Глава четвертая Битва при Грос-Егерсдорфе (30 августа 1757 г.)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава четвертая

Битва при Грос-Егерсдорфе (30 августа 1757 г.)

Левальд достаточно долго мог надеяться на то, что русского вторжения не произойдёт и всё ограничится демонстрациями, а некие благоприятные влияния в Петербурге, как рассчитывал и сам Фридрих II, на неопределённо долгое время задержат сокрушающий поток. У Левальда были основания ожидать поддержки как со стороны прусского корпуса в Померании, так и со стороны британского флота, который, несомненно, будет действовать против русских эскадр Ревеля и Кронштадта.

Но теперь перед ним вдруг открылась страшная реальность: на его маленькую армию надвигались почти 90 тыс. солдат. Русскому вторжению, подобному нашествию варваров, предшествовали тучи всадников, чуть ли не потомков Аттилы. День за днём ему сообщали то о падении Мемеля, то о взятии Тильзита, и, наконец, о переходе врага через Неман уже в саму Пруссию. Померанский корпус не появлялся, и ничего не было слышно о британском флоте. Не мог он рассчитывать и на самого Фридриха, который только что потерпел ужасные поражения у Колина и под стенами Праги (июль 1757 г.). Кроме угрозы превосходящих сил неприятеля по фронту и на обоих флангах, Левальд мог опасаться ещё и высадки русского десанта у себя в тылу в случае прорыва русской эскадры к Пиллау. Тогда ему пришлось бы очистить половину всей провинции вплоть до сдачи столичного города Кёнигсберга. Он уже обсуждал с берлинским правительством вероятность полного отступления. Из лагеря Фридриха прибыл поручик фон Гумбольдт, который за 14 дней проделал 1800 км и привёз Левальду письмо короля (от 11 июля). В нём были лишь слова о доверии, сопротивлении до последней крайности и самых энергичных действиях: «Вы непременно побьёте один из русских корпусов, каким бы сильным он ни был»[84]. Король в своих письмах к фельдмаршалу рекомендовал ту же самую тактику, что и в своей депеше от 12 июня: «Остаётся только один выход: обрушиться на первый же корпус, который посмеет приблизиться к вам, и разбить его, а потом и всё остальное!» Иначе говоря, использовать разобщённость русских сил и разгромить их поодиночке.

К счастью для Левальда, Пиллау был защищён от нападения и он мог не опасаться, по крайней мере некоторое время, за пути к отступлению.

В первый же день вторжения в Пруссию 220 конногренадер и 180 чугуевских казаков под командою ротмистра де ла Роа достигли деревень Каттенау и Куммельн. Поверив жителям, что поблизости нет никаких прусских войск, этот офицер остановился со своими людьми в деревне, а казакам разрешил идти на Нибуцин. Они тоже были обмануты и подверглись внезапной атаке чёрных гусар Малаховского. После короткой схватки их отбросили к Куммельну, а оттуда вместе с конногренадерами к Каттенау. Они были спасены лишь появлением ещё нескольких эскадронов русской кавалерии, которые опрокинули Малаховского и гнали его до наступления ночи. Таким образом, стычка закончилась в пользу русских, но для них всё началось с пагубной неосмотрительности. Болотов идёт ещё дальше и говорит, что эта стычка, «сделав во всём нашем войске великое о храбрости пруссаков впечатление, умножила тем в сердцах множайших воинов чувствуемую и без того великую от пруссаков робость, трусость и боязнь» <…> Он также присовокупляет к этому:

«… всего важнее и достопамятнее, …что не только неприятельские войска, но самые прусские обыватели возмечтали себе, что все мы хуже старых баб и ни к чему не годимся. Почему ополчились уже на нас и самые их мужики и начали стараться причинять нам повсюду вред и беспокойство. <…> [Апраксин], будучи разгорячён и раздосадован всем тем, дал то злосчастное повеление, чтоб впредь, ежели где подобное тому случится и обыватели поднимут на нас руку, не щадить бы и самих жителей и разорять селения таковые. Но таковое несчастное повеление не успело излететь из его уст, как тотчас нашими казаками, калмыками и другими лёгкими войсками употреблено было во зло. Они, будучи рассылаемы всюду и всюду для разведывания о неприятеле, не стали уже щадить ни правых, ни виноватых, но во многих местах от жадности к прибыткам начали производить великое разорение и жителей не только из селений разгонять, но оных мучить, бить, грабить, дома их опустошать и такие делать злодейства, бесчеловечия и беспорядки, какие одним только варварам приличны и кои не только влияли величайшую к нам ненависть и злобу, но и покрыли нас стыдом перед всем светом… Учинённые ими разорения самим нам обратились после в существенный вред и сделали то, что все предпринимаемые в сие лето и толь многочисленные труды приобрели нам только единое бесславие, а пользы не принесли ни малейшей»[85].

Таким образом, недисциплинированность нерегулярных войск с первых же шагов на прусской земле отбила у побеждённых то миролюбие и даже доброжелательность, которые Болотов заметил в самом начале кампании, после чего и последовали все жестокости крестьянской войны.

С 6 по 10 августа Апраксин находился в Гумбиннене, где посетил ратушу и привёл к присяге обывателей. Через несколько дней он приказал наказать крестьян, пойманных с оружием в руках: одни были повешены, другим отрубили пальцы правой руки. 8-го он собрал военный совет, на котором решили идти к Инстербургу, находящемуся при слиянии Инстера и Прегеля, чтобы соединиться с Фермором.

Левальд, со своей стороны, проникнувшись советами Фридриха, вознамерился воспрепятствовать этому и по возможности разбить сначала Апраксина, а потом и Фермора. Инстербург защищала конница Малаховского, на помощь которому из Кёнигсберга направлялись: принц Голштинский по правому берегу Прегеля и генерал Дона по левому. Для обеспечения сообщений между обоими берегами у Таплакена и Бубайнена были наведены мосты.

Обе армии уже подошли близко друг к другу. 7 августа выступил русский авангард Штофельна. 8-го он вступил в бой у Гервишкемена и Питкине, где Малаховского поддерживали вооружённые крестьяне. Инстербург был взят, затем оставлен и снова захвачен, а 11-го в него вступил сам Апраксин, которому Малаховский безуспешно пытался чинить помехи и препятствия.

Внезапное продвижение русских расстроило наступательные планы Левальда. Его авангард достиг уже Заалау, когда они захватили Инстербург, и пруссакам пришлось отступить. 13 августа сюда же подошёл корпус Сибильского, а 18-го неподалёку, в Георгенбурге, встал лагерем и Фермор. Таким образом, все русские силы объединились под командованием самого Апраксина, что составило внушительную массу в 89 тыс. чел. Теперь уже не могло быть и речи, чтобы Левальд напал, а тем более разбил эту армию по частям.

Отныне ему оставалось лишь защищать оба берега Прегеля, при впадении в который реки Алле у Велау он устроил свои магазины. Его главная квартира располагалась на высотах у Каленена, весьма удобных для обороны, а передовые посты стояли в Заалау и Зимонене по правому берегу Прегеля и в Норкиттене на левом. Все леса по обоим берегам охранялись кавалерией и множеством вооружённых крестьян, озлобленных опустошительными набегами нерегулярной русской конницы.

Чтобы прощупать противника, Апраксин, пользуясь своим превосходством, несколько раз посылал по обоим берегам сильные разведывательные отряды. Например, 18 августа 5 или 6 тыс. нерегулярной кавалерии под командой генерала Кастюрина спустились по левому берегу, как бы направляясь к Кёнигсбергу. Такое же число во главе с Краснощековым действовало на правом берегу, угрожая Каленену. Почти везде им пришлось иметь дело с чёрными гусарами и крестьянами. Позиция Левальда с центром у Каленена, которую на флангах прикрывали лес и болото, была достаточно разведана. По левому, не занятому пруссаками, берегу Кастюрин смог беспрепятственно пройти вплоть до Алленбурга. Его даже упрекали за то, что он не пытался сжечь магазины в Велау или совершить набег на Фридрихсбург или Кёнигсберг.

Русскому главнокомандующему оставалось лишь спуститься по правому берегу и сбить позицию пруссаков у Каленена. Казалось, что именно к этому и идёт дело: 20 августа Апраксин приказал идти на Заалау, однако неожиданно изменил направление удара, повернув через Алленбург на Кёнигсберг. Главной причиной этого был недостаток провианта для войск. Правда, люди отнюдь не голодали, а Болотов говорит даже об изобилии. Прусские крестьяне доставляли в достаточном количестве крупный скот, деревни изобиловали всяческой птицей и мелкой живностью. Казаки, калмыки, гусары, даже драгуны, продавали всё это за бесценок своим сотоварищам из пехоты. И всё-таки овец, свиней и птицы не могло хватить на всех. С другой стороны, тот же Болотов упоминает о недостатке зерна и соли. Но более всего армия нуждалась в фураже. Можно представить себе, сколько поглощали лошади 7 тыс. всадников регулярной кавалерии и 12 тыс. нерегулярной, причём эти последние имели каждый по две лошади. Добавьте сюда ещё конвой и лошадей обоза. Бичом русской армии был избыток лёгкой кавалерии, которую к тому же её генералы боялись даже использовать, опасаясь ещё большего разорения окружающей местности. Именно по этим причинам Апраксину пришлось перейти с правого берега Прегеля на левый. Он рассчитывал заманить туда и своего противника, поскольку Левальду нельзя было обнажать свой фланг у Велау и тыл со стороны Кёнигсберга, чтобы в случае потери Алленбурга не быть отрезанным от всех путей отступления.

24 августа русская армия начала трёхдневный марш от Прегеля на Зимонен, после чего сконцентрировалась у Норкиттена, между самой рекой и её притоком Ауксинне, на местности, которую Болотов называет «преужасным буераком». Таким образом, русский тыл был защищён обеими реками, а по фронту тянулся небольшой лес, называющийся Грос-Егерсдорфским, через который можно было пройти лишь по двум дорогам, но никак не обойти его. Армия встала здесь лагерем, расположив свои бесчисленные повозки в виде своеобразного ограждения — вагенбурга.

Обеспокоенный передвижениями русских, Левальд, не понимая в точности, что именно происходит, посчитал необходимым отойти от Каленена и Таплакена на Вилькенсдорф. Для прикрытия он отправил к Заалау конницу Рюша и Каница. 26-го они столкнулись с ещё не переправившимися частями неприятеля и были отброшены. Несомненно, что эта рекогносцировка была плохо организована, поскольку Левальд не узнал самого главного — всей опасности положения русской армии, разделённой надвое Прегелем, что давало ему возможность напасть на неё при переправе. Только 28-го стало известно о сосредоточении неприятеля на левом берегу. Левальду показалось, что русские намереваются идти вдоль Алле, и он решил принудить их повернуть обратно. Оставив на правом берегу только укреплённые посты, он со всеми войсками перешёл Прегель у Платена и встал лагерем у Пушдорфа, заняв, таким образом, позицию, совершенно аналогичную русской, то есть опираясь на Прегель и Алле с тыла и имея перед фронтом Норкиттенский лес[86].

Если бы русские разворачивались из Грос-Егерсдорфского леса, а пруссаки из Норкиттенского, они неизбежно встретились бы на поле, посреди которого расположено селение Грос-Егерсдорф. Но пока обе армии находились ещё на расстоянии 7 км друг от друга, и ни одна из них ничего не знала о том, что происходит у противника, поскольку они были разделены лесом.

Известие о переправе пруссаков через Прегель немало удивило Апраксина. Все свои передвижения он производил, надеясь обойти укреплённые позиции у Каленена и Таплакена или заставить Левальда покинуть их, а оказалось, что теперь Левальд сам хочет перейти в наступление. Каждое утро сильные отряды конницы тревожили русский лагерь. 29 августа Шорлемер с 40 эскадронами гусар и драгун (то есть силами почти всей прусской кавалерии) пробился до Грос-Егерсдорфа, сбил аванпосты и казачьи заслоны, но после энергичного отпора отошёл к Пушдорфу. Но и эта рекогносцировка оставляла желать много лучшего — Шорлемер не обнаружил в Грос-Егерсдорфском лесу никаких русских войск и не смог пройти весь лес до неприятельских позиций. Более того, он не догадался о той роли, которую во время сражения могли сыграть Зиттенфельдские высоты, расположенные к юго-востоку от этого леса при истоках Ауксинне. Впоследствии Фридрих II порицал робость Левальда — именно в тот день и надо было давать генеральную баталию как дальнейшее развитие предпринятой массированной разведки боем. Действительно, вся прусская армия стояла на небольшом расстоянии позади кавалерии в ордере баталии. «Непостижимо, — говорит Фридрих, — по каким причинам он отложил до следующего дня то, что могло сразу же привести к успеху».

29-го вечером обе армии расположились каждая в своём лагере. Наутро Левальд решил внезапно атаковать русских, раздавить их между Прегелем и Ауксинне и единым ударом завершить всю кампанию.

Но почти в тот же момент Апраксин принял не менее воинственное решение. Он не мог дольше задерживаться в этом месте зажатым между водой, лесом и болотами. Провианта оставалось всего на три дня. Недоставало и фуража. Вынужденная подобно кочевой орде искать новых пастбищ, русская армия должна была постоянно передвигаться. Апраксин намеревался за два марша выйти через Эшенбург на Алленбург и линию Алле. Утром 30 августа его войска должны были вступить на обе дороги, шедшие через Грос-Егерсдорфский лес.

Если Левальд рассчитывал на внезапность, пока русские оставались в лагере, то Апраксин надеялся скрыть от него свой первый марш. Не предполагая, что битва произойдёт именно в этот день, он приказал выступить из лагеря. По обеим дорогам Грос-Егерсдорфского леса, представлявшим собой настоящие дефиле[87], должны были двинуться: справа корпус Фермора, слева Лопухина. Корпус Броуна был разделён и шёл вслед первым двум. По левой стороне каждого из них следовали артиллерия и обоз, чтобы иметь защиту на случай нападения с запада. Наконец, по самому левому краю леса от Норкиттена на Зиттенфельде должен был идти авангард Сибильского. Вся армия насчитывала около 55 тыс. чел.[88], включая 10–13 тыс. нерегулярных войск. Она имела 150–200 пушек батарейной и полковой артиллерии.

Левальд мог противопоставить ей 24 тыс. чел., в том числе 50 эскадронов великолепной кавалерии и 64 разнокалиберные пушки.

Чтобы избежать каких-либо неожиданностей со стороны неприятеля, в ночь с 29 на 30 августа Апраксин приказал гренадерам Языкова, Вологодскому, Суздальскому и Угличскому полкам занять высоту, господствовавшую над западным дефиле, и поставить там батарею крупного калибра. При выходе из второго дефиле он расположил 2-й Московский полк, а Сибильский занял казаками Серебрякова и своим авангардом высоты Зиттенфельде.

Русская армия провела ночь под ружьём, готовая к предстоящему на завтра маршу. Но совершенно неожиданно в три или четыре часа утра раздался сигнал тревоги.

Прямо перед русской армией из трёх дефиле Норкиттенского леса дебушировала[89] вся прусская армия. Её левая колонна, состоявшая из одной конницы, была очень далеко от двух других; для выхода к Грос-Егерсдорфу ей надо было двигаться в обход, и поэтому она вышла на поле битвы последней. Предыдущие выступили из леса в два часа утра, но линии были построены только к четырём. На флангах пехоты маневрировали эскадроны кавалерии.

Всё поле предстоящей битвы, окружённое лесом, покрывал туман. Головы противостоящих колонн находились на расстоянии тысячи двухсот метров друг от друга, но ничего ещё не видели, хотя русские и могли слышать приближение пруссаков. Левальд для воодушевления солдат, а быть может, по своему пониманию воинской чести приказал играть трубам и бить в барабаны. Находившийся на высотах Зиттенфельде в рядах Архангелогородского полка Болотов пишет, что ничего не видел и не мог понять, как две самые близкие прусские колонны могли пройти ту тысячу метров, которые отделяли их от леса, занятого русскими.

Армия Апраксина была захвачена врасплох. Русские совершенно не позаботились о том, чтобы разведать хотя бы ближайшую местность или выслать разъезды к опушке и даже внутрь того леса, из которого теперь дебушировали пруссаки. Порядок предполагавшегося марша был совершенно непригоден для сражения: каждый полк вытягивался по узкому дефиле, загромождённому артиллерией и даже обозом, хотя эти последние следовало поставить позади колонн. Когда армия была внезапно разбужена трубами, барабанами и звуками выстрелов, русские оказались в полной растерянности, скученные между повозок и фур. Они никак не могли выпутаться из обозов и построиться на опушке в боевые порядки. Охватившее их замешательство прекрасно передано в записках Болотова:

«Боже мой! Какое сделалось тогда во всей нашей армии и обозах смятение! Какой поднялся вопль, какой шум и какая началась скачка и какая беспорядица! Инде слышен был крик: «Сюда! Сюда! Артиллерию!», в другом месте кричали: «Конницу, конницу скорее сюда посылайте!» Инде кричали: «Обозы прочь! Прочь! Назад! Назад!» Одним словом, весь воздух наполнился воплем вестников и повелителей, а того более — фурманов[90] и правящих повозками. Сии только и знали, что кричали: «Ну! Ну! Ну!» и погоняли лошадей, везущих всякие тягости. Словом, было и прежде уже хорошее замешательство, а при такой нечаянной тревоге сделалось оно совсем неописанным. Весь народ смутился и не знал, что делать и предпринимать. Самые командиры и предводители наши потеряли весь порядок рассуждения и совались повсюду без памяти, не зная, что делать и предпринимать. Случай таковой для самих их был ещё первый и к тому ж, по несчастию, такой нечаянный и смутный, а они все были ещё люди необыкновенные. Никогда не видывал я их в таком беспорядке, как в то время. Иной скакал без памяти и с помертвелым лицом кричал и приказывал, сам не зная что, другой отгонял сам обозы, ругал и бил извозчиков; третий, схватя пушку, скакал с нею сам сколько у лошади силы было. Иной, подхватя который-нибудь полк, продирался с ним сквозь обоз, перелазивая через телеги и фургоны, ведя его, куда сам не ведая»[91].

В своём донесении Апраксин признаёт то замешательство, в которое повергла его эта неожиданная атака:

«Что ж до меня принадлежит, то я так, как пред самим Богом, Вашему Величеству признаюсь, что я в такой грусти сперва находился, когда с такою фурией и порядком неприятель нас в марше атаковал, что я за обозами вдруг не с тою пользою везде действовать мог, как расположено было, что я такой огонь себе отваживал, где около меня гвардии сержант Курсель убит и гренадер два человека ранено, вахмейстер гусарский убит, и несколько человек офицеров и гусар ранено ж, також и подо мною лошадь, одним словом, в толикой был опасности, что одна только Божия десница меня сохранила…»[92]

Однако приказания его вполне соответствовали возникшей ситуации. Сибильскому было предписано утвердиться на высотах Зиттенфельде перпендикулярно фронту других полков, так чтобы атакующие оказались внутри простреливаемого сектора. Корпус Лопухина получил приказ построиться на опушке леса в ордер баталии, опираясь под прямым углом на правый фланг Сибильского. Так же должен был расположиться и корпус Фермора, примкнув своим левым флангом к правому флангу Лопухина. Резерв (Румянцев) оставался до получения новых приказаний в охранении обоза.

Левальд должен был заметить эти новые построения русской армии и особенно столь опасную для него позицию корпуса Сибильского, который растянулся далеко по флангу любой атаки пруссаков и угрожал даже их арьергарду. Впрочем, может быть, туман помешал ему отчётливо увидеть всё это.

Около пяти часов утра, не дожидаясь подхода главных сил кавалерии, драгуны принца Голштинского атаковали стоявших перед ними гусар и казаков и опрокинули их. Затем, пройдя через Удербален и Даупелькен, они обрушились на 2-й Московский и Выборгский полки, которые охраняли восточное дефиле, но, встретив картечь и мушкетный огонь, отошли обратно к Удербалену. Тем не менее, очистив равнину, принц Голштинский дал возможность выстроить прусские линии для атаки.

Поскольку восточное дефиле было загромождено менее других, именно там начали строиться полки корпуса Лопухина. По второму дефиле в свою очередь начали дебушировать и становиться в ордер баталии на опушке леса с востока к западу Ростовский, Вятский, Черниговский, Муромский и Нижегородский полки.

Плохо было то, что между 2-м Гренадерским и Ростовским полками образовалось большое незаполненное пространство. Именно на это слабое место и обратился натиск прусской пехоты. Левальд не мог следовать рецептам Фридриха II: сначала канонада, потом кавалерийская атака и только после этого вводить в бой пехоту. Его артиллерия была слабее неприятельской, главная кавалерийская колонна ещё только подходила, а принцу Голштинскому пришлось отступить. Оставалось сразу же использовать пехоту, и она с напором атаковала по фронту корпус Лопухина, которому угрожало полное уничтожение ещё до построения линий. Сибильский, стоявший перпендикулярно к Лопухину, мог лишь косвенно помочь ему из-за болотистой местности по фронту, вступать на которую он не решался. К тому же у него не было и соответствующего приказа. Поэтому пять полков Сибильского и три Лопухина, составлявшие их продолжение, оставались только зрителями начавшегося боя. Служивший в Архангелогородском полку Болотов оставил яркое описание происходившего:

«Первый огонь начался с неприятельской стороны, и нам всё сие было видно. Пруссаки шли наимужественнейшим и порядочнейшим образом атаковать нашу армию, вытягивающуюся подле леса, и, пришедши в размер, дали по нашим порядочный залп. Это было в первый раз, что я неприятельский огонь по своим одноземцам увидел. Сердце у нас затрепетало тогда, и мы удивились все, увидев, что с нашей стороны ни одним ружейным выстрелом не было ответствовано, власно так, как бы они своим залпом всех до единого побили. Пруссаки, давши залп, не останавливаясь, продолжали наступать и, зарядивши на походе свои ружья и подошед ещё ближе к нашим, дали по нашим порядочный другой залп всею своею первою линиею. Тогда мы ещё больше удивились и не знали, что делать, увидев, что с нашей стороны и на сей залп ни одним ружейным выстрелом ответствовано не было. «Господи, помилуй! Что это такое? — говорили мы, сошедшись между собою и смотря на сие позорище со своего отдалённого холма. — Живы ли уже наши и что они делают? Неужели в живых никого не осталось?» Некоторые малодушные стали уже в самом деле заключать, что наших всех перебили. «Как можно, — говорили они, — от двух таких жестоких залпов и в такой близости кому уцелеть?» Но глаза наши тому противное доказывали. Коль скоро несколько продышалось, то могли мы ещё явственно наш фрунт чрез пруссаков видеть; но отчего бы такое молчание происходило, того никто не мог провидеть. Некоторые из суеверных стариков помыслили уже, не заговорены ли уже у наших солдат ружья; но сие мнение от всех нас поднято было на смех, ибо оно было совсем нескладнейшее. Продолжая смотреть, увидели мы, что пруссаки и после сего залпа продолжали наступать далее и на походе заряжали свои ружья, а зарядив оные и подошед гораздо ещё ближе, дали по нашим третий преужасный и препорядочный залп. «Ну! — закричали мы тогда. — Теперь небойсь, в самом деле наших всех побили.» Но не успели мы сего выговорить, как, к общему всех удовольствию, увидели, что не все ещё наши перебиты, но что много ещё в живых осталось. Ибо не успели неприятели третий залп дать, как загорелся и с нашей стороны пушечный и ружейный огонь, и хотя не залпами, без порядка, но гораздо ещё сильнее неприятельского. С сей минуты перестали уже и пруссаки стрелять залпами. Огонь сделался с обеих сторон беспрерывный ни на одну минуту, и мы не могли уже различить неприятельской стрельбы от нашей. Одни только пушечные выстрелы были отличны, а особливо из наших секретных шуваловских гаубиц[93], которые по особливому своему звуку и густому чёрному дыму могли мы явственно видеть и отличать от прочей пушечной стрельбы, которая, равно как и оружейная, сделалась с обеих сторон наижесточайшая и беспрерывная»[94].

Туман, дым битвы и горящих деревень не позволяли смотревшим видеть происходившие атаки. «Уже в десяти шагах ничего не было видно», — утверждал Левальд. Из пушек и ружей стреляли почти в упор, схватка шла как в темноте, представляя собой уменьшенное подобие сражения при Эйлау. Корпус Лопухина отчаянно защищался и выказывал при царившем беспорядке стоическую храбрость, вообще присущую русской нации. Дрались уже штыками. Был убит генерал Зыбин, смертельно раненный Лопухин попал в руки пруссаков. Но в конце концов оба эти полка дрогнули и были отброшены в глубь леса.

Именно в этот момент Румянцев («Неизвестно по чьему приказу», — пишет г-н Масловский) пробил себе дорогу через скопление повозок и фур и ввёл в пустой промежуток между 1-ми 2-м русскими корпусами четыре полка. Пруссаки были отброшены на равнину. Теперь русские линии сомкнулись по всей длине, и надежда возродила отвагу сражающихся.

На правом фланге гренадеры Языкова под защитой батарей отбили атаку драгун Шорлемера ещё до того, как успела построиться дивизия Фермора, и этим спасли столь важную позицию. Не сумев сбить их, прусская кавалерия ударила по левому флангу с такой яростью, что опрокинула всю стоявшую там конницу и гнала её до самого русского обоза в Норкиттене. Видя это, гренадеры Языкова повернулись кругом и произвели залп по пруссакам. Несколько шуваловских гаубиц поливали неприятеля дождём ядер. Блестящая атака пруссаков дала двоякий результат: с одной стороны, далеко отбросила русскую конницу, которая в этот день так больше и не появлялась, а с другой — на несколько часов лишила прусскую кавалерию возможности новой атаки.

Русская пехота на этом фланге, избавившись от страха перед прусскими эскадронами, сама перешла в наступление против стоявших перед ней батальонов, ударила во фланг первой линии Левальда и даже начала стрелять им в спину.

Было уже девять часов утра. Левальд ввёл в бой свой последний резерв — выдвинул вторую линию, состоявшую только из гарнизонных полков Мантейфеля и Сидова. Солдаты одного из батальонов, оглушённые ужасным огнём и растерявшиеся от обволакивавшего их дыма, начали стрелять по своей же первой линии, «вследствие фатальной оплошности», как написал Левальд в донесении Фридриху II[95]. Пехота дрогнула и стала откатываться, часть её разбежалась по равнине, преследуемая до опушки Норкиттенского леса.

На правом фланге, так же как и в центре, успех переходил к русским. Бездействовал только корпус Сибильского. Известно, как в то время, когда вооружение пехотинцев было столь примитивно, они избегали выходить на открытую местность, если поблизости оказывалась неприятельская кавалерия. Возле Удербалена сконцентрировались драгуны принца Голштинского, Шорлемера и Платена и чёрные гусары Рюша. Они прикрывали свою пехоту и следили за передвижениями Сибильского. Поэтому прежде всего надо было избавиться от них. Тут-то и произошло то, о чём столь подробно пишет Болотов, но чего, судя по всему, он так и не понял:

«На самом левом фланге нашего корпуса стояли наши донские казаки. Сии с самого ещё начала баталии поскакали атаковать стоящую позади болота неприятельскую конницу. Сие нам тогда же ещё было видно, и мы досадовали ещё, смотря на худой успех сих негодных воинов. Начало сделали было они очень яркое. Атака их происходила от нас хотя более версты расстояния, но мы могли явственно слышать, как они загикали — «Ги! Ги!» и опрометью на пруссаков поскакали. Мы думали было сперва, что они всех их дротиками своими переколют, но скоро увидели тому противное. Храбрость их в том только и состояла, что они погикали и из винтовок своих попукали, ибо как пруссаки стояли неподвижно и готовились принять их мужественным образом, то казаки, увидя, что тут не по ним, оборотились того момента назад и — дай бог ноги. Всё сие нам было видно; но что после того происходило, того мы не видели, потому что казаки, обскакивая болото, выехали у нас из глаз. Тогда же узнали мы, что прусские кирасиры[96] и драгуны сами вслед за ними поскакали и, обыскивая болото, гнали их, как овец, к нашему фрунту. Казакам некуда было деваться. Они без памяти скакали прямо на фрунт нашего левого крыла, а прусская конница следовала за ними по пятам и рубила их немилосердным образом. Наша пехота, видя скачущих прямо на себя и погибающих казаков, за необходимое почла несколько раздаться и дать им проезд, чтоб могли они позади фрунта найтить себе спасение. Но сие едва было не нашутило великой шутки. Прусская кавалерия, преследуя их поэскадронно в наилучшем порядке, текла как некая быстрая река и ломилась за казаками прямо на нашу пехоту. Сие самое причиною тому было, что от сего полку началась по ним ружейная стрельба; но трудно было ему противиться и страшное стремление сей конницы удержать. Передние эскадроны въехали уже порядочным образом за казаками за наш фрунт и, рассыпавшись, рубили всех, кто ни был позади фрунта. Для сего-то самого принуждено было оборотить наш фрунт назад. Но всё бы сие не помогло, и пруссаки, въехавшие всею конницею своею в наш фланг, смяли бы нас всех поголовно и совершили бы склонявшуюся уже на их сторону победу, если бы одно обстоятельство всего стремления их не удержало и всем обстоятельствам другой вид не дало. Батарея, о которой я выше упоминал, по счастию, успела ещё благовременно обернуть свои пушки, и данный из неё картечью залп имел успех наивожделеннейший, ибо как ей случилось выстрелить поперёк скачущих друг за другом прусских эскадронов, то, выхвативши почти целый эскадрон, разорвала тем их стремление и скачущих не только остановила, но принудила опрометью назад обернуться. Те же, кто вскакали за наш фрунт, попали как мышь в западню. Пехота тотчас опять сомкнулась, и они все принуждены были погибать наижалостнейшим образом. Наша кавалерия их тут встретила и перерубила всех до единого человека»[97].

Известно, что Болотов не любил казаков. Как у цивилизованного человека у него были свои предрассудки против этих полудикарей. Он повсюду нарочито преувеличивает совершавшиеся ими эксцессы, а здесь облыжно называет их «негодными воинами». Его извиняет лишь непонимание сути дела. Ведь казаки и не предназначены для атак на тяжёлую кавалерию, они должны лишь беспокоить неприятеля, вывести его из терпения и по возможности заманить в какую-нибудь ловушку. При Грос-Егерсдорфе казаки просто-напросто применили свою излюбленную тактику, известную ещё скифам Геродота и нередко приносившую успех в битвах с турками и татарами. На сей раз она удалась по отношению к немцам: драгуны Шорлемера и принца Голштинского, которые долго не поддавались на провокации казаков, всё-таки не смогли удержать себя от преследования. Среди тумана и дыма они не заметили, как их заманивают под огонь 18 батальонов и 40 полковых пушек, под сабли драгун, конногренадеров и калмыков Сибильского. Так великолепная прусская кавалерия попалась в ловушку и лучшая её часть погибла[98].

Благодаря этому неожиданно исчезло то препятствие, которое удерживало Сибильского в бездействии — теперь местность перед ним была расчищена. Весь его корпус пришёл в движение, готовясь к атаке: пехота, регулярная кавалерия, эскадроны гусар, казаки и калмыки. Прусская пехота маршировала и сражалась с самого рассвета; уже пять часов она находилась под убийственным огнём пушек, изголодавшаяся и обессиленная. Один только полк Кальнайна потерял почти половину людей. Прусская артиллерия была вынуждена умолкнуть, кавалерия отбита от правого фланга русских и изрублена на их левом фланге. Опасались атаки Фермора, и когда появился свежий корпус Сибильского, это выглядело уже устрашающе. Отступление сначала происходило в полном порядке, но мало-помалу, убыстряясь, превратилось в бегство. Через четверть часа поле битвы опустело, и армия Левальда исчезла в том же лесу, из которого она вышла утром.

Было уже десять часов, русские выиграли битву на всех пунктах и заняли оставленные неприятелем позиции. Повсюду раздавались победные крики «Ура!», в воздух взлетали тысячи шляп. Палили из захваченных у врага пушек и ружей. Это была первая победа русской армии в настоящей европейской войне, где русская пехота явила себя всему миру. Болотов рисует нам впечатляющую картину поля битвы:

«Не успели нас распустить из фрунта, как первое наше старание было, чтобы, севши на лошадей, ехать смотреть места баталии. Какое зрелище представилось нам тогда, подобного сему ещё никогда не видавшим! Весь пологий косогор, на котором стояла и дралась прусская линия, устлан был мёртвыми неприятельскими телами, и чудное мы при сем случае увидели. Все они лежали уже как мать родила, голые, и с них не только чулки и башмаки, но и самые рубашки были содраны. Но кто и когда их сим образом обдирал, того мы никак не понимали, ибо время было чрезвычайно короткое, и баталия едва только кончилась. И мы не могли довольно надивиться тому, сколь скоро успели наши погонщики, денщики и люди сие спроворить и всех побитых пруссаков так обнаготить, что при всяком человеке лежала одна только деревянная из сумы колодка, в которой были патроны, и синяя бумажка, которой они прикрыты были. Сии вещи, видно, никак уже были не надобны, а из прочих вещей не видели мы уж ни одной, так что даже самые ленты из кос, не стоившие трёх денег, были развиты и унесены»[99].

Победа русских была неоспорима. Неприятель отступил на всех пунктах, оставив 29 пушек — почти половину всей артиллерии Левальда, что касается знамён, то Апраксин пишет в своём донесении: «Знамён получить невозможно было, ибо сколь торопен ни был побег пруссаков, они, однако же, старание приложили знамёна в одно место собрать и в безопасность привесть, чему вблизости позадь их лес много способствовал»[100]. Однако потери русских представляются значительно большими, чем у пруссаков, возможно, вследствие внезапного начала битвы. По данным г-на Масловского, они составили: 1449 убитых и 4494 раненых у русских и, соответственно, 1818 и 2237 у пруссаков[101]. Апраксин пишет, что пруссаки потеряли 4600 чел., не считая 600 взятых в плен. Такую же цифру указывает и А. Шефер[102].

С обеих сторон не были пощажены и начальники: убиты три русских генерала (Лопухин, Зыбин и Капнист, командовавший слободскими казаками), семеро ранены (начальник штаба Веймарн, командующий артиллерией Толстой, шеф инженеров Дюбоске и генералы Ливен, Мантейфель, Вильбуа и Племянников). Русский офицерский корпус потерял 38 чел. убитыми и 232 ранеными. Что касается пруссаков, то под Левальдом было убито две лошади, но сам он не получил ни единой царапины. Присланный к нему Фридрихом опытнейший советник фон Гольц замертво пал рядом с ним; граф Дона и ещё семь генералов были ранены.

Апраксин не удержался от высоких похвал своим подчинённым:

«Ваше Императорское Величество приметить изволите (из числа потерь), колико они (офицеры) исполняли свою должность. Словом сказать: никто не пренебрёг оной, а буде кто презирал что-либо, то только жизнь свою, ибо ни один из раненых с места не сошёл и раны перевязать не дал, пока победа не одержана и дело совсем не кончено. Буде кто из генералов сам не получил, то, конечно, под тем лошадь, а под иным две ранены»[103].

Из 31 бывшего в строю генерала пострадала почти треть!

Следует отдать должное и солдатам: русская артиллерия показала своё превосходство, а пехота после первого замешательства сумела собраться, несмотря на отсутствие приказов, и выстоять в разрозненных рукопашных схватках. Если бы не цепкая стойкость 1-го Гренадерского полка на правом фланге и не жертвенный героизм 2-го Московского и Выборгского полков в центре, всё было бы потеряно уже с самого начала. Воистину, Грос-Егерсдорф стал именно солдатской победой.

Г-н Масловский пытается защитить Апраксина от обвинений Болотова в недостаточности разведок и отсутствии какой-либо диспозиции перед сражением, одним словом, в его бездействии как командующего. Он показывает, что план действий Апраксина имел много хороших сторон. Однако все эти оправдательные аргументы представляются нам второстепенными, а совершённые ошибки вполне очевидны. Во-первых, выбор лагеря у Норкиттена с двумя реками в тылу и столь близко от пруссаков, что те слышали русские барабаны, вследствие чего было невозможно выступить на марш без риска привлечь к себе неприятеля. Во-вторых, совершённый при подобной близости фланговый марш тремя или четырьмя колоннами, разделёнными друг от друга множеством препятствий. Кроме того, нагромождение артиллерии и обозов в узких дефиле и бездействие корпуса Сибильского до самого конца битвы. Во всей армии оказался только один генерал, проявивший себя настоящим тактиком, — это был Румянцев. Фридрих II отдаёт именно ему честь этой победы[104]. Румянцев своей атакой двадцатью батальонами во фланг и тыл прусской пехоты исправил ошибки главнокомандующего, и благодаря этому была одержана победа. Недостатки планов Апраксина привели к тому, что русская армия не смогла использовать свой численный перевес. В лесу оставалось много пушек и масса бездействующих людей. На самом деле пруссаков победила армия, имевшая отнюдь не 55 тыс. чел.

Если бы Апраксин ввёл в действие все свои силы, он не просто победил, а уничтожил бы противника. Успех был одержан как-то незаметно, таково впечатление Болотова и впоследствии историка Соловьёва. Его можно отнести не только к самой армии, но и ко всему русскому народу. Как ни странно, эта столь достойно выигранная битва не оставила в национальном сознании ощущения победы. Предание приписывает умирающему Лопухину такие слова: «Я напишу царице, что Апраксин погубил всю армию».

Но и Левальд не выказал себя великим тактиком. Он атаковал русских по фронту, не беспокоясь о том, что на фланге у него стоял корпус Сибильского. Намереваясь прорваться внутрь леса, он обвинил солдат в излишней, как у русских, осторожности. Не воспользовался он и преимуществами своих хорошо обученных войск и тем самым оставил неприятелю все выгоды численного превосходства. Конечно, обстоятельства складывались против него, делая решающую победу невозможной. Но если бы он обошёл русские позиции и бросил на их фланги и тылы свою мощную кавалерию, то привёл бы неприятеля в непоправимое замешательство. В аналогичной Норкиттену позиции Наполеон встретил русских при Фридланде в 1807 г. Однако главная ошибка Левальда заключалась в его непременном желании сразиться с Апраксиным. Последующие события показали, что и без боя он смог принудить его очистить всю Восточную Пруссию.

Получив донесение Левальда о происшедшей баталии, Фридрих II отнёсся к нему не столь строго, как можно было ожидать. Он выразил старому генералу своё полное удовлетворение за проявленную храбрость, приписав всё остальное случайностям войны, и не принял заявленную Левальдом отставку[105]. Но в глубине души король был уязвлён этим поражением и долгое время не мог простить своим прусским «медвежьим шапкам» поражения от этих «варваров». Тогда Фридрих ещё не испытал на себе всех качеств русской армии, ему ещё предстояло встретиться с нею у Цорндорфа и Кунерсдорфа. Только увидев её в действии, он перестал пренебрегать ею, ибо убедился, что она может побеждать не одного Левальда, но и других полководцев.

8 августа 1757 г. жители Петербурга были разбужены в четыре часа утра сто одним пушечным выстрелом, которые возвещали о победе над прусской армией. Велика была радость Елизаветы при получении донесения Апраксина. Она щедро наградила всех начальников, которых представлял фельдмаршал, а также и Петра Ивановича Панина, принёсшего ей счастливое известие. Напротив, великий князь, как сообщал французский посланник, «публично выказывал своё неудовольствие одержанной победой и не умел скрыть чувство печали. Сие произвело в высшей степени неприятное впечатление на всех русских, которые увидели, чего им следует опасаться, если когда-нибудь сей принц будет царствовать над ними». Великая княгиня, со своей стороны утешала и ободряла британского агента Вильямса, вынужденного покинуть Петербург. Молодой двор всё так же оставался на стороне пруссаков и англичан.

Впрочем, Людовик XV ничего и не делал для того, чтобы привлечь к себе Екатерину — именно в этот момент он добился у саксонского двора удаления Станислава Понятовского[106]. Подобные настроения великокняжеской четы становились для союзников тем более неприятными, что в сентябре у Елизаветы повторился серьёзный приступ болезни. Но сама она твёрдо стояла на стороне коалиции. Говоря о своём племяннике, великом князе, она сказала: «Почему только нет у него брата!» Ей приписывали намерение оставить трон не ему, а его сыну, бывшему тогда ещё ребёнком. Что касается великого канцлера Бестужева, то он так и не сумел возвратить себе доверие союзных дворов. Посланники Франции и Австрии непрестанно обвиняли его перед Елизаветой, и она соглашалась с графом Эстергази, что это «злой и скверный слуга», но не знала, куда определить его после отставки. «Дайте ему стотысячный пенсион, — советовал ей австрийский посланник, — и вы получите на этом тысячу процентов». Союзные дворы не сомневались в том, что фельдмаршал выслуживается не только перед канцлером. Именно Бестужеву вменяли медлительность Апраксина, который, кроме того, заискивал ещё и перед великой княгиней. В Вене и Париже не очень-то были довольны даже его победой 30 августа. Последующие события лишь усилили озабоченность союзников.