Глава шестнадцатая Окончание семилетней войны

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава шестнадцатая

Окончание семилетней войны

Пятого января 1762 г. скончалась императрица Елизавета. С тех пор, как ещё при Петре Великом её хотели сделать французской королевой, у неё всегда была слабость к Людовику XV, и только благодаря её личному желанию оказалось возможным возобновить отношения между обоими дворами[411]. Сначала она приняла секретных дипломатических агентов, а затем, притом с большой помпой, и наших официальных представителей. Императрица охотно согласилась на предложенный Людовиком XV обмен тайными письмами. Её заветным желанием был более тесный и прямой альянс с Францией, который освободил бы её от тяжкого австрийского преобладания. При каждом нашем успехе она выказывала живейшую радость. Даже соглашаясь ради достижения столь желанного мира не ставить вопрос о Восточной Пруссии, Елизавета в то же время настаивала на том, чтобы версальский двор не вступал в переговоры с Англией до тех пор, пока Франция не возвратит себе потерянные колонии.

В её царствование среди русского общества стала распространяться французская культура — мода на язык, литературу и искусство Франции. После долгого обучения у немцев Россия перешла во французскую школу. Петербургская Академия Наук наполнилась французскими учёными, её членом-корреспондентом был Вольтер, написавший «Историю России при Петре Великом», основываясь на материалах, доставленных ему Иваном Шуваловым; много французских художников было и в Академии Изящных Искусств. В Петербурге имелся французский театр под руководством Сериньи, а в русском театре у Сумарокова играли (в переводах) пьесы Корнеля, Расина и Мольера[412]. Именно тогда самые известные русские люди завершали своё образование в Париже, например, уже после поэта Тредиаковского, будущий президент Академии Наук Кирилл Разумовский. Посол во Франции князь Кантемир был корреспондентом и другом Монтескьё и других самых известных наших писателей. Мы видим одного из Воронцовых в мундире лёгкой кавалерии на часах в галерее Версаля. Для русской аристократии вторым родным языком становится французский. Царствование Елизаветы явилось как бы предисловием к правлению Екатерины II, которое было самым французским за всю историю России. Как видим, союз с Францией возник на фундаменте зарождающихся симпатий к нашей стране.

Но совсем иному человеку предстояло занять трон Елизаветы. Без образования и культуры, он был не только слаб телом и умом, дурно воспитан и капризен, каким описала его в своих мемуарах Екатерина II, но в глазах русских имел значительно худшее качество — представлял из себя самого чистопородного немца. Он гордился только своим титулом герцога Голштинского и презирал российскую корону. Абсолютно не понимая русских, открыто издеваясь над ними, он с особенным удовольствием высмеивал их религию и их обычаи, а во время войны с Фридрихом огорчался победами русской армии и радовался её поражениям. Его приверженность к Пруссии граничила с предательством, и он был исключён из членов Конференции по подозрению в передаче врагу государственных секретов, что, по-видимому, подтверждается некоторыми признаниями самого Фридриха II.

По своей фанатичной приверженности к королю-полководцу он ввёл в голштинской гвардии прусские мундиры и прусскую муштру, что грозило распространиться на всю русскую армию. Искренне считая себя учеником этого великого человека, он не мог только перенять его гений и отвагу[413].

Союзные дворы прекрасно знали о подобных наклонностях наследника. Донесения маркиза де Лопиталя изобилуют описаниями его характера. В депеше от 22 мая 1759 г., года Кунерсдорфа, французский посланник пишет, что будущий император Пётр III сказал молодому графу Шверину: «для него было бы честью и славой проделать хотя бы одну кампанию под командою короля прусского, и, будь на то его воля, он не сидел бы здесь как пленник». Лопиталь не показывал вида, что придаёт этому особое значение, относя всё на счёт «дурной головы». Однако союзные дворы обеспокоились таким положением дел, встревожилась и сама царица. Никто уже не сомневался в том, что она намерена отстранить племянника от наследства и назначить своим преемником великого князя Павла, будущего императора Павла I.

Когда в Версале узнали о кончине царицы Елизаветы и вступлении на престол Петра II, барону де Бретейлю 31 января 1762 г. были посланы весьма любопытные инструкции. Рассматривались лишь три возможных варианта развития событий: «согласно первому — новый император будет следовать прежней системе; по второму — примет прямо противоположную; по третьему — предполагается, что он займёт какую-то промежуточную позицию». Барону де Бретейлю надлежало не пренебрегать ничем ради того, чтобы «Россия не выходила из великого альянса, не отзывала свои армии и не заключала сепаратный мир. А что касается большей или меньшей действенности её участия, то это дело второстепенное и не столь уж важное»[414].

Из трёх предполагавшихся в Версале вариантов осуществился самый неблагоприятный. Пётр III сразу же стал действовать не как российский император, но как герцог Голштинский, немец, обожающий величайшего из мужей Германии.

Однако сам Фридрих II, передавая через британского посланника сэра Роберта Кейта поздравления новому царю, даже не мог надеяться, что у Петра III полностью сохранятся все его прежние склонности: «Ибо что позволяло надеяться на благоприятный оборот дел в Петербурге? Венский и версальский дворы гарантировали покойной императрице владение Пруссией[415]; русские вполне утвердились в ней, и разве только что вступивший на престол государь откажется по собственной воле от завоёванного и уже признанного его союзниками? Разве не удержат его те выгоды и та слава, коими от подобного приобретения освящается начало царствования? Почему, ради чего, по какой причине он может отказаться?»[416]

В ночь, последовавшую за кончиной Елизаветы, из Зимнего дворца сразу же поскакали курьеры по всем главным квартирам русских войск с повелением не делать никаких новых шагов по прусской территории и прекратить любые военные действия. Затем в лагерь Фридриха II под Бреслау прибыл камергер Гудович, фаворит и почти придворный шут Петра III. Фридрих приветствовал его, как «голубя Ковчега[417], принёсшего оливковую ветвь». Он сразу же приказал своим войскам не трогать земли принцев Ангальтских, родственников новой царицы, освободил русских пленных и послал в Петербург своего адъютанта полковника Гольца, с которым ещё прежде Пётр III был в тесных и доверительных отношениях. Вслед ему туда же отправился и граф Шверин, побывавший в русском плену после Цорндорфского сражения и сумевший завоевать тогда расположение великого князя. Теперь новый император выражал желание видеть его. Со своей стороны, Пётр III отпустил прусских пленных, оставив при себе только генералов Вернера и Гарте.

К российскому двору стали толпой возвращаться все те немцы, которых ссылали и отставляли в предыдущее царствование. Казалось, наступили старые добрые времена Анны Ивановны и Анны Леопольдовны. Везде были одни только Менгдены, Лилиенфельды или такие сущие призраки, как древний, уже восьмидесятилетний, фельдмаршал Миних, бывший лейб-хирург Лесток, семидесяти восьми лет, и старый герцог Бирон, восьмидесяти лет, в сопровождении всех своих родственников. Все эти немцы пользовались царскими милостями наравне с принцем Георгом Голштинским и фельдмаршалом Гольштейн-Бекским. Зато посланники Франции, Швеции, Австрии и Польши-Саксонии[418] оказались словно в опале, в то время как английский представитель сэр Роберт Кейт, прусские эмиссары, особенно молодой двадцативосьмилетний адъютант короля Гольц, получали приглашения на все парады и, самое главное, на все попойки. Там, среди кружек пива и водки, в табачном дыму возрождался Tabacks-Collegium[419] короля-капрала Фридриха Вильгельма.

Инструкции, данные Фридрихом II Гольцу, сводились к следующему: соглашаться на желание царя удерживать Восточную Пруссию до заключения мира; если же он захочет вообще сохранить её, требовать какое-либо возмещение; гарантировать его герцогство Голштинское только в обмен на гарантии Силезии; если царь в качестве герцога Голштинии намеревается воевать с датским королём[420], оговорить нейтралитет Пруссии, но в крайнем случае предлагать не более чем посредничество.

Никогда ещё перед уполномоченным для переговоров не стояло более лёгкой задачи. Пётр III отдавал всё, даже то, с потерею чего уже смирились сами пруссаки, не требуя ничего взамен. Ещё более выгодным, чем мир, был предлагавшийся царём союз. Речь уже шла не о выводе русских войск с прусских земель, но об отдаче их под командование самого короля.

Фридрих восхвалял подобное великодушие, хотя и не без некоторой иронии:

«У Петра III оказалось благородное сердце и самые возвышенные чувства, каковые обыкновенно никак не свойственны государям. Он не только согласился на все пожелания короля, но пошёл ещё и далее того, на что только и можно было надеяться… Он ускорил мирные переговоры и желал в качестве возмещения лишь дружбу и союз короля. Столь благородный, великодушный и весьма необычный образ действий надобно не только сохранить для памяти потомства, но и начертать золотыми буквами в кабинетах всех королей».

Для начала Гольц получил у императора весьма необычную аудиенцию: Пётр III показал ему портрет Фридриха II в носимом им перстне и вспомнил, как он пострадал за короля, когда его, великого князя и наследника, выгнали из Конференции. Но теперь одного королевского слова достаточно, чтобы он пришёл ему на помощь со всей своей армией. Гольц стал уже не просто фаворитом царя, а чуть ли не его первым министром; под его влиянием Пётр III налагал опалу или возвращал свои милости. Император окружил себя портретами Фридриха II и из уважения к прусскому королю запретил чеканить на русских монетах свой профиль, увенчанный лаврами, почитая себя недостойным сравниться в этом с Фридрихом. По поводу мирного договора он заявил, что пусть король сам составит его, и, как только такой проект был прислан, его приняли без каких-либо изменений. Когда участвовавший в переговорах Воронцов попытался хоть как-то воспрепятствовать этому, Гольц обратился прямо к императору и на следующий день принёс проект трактата с запиской такого содержания: «Имею честь препроводить к его сиятельству г. канцлеру Воронцову проект мирного трактата, который я имел счастие вчера поутру читать Его Императорскому Величеству и который удостоился его одобрения во всех частях»[421]. Речь идёт о договоре 5 мая (24 апреля) 1762 г.: царь отказывался от всех завоеваний, добытых реками русской крови в четырёх больших сражениях. Более того, 19 июня был подписан союзный договор: оба государя обязывались выставить для взаимной помощи до 12 тыс. пехоты и 8 тыс. кавалерии; король Пруссии гарантировал царю Гольштейн и признавал претензии этого герцогства к Дании; в отношении Курляндии обе стороны решили действовать также в полном согласии друг с другом.

Французский поверенный в делах Беранже рассказывает об одном происшествии, случившемся на приёме в честь заключения мира: «Уже пьяным голосом царь обратился к Гольцу: «Выпьем за здоровье короля, нашего повелителя. Он оказал мне честь, доверив свой полк; надеюсь, меня не отправят в отставку. Можете заверить его — стоит ему только приказать, и я буду воевать вместе со всей моей империей хоть против самого ада»»[422].

Таким образом, Пётр III покупал мир с Пруссией не только за счёт Восточной Пруссии, но ещё и подчинял свою политику в отношении Курляндии, которую Елизавета уже считала русской провинцией. Более того, он даже не оставлял своему народу надежды на блага мира, а, наоборот, взваливал на него груз двух тяжёлых войн, абсолютно чуждых и даже вредных для Российской империи: одну — против Дании, другую — против Австрии, и всё это только для того, чтобы обеспечить за Фридрихом II Силезию.

На войну с Данией предназначался корпус покорителя Кольберга Румянцева, а корпус Чернышева, бывший до того времени вспомогательным при австрийской армии, должен был теперь выступать против неё.

21 марта, сразу по получении первых приказаний, Чернышев отделился от Лаудона и, перейдя Одер у Аураса, ушёл в Польшу. Однако в мае ему было предписано возвратиться на западный берег и присоединиться к прусской армии.

Посмотрим теперь, что происходило в русских войсках, находившихся в Восточной Пруссии и Померании. 15 декабря 1761 г. Пётр III заменил на посту генерал-губернатора Восточной Пруссии Василия Суворова генералом Петром Паниным. Румянцев в своём лагере под Кольбергом получил приказание немедленно явиться в Петербург.

Русская армия с тяжёлым сердцем восприняла перемену правления. Даже у самых простых солдат было безотчётное чувство, что новому императору совсем не нравятся их победы над пруссаками и что столь обильно пролитая кровь не принесёт теперь России никакой пользы. Они знали об искоренении в Петербурге всех национальных традиций и о введении в войсках прусских уставов, прусского строя и прусской формы.

Отозвание Румянцева, который передал команду князю Волконскому, казалось ещё одним признаком недовольства нового государя. Возможно, Пётр III сразу же заподозрил несогласие молодого и горячего генерала. Однако, чтобы рассеять этот предрассудок императора, было достаточно одного разговора. Румянцев показал себя не только способнейшим из высших командиров, но ещё и человеком, страстно любившим войну и не очень заботившимся о соображениях внутренней и даже внешней политики.

Через месяц он возвратился в Кольберг уже как командующий армией для действий против Дании и стал готовиться к этой войне с такой же энергией, как прежде против Пруссии. Его корпус предполагалось усилить до 50 тыс. чел. и придать ему ещё 6 тыс. пруссаков. 1 июня Румянцев получил приказание двинуть десятитысячный авангард в Мекленбург, занять города Росток, Гюстров и Варен, устроить там магазины и установить связь с Балтийским флотом, которым командовал тогда адмирал Спиридов.

Дания, оказавшись перед лицом столь прямой угрозы и не давая запугать себя явным неравенством сил, готовилась к энергичному сопротивлению. Король Фридрих V доверил портфель министра обороны и пост главнокомандующего одному из самых знаменитых французских генералов, будущему министру-реформатору при Людовике XVI, графу де Сен-Жермену. Этот генерал, ставший в 1761 г. датским фельдмаршалом[423], довёл армию своего нового государя почти до 70 тыс. чел., хотя незамедлительно можно было собрать под знамёна только 30 тыс., да и у тех многие не имели достаточной выучки, экипировки и оружия. Однако Сен-Жермен не стал медлить и выступил навстречу русским в Мекленбург.

Румянцев, вполне согласный с политическими намерениями нового императора, обеспокоился теми стратегическими планами, которые навязывали ему в Петербурге. Принужденный растянуть свою армию по всей Померании и всему Мекленбургу, от Кольберга до Ростока, а вскоре и до самого Любека, он опасался быть застигнутым врасплох и разбитым по частям.

В какой-то момент положение дел принимало, казалось, дурной оборот. Сен-Жермену удалось после несильной бомбардировки вытеснить русский авангард из Любека. Затем он расположил свои войска между Висмаром и озером Шверин, намереваясь напасть на варенские магазины, в то время как датский флот крейсировал вдоль берегов Померании, препятствуя действиям адмирала Спиридова и снабжению российской армии. Но самое худшее заключалось в том, что Пётр III собирался прибыть в главную квартиру и лично руководить военными действиями. В этом случае для русских резко возрастали шансы быть побитыми.

Тем временем Чернышев направился из Торна, чтобы соединиться в Силезии с Фридрихом II и привести ему подкрепление в 20 тыс. чел. Таким образом, Лаудон лишался 20 тыс. русских, которые усиливали Фридриха. Кроме того, Мария Терезия ради экономии посчитала необходимым уволить из армии 20 тыс. австрийских солдат. Разница с предыдущим годом получалась в общем итоге 60 тыс. чел. «Если бы король выиграл подряд три регулярные баталии, даже это не принесло бы ему толикого преимущества»[424]. Теперь Фридрих II с самыми радужными надеждами начинал новую силезскую кампанию. В ожидании Чернышева он приказал своей кавалерии неотступно тревожить австрийскую конницу, которая претерпевала хотя и не очень существенные, но неоднократные неудачи.

Впереди Чернышева шёл авангард из 2 тыс. казаков. Фридрих II распределил их между корпусами Лоссова и Рейценштейна. 30 июня вся русская армия перешла Одер и направилась к Лиссе. Король сразу же воспользовался прибывшими подкреплениями и направил казаков в Богемию. Он так пишет об этом:

«Они распространились по всему королевству, вызывая своим появлением всеобщий ужас. На второй день их вторжения один из отрядов оказался уже у ворот Праги. Внушаемый ими страх был столь велик, что г-н Сербеллони намеревался лично со своим корпусом дать им отпор. Действия их и вправду отличались жестокостью: на пути своём они все грабили, разоряли и жгли.

Вторжение сие оказалось бы далеко не бесполезным, буде продлилось бы и далее»[425].

Фридрих II добавляет, что эти беспорядочные банды, нагрузившись добычей, удалялись в Польшу, чтобы продать или спрятать в надёжном месте награбленное. В результате уже через восемь дней вся Богемия обезлюдела, а сам король оказался в той странной роли «обер-поводыря медведей в Священной Римской Империи», за которую он так бранил Лаудона.

Но радоваться ему оставалось недолго. Фридрих намеревался атаковать правый фланг Дауна и прежде всего выбить австрийцев из Буркерсдорфа и Лёйтмансдорфа. Роли были уже распределены, в том числе и позиции для корпуса Чернышева. И вдруг Чернышев является к королю и со слезами на глазах объявляет ему, что Пётр III низложен, а на престоле теперь его супруга под именем Екатерины II. Сам же он получил от Сената повеление привести войска к присяге новой императрице, незамедлительно отделиться от прусской армия и отступить в Польшу.

«Потеря Петра III явилась для короля весьма чувствительным ударом, поелику он почитал его превосходный характер и питал к нему в сердце своем любовь и благодарность». Фридрих не противился уходу Чернышева, «но просил лишь об одной любезности — отсрочить его на три дня. Сии трое суток были воистину драгоценны для приготовления к решающему удару. Одно присутствие русских сдерживало австрийцев, кои ещё не ведали о случившейся революции»[426]. Фридрих II, воспользовавшись этими тремя днями, завладел нужными ему позициями. Он бросил корпус Вида на Лёйтмансдорф, а Кноблоха и Мёллендорфа — на Буркерсдорф. Всё это время русская армия как бы прикрывала его фланг и находилась в резерве. В порыве восторга король расцеловал Чернышева и наградил его почётной шпагой, оценивавшейся в 27 тыс. талеров. По прошествии трёх дней (19–22 июля) русские ушли в Польшу, но австрийцы всё ещё ничего не знали об этом.

Фридрих II предвидел случившийся 9 июля 1762 г. в Петербурге переворот, который стоил Петру III сначала трона, а потом и самой жизни. Чрезмерное пруссофильство царя, его бестактные заверения о готовности быть верным слугою короля прусского, его презрение к национальной религии и национальным обычаям, лихорадочная поспешность затеваемых реформ, враждебность армии и особенно гвардии к новым уставам, разочарование аристократии унизительным миром, который сразу же повлёк за собой две тяжёлые войны, пожертвование интересами России ради личных выгод герцога Голштинского и более всего положение императрицы, неоднократно подвергавшейся публичному унижению, оскорблённой страстью царя к Елизавете Воронцовой, и угроза заточения её в монастырь — всё это не ускользало от проницательного взгляда прусского короля.

Не раз пытался он отговорить Петра III от непопулярной войны с Данией, не раз предупреждал через Гольца и Шверина об угрожающей ему опасности, умоляя не пренебрегать необходимыми предосторожностями. Пётр III не желал ничего слышать. Он довёл до крайности и армию, и духовенство, и царицу. Екатерина оказалась перед выбором: или потерять все свои законные права, или силой завоевать для себя трон. Король был поражён ловкостью и энергией императрицы, а ученик его оказался позорно неспособным защитить самого себя. По выражению Фридриха II, он послушно подписал отречение, «как ребёнок, которого отправляют спать». Теперь на троне была Екатерина, а Пётр III бесславно окончил свои дни в Ропшинском дворце.

Установившаяся после переворота власть вначале как будто хотела противостоять всем действиям и замыслам покойного императора — и во внешней политике, и в делах внутренних. Манифест о восшествии на престол провозглашал короля Пруссии «коварным врагом». Меры, принятые в Восточной Пруссии, а также передвижение русских войск в Померании, на Висле и в Польше — всё вызывало опасения, что снова может возобновиться не менее ожесточённая, чем при Елизавете, война против Фридриха II.

Если король и боялся этого, то и сам он внушал страх в Петербурге. Сначала там даже казалось, что он выступит в защиту своего несчастного друга и сделает какую-нибудь попытку освободить его или отомстить. Более всего опасались пленения корпуса Чернышева. Но когда ничего подобного не произошло — Чернышев уже ушёл за Одер и спокойно двигался к Познани, — все страхи понемногу улеглись.

Известие о беспрепятственном принятии присяги всеми русскими войсками и даже корволантом[427] Брандта, уже вошедшим в Мекленбург, успокоило опасения совсем иного рода, и к тому же достаточно сильные: по всей видимости, царица вообразила, будто Румянцев беззаветно предан Петру III. Поэтому она поспешила вызвать его в Петербург, приказав передать командование генералу Панину. Молодому полководцу пришлось вторично оправдываться, уже перед новой властью. В донесении Екатерине II о принятии присяги его корпусом он пишет:

«Позвольте мне, всеподданнейшему и последнему Вашего Императорского Величества рабу, испросить милости и благоволения продолжением и нелицемерно уверить, что я моё благополучие и спасение со всеми моими соотчами заключал в особе Всевысочайшего Вашего Императорского Величества, — единственную отраду и спокоение нашего крайнего и ежевременного смущения на бывшие времена составляющие»[428].

Он сразу же уехал в Петербург, без труда доказал там свою лояльность и снова возвратился к войскам. Однако в его отсутствие были приняты все решения касательно возвращения армии. Ещё не утвердившаяся власть сочла для себя равно опасным как и продолжать войну против Фридриха II, даже ради приобретения Восточной Пруссии, так и выступать в союзе с ним против Австрии или Дании. Предпочли ликвидировать все эти дела и обеспечить для России мир, которого она желала куда более, чем сохранения всех завоеваний.

Не было никаких сомнений в том, что Семилетняя война приближается к своему концу. Вслед за Россией «великий альянс» покинула Швеция, подписав 22 мая 1762 г. в Гамбурге мирный договор, по которому возвращала Пруссии все территории, занятые ею в Померании. Фердинанд Брауншвейгский почти полностью изгнал французов из Гессена. Вмешательство Испании добавило лишь потерю ею колоний и флота к потере колоний и флота Франции. Даже Австрия, обеспокоенная оттоманской угрозой с юга вследствие интриг Фридриха II, смирилась с неизбежностью траура по Силезии. Но если бы Россия со всеми своими силами и осталась на арене борьбы, ей навряд ли удалось возродить дух прежних своих союзников. Возможно, что Екатерина II, думая уже о Курляндии, Польше, Турции и Швеции, надеялась обрести в дружественных, а может быть, и в союзных отношениях с Фридрихом II более выгодные возмещения за отказ от Восточной Пруссии.

Однако всё ещё сохранялось недоверие к вчерашнему союзнику и позавчерашнему врагу. На заседании военного совета, созванного Паниным 22 июля, было решено оставаться в лагере под Кольбергом до тех пор, пока Брандт не выведет свой корпус из Мекленбурга, а Чернышев не дойдёт до Польши. Тем временем тяжёлый обоз, осадную артиллерию, больных и раненых отправили морем в Россию. Затем началось отступление к Висле, и вскоре все войска встали на зимние квартиры в исконных провинциях империи. Восточная Пруссия была полностью очищена, русско-прусский договор от 5 мая 1762 г. выполнен по всем пунктам.

Только нератифицированный договор 19 июня о союзе оказался мертворождённым, и про него просто-напросто забыли.

Европа устала от войны. Смерть Елизаветы и выходки Петра III бесповоротно раскололи «великий альянс». 3 ноября 1762 г. в Фонтенбло были подписаны предварительные условия мира между Францией, Австрией и Англией, послужившие основой Парижского трактата 10 февраля 1763 г., а 15 февраля обе великие германские державы заключили Губертусбургский мир.

Никто, кроме Англии, ничего не выиграл от этих семи лет войны[429]. Франции пришлось забыть о своих видах на Бельгию, Австрии — отказаться от возвращения Силезии, а России — от приобретения Восточной Пруссии. Они могли только утешаться ослаблением материальных сил Фридриха II, хотя не удалось ни на один дюйм уменьшить его владения. Но насколько при этом возрос престиж прусского короля! В этом отношении исход войны никак нельзя было назвать поражением Пруссии. Отныне благодаря гению своего государя она вошла в концерт великих европейских держав.

Но всё ли было потеряно для России, отказавшейся от Восточной Пруссии, сего единственного плода всех её побед, который мог бы обеспечить ей весьма выгодное положение на Балтийском побережье? Отнюдь нет, поскольку сыгранная ею во время Семилетней войны роль существенно увеличила её вес на континенте. Теперь она вошла вместе с Пруссией в большую историю Европы. Будучи сначала лишь пособницей Австрии, она одна из всей коалиции завоевала себе воинскую славу. Россия показала, несмотря на слабость и кульбиты своей политики, сколь значительно её влияние на европейские дела. Одно только присоединение русских к франко-австрийскому союзу смогло свести на нет весь гений Фридриха II, а стоило ей выйти из коалиции, как та сразу же распалась.

С чисто военной точки зрения следует отметить, что в течение всей Семилетней войны русская армия всегда слишком поздно появлялась на главном театре действий — в июле или августе она наносила какой-нибудь сильный удар, а с октября или ноября возобновлялись нескончаемые марши к Нижней Висле. Русские ни разу не останавливались на зимних квартирах в Германии. Прежде всего это связано с неуверенностью высшего командования, но чаще с трудностями снабжения большой армии в столь бедных и уже неоднократно разграбленных землях. Её неспешные, запоздалые и непродолжительные действия проносились как ураган, сбивая все фигуры на шахматной доске войны, путая тактику союзников и врагов, оставляя за собой руины и горы трупов, после чего она исчезала где-то на северо-востоке. И только тогда возобновлялась методическая война по всем правилам науки между Фридрихом II и Дауном, принцем Генрихом и Лаудоном. Шахматные фигуры, поваленные налетевшей московитской бурей, снова занимали свои места, и партия продолжалась. Впрочем, Дауну приходилось иногда и сожалеть о преждевременном отступлении своих грозных союзников, ведь после их ухода на Вислу в 1757 г. Фридрих II нанёс ему 3 ноября кровопролитное поражение при Торгау.

Несомненно, тактика русской армии уступала фридриховской тактике, она могла вести только позиционную войну, отдавая неприятелю инициативу в действиях, хотя выбор позиций и сыграл решающую роль в победах при Гросс-Егерсдорфе, Пальциге и Кунерсдорфе. Эта достаточно опасная традиция сохранялась и в последующих войнах: Аустерлиц, Фридланд, Бородино (Москва) — всё это со стороны русских были позиционные битвы, а победитель явился как гениальный наследник фридриховской тактики.

И тем не менее Семилетняя война открыла для Европы русскую армию. До того времени, при Петре Великом и Анне Ивановне, она появлялась лишь при локальных конфликтах — в Прибалтике или на турецких границах. Отчасти русские заявили о себе в царствования Анны и Елизаветы военными походами, совпавшими с двумя наследственными войнами[430], но они отнюдь не ускорили их окончание. Русская армия сражалась только против шведов, поляков, татар, турок и персов. Теперь же она впервые вышла на большую арену как соратница австрийской и французской армий и удачливая соперница армии прусской. Дважды она выстояла против такого полководца, как Фридрих II. Вспоминая эти столь поучительные страницы её истории и столь славные битвы, имена которых начертаны на боевых знамёнах, остаётся лишь удивляться тому, как всё это могло быть забыто и заслонено войнами долгого царствования Екатерины II, которой пришлось иметь дело с противниками, стоявшими намного ниже неё. В сущности, она воевала опять с теми же шведами, поляками и турками. Зато кампании русской армии в Семилетнюю войну можно воистину считать для неё великой военной школой XVIII века. От Северной войны при Петре I до походов Суворова в Италию и Гельветическую Республику[431] и грозных Наполеоновских войн вершиной является, несомненно, Семилетняя война. За всё царствование Екатерины II не было ни одной битвы, подобной Грос-Егерсдорфу, Цорндорфу, Пальцигу или Кунерсдорфу, поскольку победа ценится не только по доблести неприятеля, но также и по его военному искусству. Чтобы найти нечто сравнимое, нужно углубиться в прошлое до самой Полтавы или же заглянуть в будущее, к Кассано, Треббии, Нови, Аустерлицу, Эйлау, Фридланду, Бородино, Лейпцигу. Между Карлом XII и Францией эпохи Директории и Империи русские встретили всего лишь одного серьёзного противника — Фридриха II.

Но именно его они и заставили уступить, ему противостоял Фермор, и его разгромил Салтыков.

В этой войне русская армия проявила себя во всех видах военного искусства, как его понимали в XVIII веке. Она не только участвовала в больших сражениях, но и совершала под командованием Салтыкова марши в соответствии со всеми правилами науки, преследовала неприятеля и форсировала реки в его присутствии, находила такие позиции, где могла бы без боя задержать противника. Румянцев под Кольбергом показал, как следует брать крепость по всем канонам: принудил осаждённых очистить вспомогательный лагерь, рассеял и пленил подходившие к ним подкрепления, сочетал сухопутные операции с действиями флота и, наконец, пробив в стене брешь, заставил пруссаков капитулировать.

С первого же года войны русская армия постоянно совершенствовалась во всех отраслях военного дела. Её пехота всегда превосходила прусскую и цепкостью в обороне, и наступательным порывом, и стойкостью под жесточайшим артиллерийским огнём. Не прибегая к помощи рогаток, она выдерживала самые яростные атаки конницы. Регулярная русская кавалерия, столь слабая в начале первой кампании как по выучке, так и по конскому составу, в конце концов научилась на равных сражаться с прусскими эскадронами. Нерегулярная кавалерия избавилась от некоторых своих первородных грехов, таких, например, как излишество заводных лошадей[432]. Под командованием Штофельна, Тотлебена и Берга она проявила в набегах свои несравненные качества быстроты и отваги, почти мгновенно рассеивалась по огромным пространствам, прерывая пути сообщения неприятеля и запутывая даже самого Фридриха II. Кроме того, она обеспечивала безопасность и скрытность армии на марше и при маневрировании. Что касается артиллерии, то с самого начала у неё были лучшие во всей Европе орудия, особенно шуваловские гаубицы, ничего равного которым не имели ни Пруссия, ни Франция. К тому же были созданы особые полки канониров и артиллерийских фузилёров для улучшения защиты и обслуживания орудий.

Несомненно, коалиция четырёх европейских держав не смогла сломить сопротивление Фридриха II и отобрать у него прежние завоевания. В этой неудаче повинна скорее политика, чем военная недостаточность. Мы уже показали корни тех слабостей и раздоров, которые подрывали «великий альянс», а также иные причины, раздражавшие всевластную царицу. При каждом из союзных дворов, равно как и между ними всеми, витали раздоры, недоверие и скрытая борьба интересов. Во всех армиях происходили генеральские дрязги — между Лаудоном и Дауном, Брольи и Субизом. Самым лучшим из них мешали всяческие конференции, придворные советы, наконец, просто интриги фаворитов. Решительные действия мы видим только в лагере Фридриха II и в окружении английского короля[433].

Однако то, что касается правительства, дипломатии, военных нравов XVIII века, всё это частности эпохи, исторические случайности, поверхностные явления вещей и событий. Обратимся лучше к прочному, постоянному, глубокому, связанному с самим характером нации и сохраняющемуся до тех пор, пока жива она сама.

То, что есть в русской армии истинно национального, присуще и сегодняшнему дню, и эпохе Петра Великого. Оно проявилось в войнах Елизаветы и в суворовских походах, в борьбе Александра с Наполеоном, под Севастополем и под Плевной[434] — это, несомненно, великолепные кадры, являющиеся воплощением самого народа. Это пламенная преданность царю, вере и отечеству. Это самопожертвование среди опасностей, лишений и тягот. Это твёрдая надёжность русского пехотинца, про которого Наполеон повторил слова Фридриха II, что для победы его ещё мало убить. Это неисчерпаемый поток нерегулярной конницы, которая сегодня остаётся таковой лишь по имени, но чья подвижность и отвага по-прежнему делают её столь грозной на равнинах Северной Европы. Это цепкость, стойкость и меткость артиллеристов 1759, 1812, 1854, 1877 годов. Все качества, все военные добродетели, проявившиеся в Семилетнюю войну, сохраняются, по всей видимости, и до наших дней. К этому добавились лишь технические усовершенствования, которыми смогла воспользоваться Россия за последние пятьдесят лет развития европейской цивилизации и науки.