком Польши и Финляндии, еще Украину, Белоруссию, Прибалтику, Закавказье, четыре крупнейших города из шести, не тронутых немцами — тогда его вообще никто бы не поддержал! В это время Ленин не только желает внушить, но и сам явно убежден, что государственное управление — дело простое, им и кухарка сможет заниматься. Банк для него инструмент счетоводства, а не важнейший институт современной экономики. Высшим образцом организации производства Ленин считает почту как структуру, охватывающую сразу всю территорию страны. А за меру всех вещей вождь принимает Германию с ее жителями, на которых русские, как он неоднократно сетовал потом, совсем не похожи — «плохие работники». Если это и популизм, то довольно странный. Впрочем, откуда Ленину было приобрести необходимый опыт, если он за долгие годы вне России не проработал и дня ни в одной административной или хозяйственной структуре.

В сферах публичной политики Ленин обращался около двух месяцев: с апреля примерно до конца июня 1917-го, и перед массами выступал нечасто. Какие организационные мероприятия он провел, какие кадровые назначения сделал в этот срок? Активнее всего промывал мозги ближайшим соратникам: брать власть и точка! Но и это было само по себе непростой задачей. Десятилетиями советская пропаганда поливала Каменева и Зиновьева за соглашательство и предательство. Человек любознательный не мог не задаться каверзным вопросом: до последних дней жизни Ленина двое «штрейкбрехеров», чуть не погубившие вождя, оставались его первыми приближенными, занимали важнейшие посты. Почему же Ильич проявил к ним такое великодушие?

Да потому, наверное, что их грех был не самым большим. Поступки Зиновьева и Каменева не противоречили не то что никаким «установкам», но и простому здравому смыслу. Тот самый Виктор Ногин, кому «повезло лишь со станцией метро», из-за эсеровского вопроса расплевался с первым составом Совнаркома вскоре после его сформирования. Милютин и Рыков также не относились к энтузиастам немедленной диктатуры, и Томский с Володарским проявили колебания. Ленин благоразумно не стал продолжать борьбу с явившимся на сцену Троцким: этот противник превратился вдруг не только в главного, но чуть ли не в единственного союзника. А в самом начале, в апреле вообще никто из ленинской команды не принял и, вероятно, даже не понял его «Тезисов»; лишь к октябрю ему удалось заставить большинство ЦК согласиться с идеей захвата власти. Потому что в этот момент все и так видели, что власть «валяется под ногами»: вчерашний прожектер оказался подлинным реалистом. Правда, уже не единственным, а одним из многих — но самым, так сказать, апробированным: вот видите, он еще когда об этом твердил…

Теперь мы смогли убедиться воочию, какими бывают популисты и чем они умеют увлечь массы за собой. Вот примечательное воспоминание из дней нашего «второго Февраля» (кстати, и на календаре 1991 года было, сдается, как раз начало марта). Несколько заводил политического карнавала неформалов получили приглашение выступить не где-нибудь, а в Высшей партийной школе с презентацией своих программ. Бывший узник карательной психиатрии, ныне покойный Лев Убожко оказался неважным споуксменом, и через пару минут его буквально согнали с кафедры. Старательные разъяснения сопредседателя одной из двух неокадетских партий (не той, что была «за проливы», а той, что за свободы: у них и во втором издании обнаружилась похожая расстыковка), отчего буржуазная демократия рациональна и в конечном счете выгодна всем гражданам, аудитория подытожила вежливыми хлопками. Зато после трескучего, по обыкновению, спича Жириновского, где время от времени удавалось разобрать нечто о державном величии и о силе власти, солидные мужчины толпились с вопросами в кулуарах, не сводя с оратора горящих — без преувеличения — глаз…

Больше того: через пару лет, после выборов в первую новую Думу, «Известия» опубликовали письмо читателя из Тулы. «Жириновский победил одной фразой, когда сказал несколько слов в защиту русского народа, — говорилось в нем. — Заступился во всеуслышание за русскую нацию не больше чем на словах, но эффект получился отменный. Я, простой русак, тоже голосовал за Жириновского и только за то, что он впервые сказал правду про русский народ».

Но на самом деле далеко не так наивен был «простой русак», а очень даже проницателен. Ибо дальше он сообщал вот что: «Достаточно Жириновскому получить пост президента, и он тут же забудет о «своих русских», которые его могут возвысить по своей природной слепоте и дурости».

Ну и как прикажете понимать? Думал человек одно, безукоризненно рациональное — сотворил совсем другое, импульсивное до нелепости.

Справедливости ради надо признать, что Владимир Вольфович на порядок ярче своего тезки Ильича — он разнообразнее, артистичнее, его хамство бывает местами даже остроумным, а прогнозы насчет здешней действительности сбывались неоднократно. Ленин же был «прост как правда», как говорится, проще некуда. Вся его политика во время революции основывалась на двух моментах: во-первых, непрерывном вдалбливании истин, что действующая власть плоха и надо ее брать самим, во-вторых, на категорическом отказе от любых компромиссов, если только они не способствовали первой задаче (так вышло с новым союзником Троцким). Никакого лукавства здесь не было — Ленин сам верил во все, что он говорил. Это «недомыслие», однако, в конце концов идеально сошлось с чаяниями народа, для которого самым важным были земля и мир. Другое дело, что в итоге вожделенные блага оказались, совсем по Бердяеву, «не реальностями и не существенностями», а плоскими бумажными ярлыками, виртуальными обозначениями мира и земли.

Результатом трехмесячного ленинского руководства большевиками в Петрограде стал разгром неизвестно кем, непонятно как организованного выступления полков и заводских партийных ячеек. Ленина заклеймили как немецкого шпиона, многие активисты оказались в тюрьмах, центр управления — особняк Кшесинской был потерян, газеты в большинстве закрыты. Кстати, самого Ленина в те дни вроде бы и не было в столице — в очередной раз он не контролировал ситуацию, а возможно, и не понимал ее. Правда, партия за это время серьезно усилилась, численность ее выросла чуть ли не на порядок.

Полученный шанс был сполна использован позже. И неважно то, что Ленин на самом-то деле видел совсем не далеко, вовсе не на много лет вперед. Будь он пророком какой-нибудь настоящей религии, мог бы сослаться на откровение с небес. Но сошло и так. В любом случае, рационального обоснования для лозунгов у вождя не было. Не зря говорил Ираклий Церетели, что «нет такой партии, которая могла бы взять на себя ответственность». А заявление Ленина: «Есть такая партия!» — большинство восприняло, как эпатажный жест, как у нас пару лет назад наблюдали за выходками еще не остепенившегося и не присмиревшего Жириновского.

Зачем Ленину все это было нужно? Понятно, что он ненавидел государство, с которым до того безуспешно боролся четверть века. Но для чего «от имени пролетариата» поливать грязью многих и многих приличных, умных людей, с которыми вроде бы было гораздо полезней договориться по-хорошему? Ближайший ленинский соратник Каменев — не потомственный дворянин, а сын еврейского рабочего, выучившегося на инженера — такое умел; он вообще проявил себя куда большим интеллигентом. Даже Максим Горький, единственный из всемирно известных русских писателей, кто много лет поддерживал, чем мог, большевиков (из-за этого пришлось скрываться за границей; правда, «изгнание» на итальянском острове Капри оказалось и душеприятным, и творчески плодотворным), — даже он в «год двух революций» едва не проклял вождя-учителя.

Возможно, вся суть была вот в этом «от имени» да еще в кое-каких особенностях национального темперамента. Вроде бы революционеры трудились над одним общим делом, придя к нему примерно одинаковым путем, со схожими мотивами. Но если молодой Бронштейн объединяет в себе все задатки Иосифа Флавия (который, как известно, прежде чем переквалифицироваться в исторического писателя, побывал военным командиром, а затем стал предводителем мятежников); если Джугашвили на первых порах действует в согласии с нехитрым и в то же время бесконечно сложным кодексом «правильного абрека», то Ульянов — единственный в троице выходец из самой что ни на есть «центровой» среды — после первых житейских неудач сам себя загоняет в профессиональные маргиналы, целенаправленно опускаясь на дно жизни. Пускай это было далеко не горьковское «дно», но двуногих крыс в том углу имперского подполья, что Ленин облюбовал для себя одного, водилось никак не меньше. В результате симпатии у натур одухотворенных он не вызывал, с творческими людьми, за единственным исключением того же Горького, вовсе не был связан. Даже при советской власти, старательно избегавшей грубых неприличий в своих летописях, широко была известна его фраза: «Интеллигенция — это не мозг нации, а говно». Вскрытие показало, что серьезные проблемы с мозгом, по крайней мере в последние годы жизни, имелись у самого Ильича. Вероятно, только поэтому до изысков вроде: «В туалете поймаем, в сортире замочим» или: «Я порекомендую сделать операцию таким образом, чтобы у вас уже больше ничего не выросло», — он так и не поднялся.

Кажется, самый верный ключ к пониманию этого человеческого типа дают записки известного французского историка Пьер-Клода Дону, ставшего одним из соавторов Конституции 1795 года. Будучи брошен в тюрьму за принадлежность к жирондистам, он ожидал смерти со дня на день — и тут узнал вдруг о казни своего главного преследователя. По горячим следам Дону набрасывает психологический портрет тирана.

«Желчный темперамент, узкий кругозор, завистливая душа, упрямый характер предназначали Робеспьера для великих преступлений. Его четырехлетний успех, на первый взгляд, без сомнения, удивительный, если исходить лишь из его посредственных способностей, был естественным следствием питавшей его смертельной ненависти, глубинной и неистовой зависти. Он в высшей степени обладал талантом ненавидеть и желанием подчинять себе. В своих мечтах о мести он был полон решимости покарать смертью всякую рану, нанесенную его чувствительному самомнению; и чтобы тайное ощущение неполноценности перестало разрушать иллюзии, созданные его самолюбием, он хотел бы остаться лишь с тем, кого считал неспособными себя унизить. С лавних пор он изменил значение слова «народ», приписав наименее образованной части общества свойства и права общества в целом. Вот в каких словах он без конца превозносил справедливость и просвещенность народа: никому не дозволено быть мудрее, чем народ; богачи, философы, писатели, общественные деятели были врагами народа; революция может закончиться лишь тогда, когда больше не станет посредников между народом и его истинными друзьями… И вот из этого народа Робеспьер сделал божество, из революции — предмет фанатичного поклонения, верховным понтификом которого стал он сам; жреческий пафос был наиболее выразительной чертой его убогих писаний…» [Menard, 2001: 85].

Реалии той Великой революции закономерно перекликаются с образами революции русской. Не то Куприн, не то Струве — разные источники расходятся на этот счет — назвал Ленина «думающей гильотиной». Метафора подходит и многим соратникам: любопытно, что очень похожее определение для излюбленного типа героев польского писателя Генрика Сенкевича придумал задолго до революции кто-то из собратьев по перу. На их языке, в данном случае понятном без перевода, — sentymentalna gilotyna. Феликс Дзержинский, в ранней юности бывший ревностным католиком и патриотом Речи Посполитой, почти наверняка зачитывался тогда историческими романами Сенкевича. Не с этих ли персонажей родной литературы — вкупе с фигурой реального вождя — он потом и «делал жизнь»?

Но по крайней мере в отношении Ленина подобные сравнения выглядят чересчур лестно, равно по части мышления и сложности механизма. Он сработал скорее как плуг, перевернувший залежалые сверх меры пласты российской истории. Или как топор, которым общество рубануло с маху по гордиевым узлам своих противоречий.

Преувеличенными кажутся и утверждения, будто Ленин рвался к власти как таковой, ради нее самой. Он, похоже, так и не сподобился узнать ее и понять. Наглядней всего об этом свидетельствуют предсмертные записки, так называемое завещание. После шестилетнего опыта верховного правления — какой-то Рабкрин, кооперация, «служебные характеристики», розданные соратникам на будущее, когда его самого не станет… в общем, ахинея полная. По-видимому, вся ленинская борьба за власть была лишь сильно запоздавшим самоутверждением. Впрочем, самые важные перемены в поли гике нередко достается осуществить людям недалеким: они хуже представляют последствия своих действий, меньше боятся ошибиться и потому чаше других попадают в цель кратчайшим путем.

«Слишком умная» интеллигенция, либеральная и социалистическая, таких решений найти не смогла. Последнюю точку в ее революционном провале поставил конфликт Керенского и Корнилова.