Глава двенадцатая После Кунерсдорфа. Конец кампании 1759 г.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава двенадцатая

После Кунерсдорфа. Конец кампании 1759 г.

Кунерсдорфская баталия произвела во всей Европе сильнейшее впечатление. Велика была радость самой царицы: во дворце отслужили благодарственный молебен, на который она пригласила и французского посланника. Этот последний обменялся поздравлениями с канцлером, которые закончились словами: «Всякий добрый русский должен быть добрым французом, как и каждый добрый француз — добрым русским»[267].

Посланник сообщал, что Елизавета «со смирением и великим благочестием приняла сие великое событие, каковое почитает она за знак божественной протекции в пользу правого дела». Победоносный главнокомандующий получил фельдмаршальский жезл, в его честь была выбита медаль с надписью: «Победителю над пруссаками»[268]. Царские щедроты излились и на других генералов. Подполковник Волков, привёзший трофейные знамёна, был произведён в полковники и награждён 2 тыс. рублей. «Прусские знамёна и штандарты внесены во дворец с барабанным боем отрядом лейб-гвардии и поставлены в тронной зале» (Лопиталь). 17 сентября, в день рождения императрицы, бригадир Сумароков, поэт и драматург, директор новой русской труппы и один из основателей национального театра, представил на его подмостках пьесу «Прибежище добродетели» с прологом, посвящённым великой победе («Новые лавры»)[269].

Не меньшая радость царила также при венском и саксонском дворах. Польский король наградил Салтыкова орденом Белого Орла. Мария Терезия прислала ему бриллиантовый перстень, табакерку с бриллиантами и 5 тыс. дукатов. Также получили подарки и драгоценности Фермор, Вильбуа, Румянцев, Панин и Штофельн.

Свои поздравления прислал в Петербург и версальский двор. Но, как мы знаем, во Франции всегда опасались чрезмерных побед России, хотя общественное мнение высоко ставило доблесть русских войск. Некто Тейссерн даже сочинил в честь Салтыкова поэму, переданную нашим посольством самой императрице[270].

Министр Финкенштейн писал прусскому посланнику в Англии: «Только чудо может спасти нас. Поговорите с Питтом, но не в качестве посланника, а просто как друг. Изобразите сему великому мужу, сколь тяжелы нынешние обстоятельства самого верного союзника Англии. Быть может, ему удастся добиться мира»[271]. Однако британское министерство отнюдь не пало духом после этого страшного разгрома. Прусского посланника заверили, что, пока сам Фридрих II жив и здоров, ещё ничего не потеряно, а для переговоров о мире сейчас совсем неподходящее время.

Теперь уже никто не сомневается в том, что на другой день после битвы, в полной неразберихе, постигшей Прусское Королевство, было достаточно 20–25 тыс. русско-австрийских войск для того, чтобы занять Берлин и сразу же положить конец войне. Через два дня корпус Гадика снова соединился с Лаудоном. Тем не менее никто не пошёл на Берлин. Даун, Лаудон и Гадик сразу же взялись за старое, заботясь лишь о том, как бы помешать Салтыкову воспользоваться плодами своей победы и направить его в Силезию. Их претензии и эгоизм прорывались наружу по любому поводу. В это трудно поверить, но они осмелились требовать передачи им трофейных пушек и даже военнопленных. Фельдмаршал отказался и приказал бригаде Бенкендорфа сопровождать эти пушки, пленных и своих раненых до Позена.

Вследствие потерь, понесённых 12 августа, усугубленных к тому же отправкой этого отряда, у Салтыкова оставалось не более 20 тыс. чел., но зато Лаудон имел 15 тыс., а Гадик должен был привести к нему ещё 12 тыс. Таким образом, численное превосходство оставалось на стороне австрийцев, и без них сделать что-либо было невозможно. Однако Гадик отказался идти на Берлин, отговариваясь самыми пустячными причинами: недостатком провианта, приближением осени (стоял конец августа) и риском нападения прусского короля на Саксонию.

Даун не двигался с места, опасаясь слабых сил принца Генриха, расположенных в Шмоттзайфене и Лёвенберге, и вообще не намеревался нападать на него, оставляя для себя лишь наблюдение за передвижением пруссаков и воображая, будто принц хочет вклиниться между обеими императорскими армиями. Этим и ограничивались действия австрийцев, хотя Фридрих II ещё 24 августа ожидал соединения союзников у Франкфурта, чтобы нанести Пруссии смертельный удар. Но Даун посылал к Салтыкову друг за другом князя Лобковица, генерала Ласи, затем русского военного агента Шпрингера все с одними и теми же предложениями: не имея возможности продолжать военные действия, надо уже думать о зимних квартирах. Русских он просил прикрывать его операции в Силезии или Саксонии.

Но мог ли Салтыков и без австрийцев идти на Берлин, предоставив своим союзникам совершать «по всем правилам науки» марш-манёвры и бесплодные осады? К сожалению, это было невозможно, во-первых, из-за инструкций, предписывавших ему во всём советоваться с Дауном и не уклоняться от его просьб и предложений. Ведь даже две победы над пруссаками не избавили Салтыкова от мелочной опеки Конференции. Впоследствии куда более энергичный Суворов испытал на себе те же самые помехи: предписания из Петербурга, обязательность согласия на всё союзников, эгоистический и подозрительный надзор из Вены. Даже после Кассано, Треббии и Нови[272], после полного разгрома трёх республиканских армий Суворов не смог перенести военные действия на территорию Франции. Ему пришлось внять призыву австрийцев и погубить свою победоносную армию в лабиринтах швейцарских гор[273].

Однако и по чисто военным соображениям Салтыков не мог в одиночку действовать против Берлина. Для этого требовалось 25–30 тыс. чел., но, хотя у него и было около того же числа, многие из полков, в особенности Обсервационного корпуса, были дезорганизованы, не имели надёжных солдат и хороших офицеров. И если после Пальцигской битвы он жаловался на повреждённые лафеты и непригодные пушки, недостачу для них тягловых лошадей, то можно представить себе, насколько всё это усугубилось потерями, понесёнными 12 августа!

После сражения Салтыков оставался у Кунерсдорфа ещё четыре дня. 16 августа зловоние трупов стало невыносимым и уже грозило распространением заразы. Поэтому он снял лагерь и перешёл Одер у Лоссова, направляясь на юг для соединения с австрийцами. 22-го он встретился в Губене с Дауном. Встреча прошла без свидетелей, и о ней стало известно лишь то, на что пожелали намекнуть сами главнокомандующие. Даун, конечно, отверг даже мысль о диверсии на Берлин, требуя от Салтыкова не переходить Одер и прикрывать австрийские войска при осаде Дрездена, после чего можно было бы совместно вторгнуться в Силезию. На это последнее предложение Салтыков ответил категорическим отказом — его слишком заботила безопасность Восточной Пруссии. Французский военный агент маркиз де Монталамбер в письме к герцогу Шуазелю сообщал о своём разговоре с Дауном:

«Фельдмаршал уведомил меня, что во время встречи с графом Салтыковым он заручился от сего последнего обещанием оставаться по сю сторону Одера с условием предоставления для него потребного хлеба и фуража. После же взятия Дрездена обеим армиям надлежит идти в Силезию, где русские останутся на винтер-квартирах, ежели предполагаемая осада Нейссе завершится вожделенным успехом. Он настоятельно рекомендовал мне всячески поддерживать графа Салтыкова в сих намерениях»[274].

Фридрих II, со своей стороны, так оценил эту знаменитую встречу двух фельдмаршалов:

«После настоятельных притязаний фельдмаршала Дауна в том смысле, чтобы г-н Салтыков энергически продолжал свои действия, сей последний ответствовал ему: «Милостивый государь мой, я уже достаточно сделал за этот год — одержал две победы, кои стоили России 27 тыс. чел. Посему, прежде чем возобновить действия, я подожду, пока и вы дважды победите. Несправедливо, что войска моей государыни воюют в одиночку»»[275].

Здесь Фридрих II был не очень далёк от истины. Маркиз де Монталамбер так пишет о своих разговорах с русским фельдмаршалом и о тех настроениях, которые преобладали в его главной квартире:

«В лагере Либерозе, Лузация,

31 августа 1759 г.

…По прибытии сюда я нашёл русских генералов изрядно подавленными всеми тяготами войны. Граф Салтыков неоднократно повторял мне, — и, кажется, всем вокруг тоже, — что русская армия сделала уже вполне достаточно; …что теперь фельдмаршал Даун должен со своими свежими войсками завершить столь хорошо начатое дело. Сам же он готов его поддерживать и снова сражаться, ежели фельдмаршалу потребуется помощь. Но пока он намерен дать отдых своим войскам,… поелику твёрдо решил сохранить уцелевших сих храбрецов, столь доблестно бившихся у Пальцига и Франкфурта[276].

Я безуспешно представлял ему, что, не преследуя короля прусского, он отдаст австрийцам плоды всех своих побед. На сие он ответствовал, будто нисколько не ревнив к славе и желает им от всего сердца совершеннейших успехов, а сам сделал уже вполне достаточно.

Находясь ещё в Петербурге, и в ещё большей мере здесь, при армии, приметил я, что всё, почитающееся русским, глубоко убеждено в пренебрежении со стороны венского двора их интересами и единственном стремлении союзников переложить на них все тяготы сей войны. Вообще, после своих побед сделались они чрезвычайно заносчивыми и говорят об австрийцах в малопристойных выражениях. На шведов же смотрят с презрением и ничего об оных не желают даже слышать. Граф Салтыков прямо сказал мне, что ни в коем случае не хотел бы иметь их в своей армии: «Прежде это были храбрецы, но время шведов прошло…»»[277]

Когда впоследствии австрийцы окончательно вывели его из терпения, он ещё более резко выразился в своём письме к канцлеру Воронцову:

«Не моё дело в политические дела вступать, но ежели изволите по прошедшим временам посмотреть, надеюсь, много экзампелей сыщется, да и прошлого года Цорндорфская баталия довольно доказывает, какая помощь нашим подана, а и поближе, под Франкфуртом, король прусский за полторы сутки стал Одер переходить, чтоб нас атаковать; г. Даун был в девяти милях; к нему курьер за курьером, Гадик был в шести; я спросил у Лаудона, где Гадик, он может ещё к нам послать?; тот сказал: не знаю. Король перешёл — к нему курьер, король стал батареи делать — другой; баталия началась; полковник, который и возвратился, ещё баталия не окончилась, и у своего полку ранен, стало не далеко были: могли бы послать, когда бы хотели; баталия сомнительна — ещё курьер, баталия выиграна — курьер; король в конфузии реку перебрался; Гадик близко был, для чего не атаковал и всех не побрал? Лаудоновых всего два полка были в деле, а семь с места не тронулись; у нас осталось только три полка, кои не были в деле, и те при обозе, при артиллерии, у раненых и больных; ружья переломаны, а амуниция вся передрана и растеряна, побитые тела насилу в трое суток похоронили, раненых разбирали, артиллерию отправляли, вся армия была не в состоянии; у них всё было цело и свежо. Я не попрекаю, а меня попрекают, для чего таки я совсем короля не потребил; кто отведал, тот знает, каково его величество легко потребить. Король стоял при Фирстенвальде и много в двадцати тысячах, не имея двадцати пушек. Я посылал генералом Карамелли к Дауну: атакуем; я с вами, сказал, не прочь; увидим; постой, подержи короля, я только от вас требую; я всё в его угодность, что я под Франкфуртом, в Лосоу, Гогенвальд, Либерних (?); Гадик был впереди, а наши гусары и казаки всякий день шармицели[278] имели, где и граф Гордт взят; кто же был впереди и действовал. Даже что фураж почти на шпагах получали и рвали из рук, король же стоял в лесах, болотах, приступиться было не можно. <…> Господин Даун меня всячески уговаривал, чтоб я стоял, он пойдёт атаковать принца Генриха, я бы короля тут держал; потом прислал, что нельзя, не атакует короля; вот я того и ждал, и хотел также приступить, хотя и не требовали; вдруг слышу: поворотил в Саксонию; …Я, милостивый государь, поступок графа Дауна не хулю, может быть, он поступил по указам, видно, что чужими руками жар загребать хотел, а своих людей берёг… я хочу ведать ныне, в чём их желание состояло? Короля атаковать? — для чего сами не атаковали с такой великой армиею, почти дома; Богемия и Моравия в заду, магазины везде и крепости, в случае несчастия везде ретирада надёжная. Ежели в чём бы я мог быть виновен, то для чего так далеко зашёл, ибо ежели бы под Франкфуртом баталию проиграли, то бы могла вся армия пропасть, так быв отдалена не только от границ, от Вислы и Познани…»[279]

Дрезден не сдавался Дауну, а Салтыкова обуревало нетерпение. 26 августа через австрийского генерала Карамелли он возобновил переговоры о совместной диверсии на Берлин, заявив при этом, что, если союзники не пожелают помочь ему, он отойдёт к Губену. Однако после получения из Петербурга инструкций прикрывать осаду Дрездена он перешёл в Либерозе и занял позицию на правом фланге Гадика, имея у себя в арьергарде Лаудона и оказавшись таким образом словно под надзором австрийцев. Салтыков оставался там до 16 сентября в полном бездействии.

Из его письма к канцлеру Воронцову видно, насколько тяжела была ему такая трата времени и как он раздражался на своих требовательных, но столь мало предприимчивых союзников:

«Окончание войны, мир или как изволите только конец были в наших руках: король прусский так разбит и разгромлен был, что не более 30 тысяч имел человек и около двадцати пушек в такой робости, коя всем известна; фамилия побежала в Магдебург, Берлин ждал себе гостей, нас или австрийцев. Господин Даун всё то пропустил, в чём же, в пустых прожектах, пересылках, намерениях, в рассылках разных корпусов; что из того вышло? Всё упустил из рук, стыда довольно получил, наконец и всё потеряет; с такой великой армией, свежей довольно, не мог ни малого дела сделать, ниже на готовое; уже лучше этого случая не могло быть как мы ему дарили, разбив, разоря короля, подчивали, он ничего не сделал; вот я теперь две недели праздно стою, терпим нужду, не смею прогневить свою государыню, уже принужден отселе выступить; ежели ещё стоять, то лошадей поморим, а нам разве придётся пешим идти и провиант на себе везти, да и того нет; я, не надеясь на их обещание, велел свой изготовить; ежели все так манить будет, то пойду к своим магазинам. Милостивый государь, этаких храбрых людей право жаль терять напрасно, такой уже армии заводить трудно; дай Боже им здравия, ещё есть к чему прибавить, хотя рекрут, между стариками такие же будут. А от союзников нам добра ждать нечего, хотят, чтоб все мы делали, а они бы были целы, во всю кампанию ещё неприятеля не видали…»[280]

Во Франции также были недовольны Дауном. Герцог Шуазель дал это понять посланнику Штарембергу, когда в присутствии русского посланника Михаила Бестужева с аффектацией восхвалял доблесть русских при Кунерсдорфе и ограничился лишь упрёком за их излишнюю мягкость в Восточной Пруссии: ведь можно было бы поправить свои финансы, наложив на неё чрезвычайную контрибуцию, как это сделал сам Фридрих II в Саксонии и Мекленбурге. Воронцов отвечал ему через того же Михаила Бестужева:

«По неведению прямого состояния доходов в Пруссии всяк может о собирании контрибуции сравнение полагать с Саксониею и Мекленбургиею, токмо мы ныне искусством удостоверены, что наложенные контрибуции прусские жители не в состоянии заплатить как за неимуществом своим, так и за недостатком ходячей монеты, которая из земли королём прусским вывезена; а употреблённые отсюда великие суммы денег на содержание здешней армии почти все в Польше к немалому обогащению поляков издержаны. Впрочем, худому примеру короля прусского последовать не должно»[281].

После того как 4 сентября пал Дрезден, Даун всё ещё отказывался идти на Берлин и отошёл к Бауцену. Разъярённый его бездействием Салтыков всё-таки принужден был подчиниться букве данных ему инструкций и вошёл в Силезию со стороны Глогау, но за отсутствием артиллерийского парка мог произвести против этого города лишь обыкновенную демонстрацию. Он послал к Дауну Румянцева с требованием прислать пушки, а также денег взамен обещанного провианта. 22-го австрийский фельдмаршал пообещал артиллерию, но отказал в деньгах, предложив своим союзникам добывать себе пропитание реквизициями. Рассыпаясь в любезностях, он оправдывал своё бездействие против Фридриха II угрозою со стороны принца Генриха.

Однако никаких пушек прислано не было, и в результате потерянных на «пустопорожние прожекты» шести недель судьба снова повернулась лицом к прусскому королю и позволила ему начать наступление в Силезии на русские войска.

С 14 по 17 августа Фридрих находился в Лебусе, словно приклеенный к левому берегу Одера, не осмеливаясь даже пошевельнуться и ежеминутно ожидая переправы русских у Франкфурта, чтобы отбросить его на равнины Бранденбурга до самой Померании.

Однако с течением времени он начал приобадриваться и даже впадать в неумеренное бахвальство: уверял, например, будто уничтожил 24 тыс. русских и 9 тыс. австрийцев. Его письма пересыпаны корнелевскими тирадами[282], которые в сущности вполне искренне отражают возвышенное и героическое состояние души. «Ежели русские и вправду покушаются на Берлин, — писал он 16 августа Финкенштейну, — мы сразимся с ними, хоть и не надеясь победить, единственно ради того, чтобы погибнуть у стен Отечества»[283]. «Положение наше ужасающее, — сообщал он Фердинанду Брауншвейгскому, — хотя неприятель и даёт мне время. Может быть, его ошибки спасут меня… Рассчитывать же на наши подвиги — значит, хвататься за соломинку. И, я боюсь, теперь уже слишком поздно начинать переговоры о мире… Что касается меня, то я готов погибнуть ради всех вас»[284].

1 августа Фридрих II был в Фюрстенвальде и писал всё тому же Фердинанду Брауншвейгскому: «Боюсь, что завтра или, самое позднее, послезавтра произойдёт баталия. И я, и все офицеры готовы или победить, или умереть. Дай Бог, чтобы так же думали и солдаты <…> Мои поздравления Зейдлицу и всем честным людям, достойно сражавшимся, и проклятие тем за…цам, которые обретаются у вас, не получив даже малейшей царапины»[285]. 20-го он извещает Финкенштейна, что скоро у него в лагере будет 33 тыс. чел.: «Этого вполне достаточно при моих лучших офицерах и, конечно, ежели мои ребятушки соизволят исполнить свой долг. Скажу вам откровенно — я боюсь собственных войск более, нежели неприятельских»[286].

Мало-помалу, с поразительной энергией он собирается с силами, вывозит из крепостей пушки и заново создаёт артиллерийский парк из 60 орудий; ставит в строй беглых и легкораненых; отзывает 4 батальона из Померании; несмотря на протесты Фердинанда Брауншвейгского, берёт у него целый корпус пехоты и кавалерии. Пламенем своего гения и патриотизма он воодушевляет всю эту разнородную армию и вселяет в неё надежду на победу, хотя «наши храбрецы пали в битвах, и у меня остались только одни за…цы». Фридрих клянет судьбу, которая «подобна молодым девицам, избирающим для себя в любовники тех, кто е…т лучше других»[287]; жалуется, что вынужден сражаться с «постоянно возрождающейся гидрой врагов»[288]. Недоумевая, где взять войска против стольких неприятелей, он поражается, «как до сих пор голова его уже сто раз не свихнулась»[289].

Но эта чудодейственная голова никогда не свихивается. Кампания 1759 г. ещё раз доказывает, что великий полководец не тот, кто не проиграл ни одной битвы, а кто при тягчайших неуспехах не отчаивается и умеет не дать неприятелю воспользоваться плодами побед.

Тринадцать дней, проведённые в фюрстенвальдском лагере, не были потеряны даром: если по мере отдаления рокового 12 августа союзники всё более и более растрачивали впустую время и упускали плоды своего триумфа, то у Фридриха II уже накапливались новые силы для реванша.

30 августа король сообщает Финкенштейну неожиданную и радостную новость об уходе австрийцев в Лузацию: «Я полагал, что они пойдут на Берлин, а они двинулись в противоположном направлении»[290]. 1 сентября разделение русских и австрийцев казалось уже совершившимся, и Фридрих с восторгом пишет принцу Генриху: «Возглашаю вам о чуде, осенившем Бранденбургский дом»[291].

Действительно, чудо, которое одно только и могло спасти его, совершилось. Фельдмаршалу Дауну и Конференции удалось остановить натиск русских орлов, устремившихся к Берлину. Победоносная армия, опутанная невидимыми узами, подчиняясь зловещим чарам, оставалась недвижимой в своём лагере у Либерозе.

Однако все последствия Кунерсдорфской битвы ещё не были исчерпаны. Она тяжким бременем придавливали Фридриха II, и если он не смог ни наказать Дауна за его бахвальство, ни спасти от капитуляции Дрезден, ни выкинуть «этих подлых шведов», которые, пользуясь его несчастиями, снова захватили Померанию[292], то всё это лишь потому, что его связывало присутствие русской армии.

Эта армия не шла на Берлин, но она оставалась в Бранденбурге. Фридрих II не мог ничего сделать до тех пор, пока он не «избавится» от русских. Только тогда, по его словам, «мы сможем хотя бы пошевелиться». Он высчитывал, насколько не хватало их армии провианта и фуража, и надеялся, что голод прогонит её[293]. Король был принужден играть при ней роль соглядатая, следовать за ней и во всём зависеть от неё.

Наконец, 16 сентября, изнурённый собственным бездействием, Салтыков, окончательно потеряв всякое доверие к союзникам, перешёл из Либерозе в Губен, а Фридрих II в параллель ему — из Вальдова в Форете, куда он прибыл 19-го и догадался, что, «несомненно, русские нацеливаются на Глогау». Король пишет Финкенштейну: «Я спешу, как чёрт, чтобы опередить их». Он издевается над «смехотворными манёврами» Дауна и его действиями за всю кампанию, а заодно и над Лаудоном, намертво приклеившимся к Салтыкову, «загоняющим русских в Силезию» и «исполняющим роль обер-проводника медведей в Священной Римской Империи»[294]. 20 сентября он пишет барону де ла Мотт-Фуке из Зорау:

«Русские намереваются осадить Глогау. Я лечу как на крыльях, чтобы опередить их, но у меня мало сил — всего 24 тыс. чел., дважды битых … Однако я не допущу сей осады и скорее стану драться, будь что будет. Таково обыкновение доблестных рыцарей и моё тоже»[295].

Как видно, он внутренне готовился к сражению, которое могло произойти в любой день. Но если Салтыков осознавал, в каком плохом состоянии находится материальная часть русской армии, и к тому же не доверял своим союзникам, то и прусский король отдавал себе отчёт, насколько плохи дела у его «оборванцев». Он не препятствовал переходу русско-австрийцев через Бобер 21 сентября у Лангмеерсдорфа и тоже перешёл эту реку, направляясь к Загану. Заняв там позицию, он перерезал тем самым все сообщения между Салтыковым и Дауном.

23 сентября во Фрейштадте собрался русско-австрийский военный совет, где было решено идти на Бёйтен. Но вскоре пришла депеша Дауна, предлагавшего русским возвратиться в Саксонию. Лаудон и другие австрийские генералы заявили о намерении воссоединиться со своим главнокомандующим. Салтыков отвечал им, что в таком случае он отказывается от каких-либо действий в Силезии и сразу же отступит к магазинам на Висле. Австрийцы остались. 24-го русская армия в ордере баталии выступила на Бёйтен, прикрываемая кавалерией Штофельна и Тотлебена. Лаудон ехал вместе с Салтыковым. В Бёйтене (25 сентября) намеревались переправиться через Одер, однако разведчики Штофельна заметили прусский авангард, за которым шли пехотные колонны. Таким образом, чтобы достичь Бёйтена, надо было сначала сразиться с Фридрихом II. Салтыков предпочёл повернуть на север. Король писал принцу Генриху из Баунау: «Сегодня в 6 часов утра неприятельские генералы пожелали произвести рекогносцировку наших позиций. Судя по всему, сии господа всё ещё почитают нас достаточно сильными, поелику армия их отступила и встала лагерем у Нейзальца»[296].

Это был ещё один «несомненно критический день». Может показаться удивительным, что Фридрих II не атаковал, поскольку, прижатые к Одеру и болотам, русские оказались бы тогда в худшем положении, чем при Фридланде в 1807 г.

Так прошло ещё три дня. Салтыков колебался в выборе переправы: у Королата, Нейзальца или Кёльцена. Наконец он выбрал Кёльцен, и 28 сентября всё прошло благополучно, хотя Тотлебен и предрекал неминуемую атаку. Возможно, маскированная завесой лёгкой кавалерии операция ускользнула от Фридриха, поскольку 28-го он писал барону де ла Мотт-Фуке: «Варвары всё ещё стоят насупротив меня, и я готовлю им знатный презент. Если всё удастся, они быстро вылетят отсюда. Признаюсь откровенно, мне не терпится избавиться от них, и не ради себя, а ради страны, где они всё жгут и всех убивают»[297]. Нам неизвестно, что это был за «знатный презент». 30-го утром король напал на кавалерию Тотлебена, оставленную на левом берегу для охраны тет-де-понов. Атака была отбита, и Тотлебен переправился на другой берег. «И тако, по благополучном переправлении, — говорится в реляции Салтыкова, — в виду всей неприятельской армии, да ещё такой, которою командовал сам их король, сняты были понтонные мосты …», а мост на судах сожжён.

1 октября русская армия продолжала марш на Глогау. Она заняла позицию у Гросс-Оштейна и Куттлау, где ей пришлось оставаться до 22-го. Салтыков сразу же понял, что не сможет не только захватить Глогау внезапным приступом, но и вести правильную осаду крепости из-за недостачи необходимых для этого средств.

2 октября Фридрих II вошёл в Глогау и в течение всего октября стоял лагерем в окрестных деревнях. Ожесточение его против неприятеля только возрастало, и он писал принцу Генриху: «Вы не можете представить себе, какие зверства совершили и совершают эти подлые русские. У нас словно оживает история Синей Бороды[298]. Никогда ещё не бывало народа столь варварского, бессмысленного и зверского»[299].

Бессмысленность состояла, очевидно, в том, что ему приходилось сидеть в этой дыре — Глогау, когда было столько дел в Богемии, Саксонии и Померании. С первого же дня он не просто надеялся, а буквально вожделел отступления русских. Ведь их тяжёлый обоз уже направился в Польшу и, несомненно, армия должна была последовать за ним. Мы увидим, что Салтыков весьма нелюбезно держал Фридриха в бездействии у Глогау целых пять недель — до 5 ноября!

Обе армии, основательно укрепившись, следили друг за другом. Только 5 октября, когда пруссаки попытались поставить батарею перед Шофзеном, началась перестрелка через Одер, продолжавшаяся два дня. Было убито 15 чел. и 10 лошадей. Но затем уже ничто не нарушало тусклую скуку лагерной жизни.

Из этого Богом забытого места король продолжал поддерживать свою обширную корреспонденцию — его заботили дела в Канаде и Индии, и он надеялся, что потеря двух колоний[300] заставит наконец французов заключить мир; одно за другим следовали приказания берлинскому правительству, войскам в Саксонии, Вестфалии и Померании. 1 ноября был произведён торжественный салют, чтобы русские поверили в победу принца Генриха над Дауном. Фридрих развлекался также стихами и философскими опытами. В Кёбене он вспомнил, что именно в этих местах знаменитый Шуленбург совершил прославившее его отступление после победы Карла XII при Гуpay[301], и у него родилась «идея написать о военных талантах и характере сего государя»[302].

Досуги Салтыкова были не столь разнообразны и литературны. Он не баловался с музами, а беспокоился более всего о том, почему Даун не спешит на помощь, пока русские сковывают Фридриха, хотя и знал, что австрийский фельдмаршал продолжал бездействовать, боясь принца Генриха и даже короля, который мог «внезапно свалиться на него». Салтыкову было известно и то, что Кауниц, Эстергази и Сент-Андре не переставали жаловаться на русскую армию и обвиняли его самого в пассивности под Глогау и за отказ отпустить Лаудона вместе с русским подкреплением в 20–30 тыс. чел.

Он с горечью доказывал в своих письмах и донесениях[303], что от него требуют не только невозможного, но и бессмысленного, чуть ли не предательства. Штурмовать Глогау в присутствии прусской армии под командованием самого Фридриха II? Пытаться вести правильную осаду, не располагая для этого никакими наличными средствами? Отправить с австрийцами 20 тыс. русских, имея всего 40 тыс.? Пожертвовать интересами России ради великих прожектов того самого тактика, который упускал все представлявшиеся ему возможности?

22 октября Салтыков снял лагерь и направился к Герренштадту, где после отказа коменданта Клейста сдать город подверг его бомбардировке. Лаудон предложил ему возвратиться для осады Глогау, заверяя, что король будто бы уже ушёл в Саксонию. Салтыков не возражал, однако на самом деле Фридрих оставался на своей позиции, не обманувшись ложным отступлением русских. В таком положении никто не мог предпринять каких-либо действий. Лаудон ещё раз просил подкрепление в 30 тыс., и Салтыков опять твёрдо отказал ему, однако Конференция, не столь заботившаяся о русских интересах, предписала отправить 20 тыс. чел. Салтыков в принципе не возражал, но сопроводил своё согласие такими оговорками, что Лаудон сам не принял их.

Теперь уже ничто не мешало отходу русской армии на свои привисленские винтер-квартиры. Кампания 1759 г. завершилась.

5 ноября Фридрих II, избавившись от столь длительного соседства с русскими, снял наконец свой лагерь и ушёл на запад. 14-го он писал Финкенштейну: «Русские, до отвращения пресытившись австрийцами… несомненно, согласятся на сепаратный мир»[304].

Он был прав относительно первого, но заблуждался во втором, петербургский двор, недовольный бездействием Дауна, отвечал Эстергази, что августовские предложения Лаудона «истощили бы самое невозмутимое терпение» и недовольство фельдмаршалом Салтыковым основано на оскорбительных предубеждениях. В беседах с Лопиталем снова возвратились к идее о непосредственном и более тесном союзе с Францией, хотя бы только для того, «чтобы противостоять усилению Австрийского дома». Впрочем, и эта попытка не увенчалась успехом. Но русские не падали духом, и, как писал наш посланник, «одержанные победы ещё более увеличили их надежды».

В кампанию 1759 г. Салтыков одержал две блистательные победы и заставил прусского короля отчаяться в своей удаче. Затем, когда его подталкивали идти в Силезию, он показал, что не хуже Дауна Кунктатора владеет искусством оборонительной войны. Перейдя Одер на виду у прусской армии, он занял под Глогау столь сильную позицию, что Фридрих II не осмелился напасть на него. Величайший полководец XVIII столетия был вынужден бросить всё только ради того, чтобы в течение трёх месяцев следить за этой главной неприятельской армией. Салтыков вынудил короля настолько ослабить другие корпуса своей армии, что после его ухода из Силезии герой Кунерсдорфа генерал Финк был окружён у Максена австрийцами и 20 ноября вместе с 12 тыс. солдат и 540 офицерами при 71 пушке положил оружие, отдав неприятелю 120 знамён и штандартов. «Значит, я принёс и в Саксонию уготованные мне несчастия», — воскликнул Фридрих II[305]. Он прекрасно понимал, что именно Кунерсдорф тяготеет над ним и катастрофа 20 ноября лишь хвост поражения 12 августа. Полковник Масловский отдаёт должное Салтыкову и в другом отношении: он не дал австрийцам обмануть себя, не подставил свою армию под удар у Глогау, не согласился раздробить русские войска в угоду Дауну или Лаудону. Он сумел устоять против несправедливой критики и безрассудных предписаний собственного правительства: «Граф Салтыков, будучи на месте, ясно видел, к чему дело клонится, и, несмотря на многие напрасные обиды Конференции, сумел удержать своё достоинство на должной высоте и предупредить самые тяжкие последствия, могущие быть, например, от дробления сил или от манёвров в Силезии совместно с Лаудоном»[306].

И, наконец, г-н Масловский заключает, что Салтыков «нисколько не повинен в столь малой результативности своих блистательных побед». «На это… могущественно влияли как чисто стратегические требования обстановки, так и крупные ошибки русской дипломатии, которая, находясь в полной зависимости от графа Кауница, не дала главнокомандующему… исходных данных политической обстановки, нужных ему для правильного решения своей специальной задачи»[307].

Но всё-таки царица могла гордиться этой кампанией: ведь Фридриха II крепко поколотили. Он и сам признавал своё поражение, а впоследствии, подзуживаемый демоном версификации, переложил это и на стихи, которые адресовал Вольтеру:

La fortuna inconstante et fi?re

Ne traite pas ses courtisans

Toujours d’?gale maniere.

Ces fous nommes h?ros et courent les champs,

Couverts de sang et de poussi?re,

Voltaire, n’ont pas tous les ans

La faveur de voir le derriere

De leurs ennemis insolents.

Pour les humiler, la quinteuse d?ese

Quelquefois les oblige eux-m?mes ? le montrer.

Oui, nous l’avons tourne dans un jour de detresse.

Les Russes ont pu s’y mirer.[308]