О Сталине, вероятно, в последний раз

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

О Сталине, вероятно, в последний раз

Я считал, что мои «Беседы со Сталиным» окончены. Но, как уже бывало не раз, я ошибся — так же, как ошибся в своих недавних надеждах, что после «Несовершенного общества» мне не придется больше заниматься «идеологическими вопросами».

Но Сталин — вампир, который все бродит и долго еще будет скитаться по миру. Все отреклись от его наследия, но многие еще черпают из него свои силы. Многие невольно подражают Сталину. Хрущев его порицал, но сам восхищался им. Нынешние советские вожди им не восхищаются, но греются в его лучах. И у Тито — через пятнадцать лет после разрыва — возродилось уважение к нему как к государственному деятелю. Да и я спрашиваю себя, может быть, и мои размышления о Сталине — признак того, что он все еще живет во мне?

Кто же Сталин — великий государственный муж, «демонический гений», жертва догмата или маньяк и уголовник, дорвавшийся до власти? Чем была для него марксистская идеология, как он использовал идеи? Что думал он о своем собственном деле, о себе самом и о своем месте в истории?

Это лишь несколько вопросов, возникающих в связи с его личностью. Ставлю их потому, что они касаются судьбы современного мира, в особенности коммунистического, и потому, что они имеют, я сказал бы, глубокое вневременное значение.

Из разговоров со Сталиным мне сегодня особенно четко вспоминаются два его утверждения. Первое — если я хорошо помню — он высказал в 1945 году, а второе — это я помню точно — в начале 1948 года.

Первое утверждение звучало примерно так: если наши идейные предпосылки правильны, то все остальное должно произойти само по себе. Второе утверждение касалось Маркса и Энгельса. В разговоре кто-то — думаю, что я сам, — подчеркнул, что мировоззрение Маркса и Энгельса живо и современно, на что Сталин — с видом человека, много об этом размышлявшего и пришедшего к бесспорным выводам, может быть, вопреки собственному желанию, — заметил:

«Да, они, без сомнения, основоположники. Но и у них есть недостатки. Не следует забывать, что на Маркса и Энгельса слишком сильно влияла немецкая классическая философия — в особенности Кант и Гегель. В то время как Ленин от подобных влияний был свободен…»

Эти высказывания на первый взгляд не особенно оригинальны: широко известен коммунистический обычай делить взгляды и поступки на «правильные» и «неправильные» в зависимости от их догматической правоверности и осуществимости. Известно и маниакальное вознесение Ленина в сан единственного защитника и продолжателя дела Маркса. Но в этих утверждениях Сталина есть несколько моментов, не только оригинальных, но и весьма важных для наших рассуждений.

Что означает, в сталинской интерпретации, утверждение, что идейные предпосылки — это основа и залог победы? Разве такая точка зрения не противоречит основному положению учения марксизма, согласно которому в основе всех идей лежит «экономическая структура общества»? Разве такой взгляд, пусть неосознанно, не приближается к философскому идеализму, который учит, что решающее и первичное — это разум и идеи? Ведь ясно, что в упомянутой фразе Сталин не подразумевал мысль Маркса, по которой «теория становится материальной силой, как только охватит массы», а говорил о теориях и идеях до того, как они «охватят массы». Как увязать это с мыслью о Сталине, которой Бухарин поделился с Каменевым еще в июле 1928 года: «Он готов в любой момент изменить свои теории только для того, чтобы от кого-то избавиться», и откуда у Сталина запоздалое, не замечавшееся прежде, критическое отношение к Марксу и Энгельсу?

Однако несмотря на все эти вопросы, в приведенных мыслях Сталина нет существенной непоследовательности. Более того, и слова Бухарина о непринципиальности Сталина, — если даже забыть о том, что они сказаны с фракционистским упрямством, — мне кажется, не противоречат мысли Сталина о решающем значении идей.

Одна из наиболее существенных, если не самая существенная из причин, что противники Сталина в партии — Троцкий, Бухарин, Зиновьев и другие — проиграли в борьбе с ним, та, что он был более оригинальным, более творческим марксистом, чем любой из них. Разумеется, в его стиле нет фейерверков Троцкого, а в его анализах — острого ума Бухарина. Изложения Сталина — это рациональное вИдение социальной реальности, руководство для новых, победоносных сил. Извлеченная из данной реальности, из соответствующих условий и атмосферы, его мысль действительно кажется серой, плоской и беспомощной. Но это лишь ее внешний облик.

Сущность учения Маркса в неразрывности теории и практики:

«Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключалось в том, чтобы изменить его»[72].

Коммунизм и коммунисты всегда и всюду побеждали — пока возможно было осуществление этого единства их учения с практикой. Сталину же непостижимую демоническую силу придало упорство и умение соединять марксистско-ленинское учение с властью, с государственной мощью. Потому что Сталин — не политический теоретик в полном смысле этого слова: он говорит и пишет только тогда, когда его к этому принуждает политическая борьба — в партии, в обществе, а чаще всего и тут и там одновременно. В этом слиянии мысли и реальности, в этом деловитом и неотвлеченном прагматизме и состоит сила и оригинальность взглядов Сталина…

Следует добавить: упуская или недооценивая это качество его взглядов или формально подходя к его текстам, и догматики на Востоке, и многие серьезные исследователи Сталина на Западе затрудняют себе сегодня разгадку его личности и условий, в которых он пришел к власти.

Необходимо еще раз повторить, что сталинский марксизм, сталинские взгляды никогда не проявляются — как будто их вовсе и не существует — отдельно от нужд послереволюционного советского общества и советского государства. Это марксизм партии, жизненная необходимость которой — превращаться во власть, в «ведущую», господствующую силу. Троцкий назвал Сталина самой выдающейся посредственностью в нашей партии. Бухарин насмехался над ним, говоря, что он охвачен бесплодной страстью стать известным теоретиком. Но это все острословие, фракционистские нереальные высказывания. Сталин действительно не мыслил теоретически в полном смысле этого слова. Это не анализ и не ученые рассуждения. Однако для сочетания идеологии с потребностями партии, вернее, партийной бюрократии как новой высшей знати, — его мышление намного более ценно, чем мышление всех его противников. Партийная бюрократия стала на сторону Сталина не случайно — как не случайно тирады Гитлера, кажущиеся сегодня безумными, захватили и бросили в бой и на смерть миллионы «рассудительных» немцев. Сталин победил не потому, что он «искажал» марксизм, а как раз потому, что он его осуществлял… Троцкий без конца сыпал парадоксами и проектами мировой революции, Бухарин углублялся в догматические тонкости и возможности обуржуазивания колоний, в то время как Сталин в своих разъяснениях «очередных задач» существование и привилегии переродившейся и новоявленной партийной бюрократии отождествлял с индустриализацией и усилением России.

При этом Сталин — как каждый прирожденный политик и ловкий администратор — присваивал чужие идеи, облекая их в реальные формы. Так, самый знаменитый сталинский шаг — «построение социализма в одной стране» (в СССР) — теоретически начат и развит Бухариным, причем в борьбе против Троцкого… В литературе это можно считать плагиатом или эпигонством, в политике же это — использование возможностей.

Впрочем, при жизни Сталина никто не отрицал, что он марксист. Ни один разумный человек этого не делает и сегодня. Несогласия были и есть только в оценке его качеств как теоретика и его последовательности как наследника Ленина.

Выше я сказал о качествах Сталина то, что мне кажется наиболее значительным.

Но любой спор о том, кто и в какой мере чей наследник, кажется мне поверхностным и несущественным. Последовательным, верным наследником может быть только тот, кто не обладает даром видения и творческой силой. Тут дело идет о политике, где мифы — неизбежное повседневное явление, а в данном конкретном случае — об опровержении догматического и демагогического, начетнического подхода к ленинскому наследству. Потому что цитатами можно доказать и что любой из возможных наследников был верен Ленину, и что ни один из них ему верен не был. Приблизить к истине нас может только сравнение стремлений Ленина с тем, что осуществил Сталин, и с тем, что предлагали противники последнего.

Мы не можем также избежать анализа так называемого завещания Ленина, поскольку оно играло и все еще играет важную роль не только в догматических, но и в иных, особенно антисоветских, дискуссиях.

«Завещание» Ленина — это на самом деле письмо, которое он диктовал после удара, парализовавшего ночью 22 декабря 1922 года его правую руку и ногу. На следующий день, 23 декабря, врач разрешил ему диктовать по четыре минуты в день — он начал письмо, продолжил его 5-го и закончил 26 декабря.

Часть письма, в которой Ленин предлагает съезду увеличить число членов Центрального комитета до 50 — 100 человек и поддерживает Троцкого в вопросе Госплана, была в тот же день передана Сталину как генеральному секретарю партии. Сталина, судя по всему, охватили подозрения, что Ленин сближается с Троцким, и он по телефону осыпал ругательствами жену Ленина Н. К. Крупскую — под предлогом, что она, невзирая на советы врачей, допускает политические обсуждения и подвергает опасности жизнь товарища Ленина. Неизвестно, пожаловалась ли Крупская Ленину, но это вполне вероятно: уже в диктовке от 25 декабря говорится, что «тов. Сталин, сделавшись генсеком, сосредоточил в своих руках необъятную власть»[73], а через десять дней, 4 января 1922 года, прибавлена и следующая заметка:

«Сталин слишком груб, и этот недостаток, вполне терпимый в среде и общениях между нами, коммунистами, становится нетерпимым в должности генсека. Поэтому я предлагаю товарищам обдумать способ перемещения Сталина с этого места и назначить на это место другого человека, который во всех других отношениях отличается от тов. Сталина только одним перевесом (думаю, что эта часть фразы должна была бы звучать: «ни в чем не отличается от Сталина, кроме одного перевеса». — М. Дж.), именно, более терпим, более лоялен, более вежлив и более внимателен к товарищам, меньше капризности и т. д. Это обстоятельство может показаться ничтожной мелочью. Но я думаю, что с точки зрения предохранения от раскола и с точки зрения написанного мною выше о взаимоотношении Сталина и Троцкого это не мелочь или это такая мелочь, которая может получить решающее значение»[74].

Сразу бросается в глаза, что «завещание» не отличается ленинской остротой и точностью выражений: оно неопределенно и двусмысленно, в особенности в наиболее ответственных местах. Ленин явно знает о конфликте Сталина с Троцким и предугадывает его значение. Но в первой диктовке, от 23 декабря, он избегает говорить об этом открыто и в виде лекарства предлагает увеличить число членов ЦК на 50 — 100 (вместо тогдашних 27) человек «…для усиления авторитета ЦК и для серьезной работы по улучшению нашего аппарата и для… всех судеб партии» (вероятно, надо было написать: для судьбы самой партии». — М. Дж.).

Просто непонятно, как человек, обладающий такой проницательностью и таким политическим опытом, раскалывавший свою собственную партию до тех пор, пока она не приобрела облик, соответствующий его замыслу, оказавшись во главе величайшей революции и гигантского государства и испытав ядовитое опьянение «историей» и властью, как такой человек смог узреть в увеличении количества членов ЦК чуть ли не откровение и спасение «всех судеб партии»! Что случилось с Лениным? Разве его ум настолько ослабел, что он, всегда считавший, что главное — это принципы и сила, вдруг начал придавать значение цифрам? Разве он забыл о диалектике, о неизбежности наличия противоречия в каждом явлении? Где ленинское проникновение в сущность спора между Сталиным и Троцким? Ленин как будто впервые испугался угрозы разрушения партии, которой он придал формы и указал цель.

Непонятно также, почему Ленин только в следующей диктовке, 24 декабря, упомянул Сталина и Троцкого и их возможные расхождения. Как будто за ночь он передумал и отважился на большую откровенность.

«Наша партия, — диктовал он 24 декабря, — опирается на два класса и поэтому возможна ее неустойчивость и неизбежно ее падение, если бы между этими двумя классами не могло состояться соглашения»[75].

Выражаясь весьма нечетко, забывая о своей неизменной и освященной «диктатуре пролетариата», Ленин здесь, очевидно, опасается распада «союза» рабочих и крестьян. Но это явно не имеет никакой ни логической, ни фактической связи с текстом, который следует вскоре за этим:

«Я имею в виду устойчивость, как гарантию от раскола на ближайшее время, и намерен разобрать здесь ряд соображений чисто личного свойства.

Я думаю, что основным в вопросе устойчивости с этой точки зрения являются такие члены ЦК, как Сталин и Троцкий. Отношения между ними, по-моему, составляют большую половину опасности того раскола, который мог бы быть избегнут и избежанию которого, по моему мнению, должно служить, между прочим, увеличение числа членов ЦК до 50, до 100 человек (вчерашние чары чисел не покидают Ленина! — М. Дж.).

Тов. Сталин, сделавшись генсеком, сосредоточил в своих руках необъятную власть, и я не уверен, сумеет ли он всегда достаточно осторожно пользоваться этой властью. С другой стороны, тов. Троцкий, как доказала уже его борьба против ЦК в связи с вопросом о НКПС (Народный комиссариат путей сообщения. — М. Дж.), отличается не только выдающимися способностями. Лично он, пожалуй, самый способный человек в настоящем ЦК, но и чрезмерно хватающий самоуверенностью и чрезмерным увлечением чисто административной стороной дела»[76].

Ленину и в голову не приходит хотя бы для самого себя, в предсмертный час, разобраться в том, как это могло произойти, что при советской власти, которая «в миллион раз демократичнее самой демократической буржуазной республики»[77], один человек «сосредоточил в своих руках необъятную власть». Очевидно, он испугался не только за партию, но и за свою собственную власть, гораздо более необъятную, чем та, которой тогда обладал его генсек Сталин. И у Ленина обнаруживается хорошо известная «человеческая слабость», проявляющаяся тем заметнее, чем больше «историческая роль» данного человека — отождествление идеи с властью, а власти с собственной личностью.

Но это уводило бы нас в сторону от вопроса: кого из своих сотрудников Ленин считал наследником? Очевидно, это ни Сталин, ни Троцкий — первый слишком груб, а второй — зазнавшийся администратор. Никого из других выдающихся членов ЦК Ленин также не считает достойным быть его наследником.

«Я не буду дальше характеризовать других членов ЦК по их личным качествам. Напомню лишь, что октябрьский эпизод Зиновьева и Каменева, конечно, не являлся случайностью (дело идет об их выступлении против переворота, то есть Октябрьской революции. — М. Дж.), но что он также мало может быть ставим «им» в вину лично, как небольшевизм Троцкому». (Дело в том, что Троцкий до самого 1917 года был во фракции, противостоящей ленинским большевикам. — М. Дж.)

Обратите внимание на логику, а кстати, и на лояльность — по какой причине Ленин говорит об «октябрьском эпизоде Зиновьева и Каменева», подчеркивая, что он «не был случайным», хотя их за него и нельзя обвинять? Почему он подчеркивает «небольшевизм» Троцкого? Когда дело касается власти, то не вредно на всякий случай припомнить и уже «прощеные» «ошибки»…

Ленин упоминает и двух более молодых членов ЦК, но тоже — хваля их в первой половине фразы, чтобы укорить во второй:

«…Бухарин не только самый ценнейший и крупнейший теоретик партии, он также законно считается любимцем всей партии, но его теоретические воззрения очень с большим сомнением могут быть отнесены к вполне марксистским, ибо в нем есть нечто схоластическое (он никогда не учился и, думаю, никогда не понимал вполне диалектики).

…Затем Пятаков — человек несомненно выдающейся воли и выдающихся способностей, но слишком увлекающийся администраторством и администраторской стороной дела, чтобы на него можно было положиться в серьезном политическом вопросе»[78].

Ко всему этому следует прибавить, что следующий, XII съезд партии, состоявшийся в апреле 1923 года, увеличил число членов ЦК до 40, а на XIII съезде, в мае 1924 года, то есть после смерти Ленина, — до 53 членов. На XIII съезде было прочтено и «завещание» Ленина, но его единогласно решили не публиковать. Больше того, Троцкий вообще отрицал существование «завещания» — конечно, пока он был еще в партии, а Сталин не скрывал того, что было о нем сказано в «завещании», — естественно, до тех пор, пока не получил возможность подвергать цензуре и Ленина.

«Завещание» Ленина заслуживает особого, всестороннего анализа. Но уже из приведенных отрывков можно заключить, что Ленин власти не передавал никому и что лишь у одного Сталина он не обнаружил политических недостатков, а только личные. Это соответствует и историческим фактам: только один Сталин и был всегда большевиком, ленинцем. У Сталина были причины хвалиться на пленуме ЦК 23 октября 1927 года: «Характерно, что ни одного, ни одного намека в «завещании» насчет ошибок Сталина. Говорится там только о грубости Сталина. Но грубость не есть и не может быть недостатком политической линии или позиции Сталина»[79].

А как же обстоит дело с наследием Ленина на практике? Кто на самом деле продолжил его дело?

В своем исследовании «Жизнь Ленина» Луи Фишер пришел к выводу, что ссора между Троцким и Сталиным не приобрела бы столь мрачного оборота и что Советский Союз не погрузился бы в такое тотальное насилие, если Ленин прожил бы еще хоть десять лет. Эту точку зрения можно убедительно отстаивать, она имеет более широкое, теоретическое значение. Однако Ленин не прожил, и вопрос продолжения дела Ленина следует рассматривать на фоне реальностей — столкновения Сталина с Троцким, Сталина с оппозицией, сталинского террора, на фоне советской политической и социальной структуры в том облике, какой она приняла при Сталине.

Здесь, разумеется, неизбежны различные интерпретации уже по той причине, что сталинское прошлое Советского Союза и коммунистических движений во многом еще и сегодня — живая реальность, вокруг которой борются различные враждующие силы и идеи.

Но даже если отбросить точку зрения, согласно которой столь отсталую Россию и столь тотальную идеологию невозможно было привести в движение иначе как путем тотального административного насилия, мне кажется, что самый последовательный, самый естественный наследник Ленина — Сталин. Это заключение не противоречит даже предположению, что Сталин, возможно, ликвидировал бы и самого Ленина. К такому заключению приводит сущность учения Ленина: в отличие от тех, включая сюда и Маркса, кто проповедовал идеальное общество, Ленин боролся за определенную тотальную власть, которая должна была построить это общество, — и добился ее. Подобно Марксу, Ленин называл эту власть диктатурой пролетариата. Но Маркс замышлял ее как контроль и напор рабочих масс, а у Ленина она осуществляется посредством «авангарда пролетариата» — партии. Гипотетическому идеальному обществу соответствует негипотетическая идеальная — то есть тотальная — власть.

Сталина можно обвинить во всем, кроме одного, — он не предал власти, созданной Лениным. Хрущев этого не понял — не мог и не посмел понять. Он сталинскую власть провозгласил «ошибкой» — отходом от Ленина и ленинизма. Этим он не создал себе популярности среди интеллигенции и в народе, но испортил отношения с партийной бюрократией, для которой ее история — это часть ее жизни, как для любого сообщества. Джордж Кеннан заметил: в Германии после 1945 года власть не отрицает нацистских злодеяний, хотя меры, предпринимаемые против нацистов, неадекватны их преступлениям. Там непрерывность власти прервана. В то же самое время в Советском Союзе ни один из вождей не отрицает, что он продолжает дело той же партии, творит ту же историю. Власть Ленина — при несколько измененных средствах — продолжала жить в Сталине. И не только власть. Но существенной была именно власть. Эта власть — в несколько измененном облике — продолжает существовать и сегодня.

Все внутрипартийные противники Сталина — одни в большей, другие в меньшей степени — действовали в нереальном мире. Троцкий был одержим идеей революции — ни больше ни меньше, как мировой. Бухарин — экономикой, естественно, как базой всего, что существует в мире. Они тосковали по минувшему «товариществу» и проектировали «идеальное» будущее. Сталин же, следуя за Лениным, постепенно понял, что, не изменив значения и роли партии, невозможно будет сохранить новый строй. Во время революции в сплаве партия — власть перевес был на стороне партии. Перемена состояла в том, что — в согласии с ленинским сведением государства к принуждению, к органам насилия — теперь перевес получала власть: тайная полиция и ее подразделения.

Конечно, все это происходило постепенно, при видимости сохранения «ведущей роли партии», то есть идеологических и формальных предрассудков. Если при этом не упускать из виду, что власть, как таковая, несет с собою привилегии и «место в истории», то будет ясно, почему уже с первого дня прихода партии к власти в ней тоже возникло течение властодержцев: это не Сталин изобрел тоталитарную партийную бюрократию, это она нашла в нем своего вождя.

Именно потому, что он понял реальность данного момента и перспективы на будущее, Сталин мог захватывать врасплох и обыгрывать своих противников. Их привязанность к партии превратилась для них со временем в слабость, а для него — в главное средство: полное «разоружение перед партией» надо было подтверждать признанием в самых гнусных преступлениях — предательствах, саботаже, убийствах. Сегодня известно, что после войны советские инструкторы для процессов над Сланским в Чехословакии, над Райком в Венгрии, а вероятно, и для других поделились со своими младшими восточноевропейскими собратьями и этим «идеологическим опытом». Конечно, все это невозможно было осуществить без застенков и палачей, как и в средние века во время процессов над еретиками и ведьмами, — новы лишь мотивировки и средства.

Сталин партию не уничтожил, он ее преобразил, «очистил» и превратил в орудие реальных возможностей. Как Великий инквизитор в «Братьях Карамазовых», он понял, что должен убить Христа — партийное товарищество и общество равных, чтобы спасти институцию — советский строй и коммунистические организации. За ним послушно последовала не только политическая бюрократия, но и большинство коммунистов мира, так как обстоятельства принудили их связать свое существование с советским государством, отождествить себя с ним… Чем иначе можно объяснить, что такие тонкие умы, как Тольятти, или героические личности, как Димитров, «не замечали» сталинскую неуклюжую ложь и склонялись перед его чудовищным террором?

С «победами» не только возрастал авторитет Сталина, но и он сам им упивался: власть, идея и Сталин отождествлялись, превращались в одно целое… Как будто абсолютный дух Гегеля, воплощаясь в мире, нашел наконец два облика самого себя — мистически-материалистический в Сталине и интуитивно-мистический в Гитлере.

Сталин первым изложил теорию «ленинизма» в целом — через три месяца после смерти Ленина (в лекциях «Об основах ленинизма» в апреле 1924 года). Это была примитивизация, но и одновременное установление догмы — подобно тому, как «Анти-Дюринг» Энгельса по отношению к произведениям Маркса был догматической систематизацией. Сталин, конечно, сделал это не случайно и без опрометчивости. Сам он уже давно понял сущность ленинизма и превратил его в свое знамя. Его взгляды и действия брали верх и в Советском Союзе, и в коммунистических движениях. Множество успехов и побед — реальность, как ее видят политики, — было для него «подтверждением» решительного преимущества «наших», то есть его, идейных установок.

Думаю, что по этим же причинам учение Маркса теряло вес в его глазах, хотя он оставался верен его сути, то есть материализму как основе «научного» взгляда на мир и на построение идеального, коммунистического общества. Внезапные и жестокие припадки гнева не лишали его способности внимательно и осмысленно в продолжение месяцев или даже лет изучать определенный вопрос или противника. Так он подходил и к идеям: ущербность Маркса и Энгельса он ощутил, вероятно, уже тогда, когда формулировал «ленинизм», — сразу после смерти Ленина. Но переломным моментом, вероятно, оказалась война против нацистской Германии: Сталина должно было до основания потрясти нашествие нации, из которой произошли Маркс и Энгельс, на единственную в мире страну, где восторжествовали их идеи.

Деятельность мирового коммунизма он уже давно поставил в зависимость от советской партии. Война и ее исход как бы подтвердили, что коммунистическая власть способна удержаться только в сфере влияния советского государства. Он создал институт политической бюрократии и поощрял русский национализм не только для того, чтобы утвердить на них свою личную власть, — он видел, что лишь в такой форме возможно сохранить русскую революцию и коммунизм. Вскоре после окончания войны он начал отрицать значение известного военного теоретика фон Клаузевица, несмотря на то, что его очень ценил сам Ленин. Сталин сделал это не потому, что был открыт какой-то лучший теоретик, а потому, что фон Клаузевиц был немцем — представителем нации, чьи войска разбила Советская Армия в войне, которая была, может быть, самой значительной в истории русского народа.

Свое отношение к Марксу и Энгельсу Сталин, разумеется, никогда открыто не высказывал. Это поставило бы под угрозу веру верных, а тем самым и его дело и власть. Он сознавал, что победил прежде всего потому, что наиболее последовательно развивал формы, соединяющие догматы с действием, сознание с реальностью.

Сталину было безразлично, исказил ли он при этом ту или иную основу марксизма. Разве все великие марксисты, а в первую очередь Ленин, не подчеркивали, что марксизм есть «руководство для практики», а не собрание догм, и что практика — единственный критерий истины?

Однако проблема здесь и шире, и сложнее. Любой строй, а в первую очередь деспотический, стремится достичь состояния устойчивости. Учение Маркса — и без того догматическое — не могло не закостенеть до состояния догмы, как только оно сделалось официальной — государственной и общественной — идеологией. Потому что государство и правящий слой распались бы, если бы ежедневно меняли свои облачения, — не говоря уже об идеалах. Они должны жить — в борьбе и в труде приспосабливаться к изменчивой реальности, внешней и внутренней. Это вынуждает вождей «отходить» от идеалов, но так, чтобы сохранить, а по возможности и приумножить собственное величие в глазах своих приверженцев и народа. Законченность, то есть «научность» марксизма, герметическая замкнутость общества и тотальность власти толкали Сталина на непоколебимое истребление идеологических еретиков жесточайшими мерами, — а жизнь вынуждала его самого «предавать», то есть изменять, самые «святые» основы идеологии. Сталин бдительно охранял идеологию, но лишь как средство власти, усиления России и собственного престижа. Естественно поэтому, что бюрократы, считающие, что они и есть русский народ и Россия, по сегодняшний день крутят шарманку о том, что Сталин, несмотря на «ошибки», «много сделал для России». Понятно также, что во времена Сталина ложь и насилие должны были быть вознесены до уровня наивысших принципов… Кто знает, может, Сталин в своем проницательном и немилосердном уме и считал, что ложь и насилие и есть то диалектическое отрицание, через которое Россия и человеческий род придут наконец к абсолютной истине и абсолютному счастью?

Сталин довел идею коммунизма до ее жизненных и идеологических крайностей, отчего она и «ее» общество начали деградировать. Не успел он сокрушить своих внутренних противников и заявить, что в Советском Союзе построен социализм, не успела закончиться война, как в советском обществе и в коммунистических движениях появились новые течения. Во всяком случае, когда Сталин говорил о решающем значении «идейных установок», он языком своего мира — своей идеологии и своего строя — говорил то же самое, что говорят и другие политические лидеры: если в наших идеях отражается направление движения общества, если мы способны воодушевить ими людей до такой степени, что они организуются соответствующим образом, то мы на правильном пути и должны победить.

Сталин обладал необычно чутким и настойчивым умом. Помню, что в его присутствии невозможно было сделать какого-либо замечания или намека без того, чтобы он тотчас этого не заметил. И если помнить, — какое значение он придавал идеям, — хотя они были для него лишь средством, — то напрашивается вывод, что он видел и несовершенство созданного при нем строя. Этому сегодня есть немало подтверждений, в особенности в произведениях его дочери Светланы. Так, она пишет, как, узнав, что в Куйбышеве создана специальная школа для эвакуированных детей московских партаппаратчиков, он воскликнул:

«Ах вы!.. Ах вы, каста проклятая!»[80]

То же самое, то есть что в Советском Союзе при Сталине образовалась бюрократическая каста, утверждал не кто иной, как самый лютый враг Сталина — Троцкий. Чудовищные чистки, миллионы расстрелянных и уморенных только усугубили несправедливость общества и требовали новых насилий, мучений и сведения счетов. Чистками и жестокосердием Сталин разрушил и свою собственную семью. Вокруг него, в конце концов, простирался лишь ужас и опустошение: перед смертью он оклеивал стены своей комнаты фотографиями чужих детей из иллюстрированных журналов, а собственных внуков не желал видеть… Это могло бы быть важным уроком, в особенности для догматических умов «одного измерения», ставящих «историческую необходимость» выше человеческой жизни и человеческих стремлений. Потому что Сталин — один из самых крупных в истории победителей — на самом деле личность, потерпевшая одно из самых жестоких поражений. После него не осталось ни одной долговременной, неоспоримой ценности. Его победа преобразилась в поражение — и личности, и идеи.

Что же тогда Сталин? И почему все это так?

В Сталине можно обнаружить черты всех предшествовавших ему тиранов — от Нерона и Калигулы до Ивана Грозного, Робеспьера и Гитлера. Но, как и любой из них, Сталин — явление новое и самобытное. Он был наиболее законченный из всех, и его сопровождал наибольший успех. И, хотя его насилие самое тотальное и самое вероломное, мне кажется, что считать Сталина садистом или уголовником было бы не только упрощением, но и ошибкой. В биографии Сталина Троцкий сообщает, что Сталин наслаждался убийством животных, а Хрущев говорил, что Сталин «в последние годы» страдал манией преследования. Мне неизвестны факты, которые бы подтверждали или опровергали их утверждения. Судя по всему, Сталин наслаждался казнью своих противников. Мне врезалось в память выражение, вдруг появившееся на сталинском лице во время разговора болгарской и югославской делегации со Сталиным и его сотрудниками 10 февраля 1948 года в Кремле: это было холодное и мрачное наслаждение видом жертвы, чья судьба уже предрешена. Такое же выражение мне приходилось видеть и у других политиков в момент, когда они «ломали шпагу» своих «заблудших» единомышленников и соратников. Но всего этого — если оно и соответствует действительности — недостаточно, чтобы объяснить феномен Сталина. В особенности тут не могут помочь ни сомнительные данные, опубликованные несколько лет назад в «Лайфе», что Сталин был агентом царской тайной полиции — охранки, ни утверждения одного американского историка — не столь уж невероятные, — что Сталин выдавал царской полиции, не открывая ей при этом своего имени, меньшевиков и других небольшевистских деятелей, которых она арестовывала.

Явление Сталина весьма сложно и касается не только коммунистического движения и тогдашних внешних и внутренних возможностей Советского Союза. Тут поднимаются проблемы отношений идеи и человека, вождя и движения, роли насилия в обществе, значения мифов, в жизни человека, условий сближения людей и народов. Сталин принадлежит прошлому, а споры по этими схожим вопросам если и начались, то совсем недавно.

Добавлю еще, что Сталин был — насколько я заметил — живой, страстной, порывистой, но и высокоорганизованной и контролирующей себя личностью. Разве, в противном случае, он смог бы управлять таким громадным современным государством и руководить такими страшными и сложными военными действиями?

Поэтому мне кажется, что такие понятия, как преступник, маньяк и тому подобное, второстепенны и призрачны, когда идет спор вокруг политической личности. При этом следует опасаться ошибки: в реальной жизни нет и не может быть политики, свободной от так называемых низких страстей и побуждений. Уже тем самым, что она есть сумма человеческих устремлений, политика не может быть очищена ни от преступных, ни от маниакальных элементов. Потому трудно, если не невозможно, найти общеобязательную границу между преступлением и политическим насилием. С появлением каждого нового тирана мыслители вынуждены наново производить свои исследования, анализы и обобщения.

Но если мы все же примем, что эта граница находится между разумным и эмоциональным, между необходимым и субъективным, то и в таком случае Сталин — один из наиболее чудовищных насильников истории, даже в том случае, если в нем не обнаружат ничего преступного и маниакального. Потому что, если даже согласиться с тем, что, например, коллективизация при данных условиях была разумна и необходима, то очевидно, что ее можно было провести и без истребления миллионов «кулаков». И сегодня еще найдутся догматики, которые возразят против этого: Сталин был увлечен построением социалистического общества, его давило троцкистское обвинение в оппортунизме, стране угрожало фашистское нашествие, которое могло найти опору в «классовом враге». Но что возразят они по поводу вымышленных обвинений и кровавых чисток в рядах партийной «оппозиции», которая нисколько не угрожала строю и идеологии. Наоборот, ее бессилие и растерянность происходили как раз от догматической преданности идеологии и строю.

Сталинский террор не ограничивается чистками, но они для него характерны. Все партийные оппозиционеры в той или иной мере одобряли преследование «кулаков» и других «классовых врагов». Все они добровольно совали свои шеи в ярмо идеологии — их идеальные цели были те же, что у Сталина. Обвиняя Сталина, что тот не занимается никакой определенной работой, Бухарин подводил базу под собственные иллюзии в отношении того, что сам-то он занимается наукой — экономикой и философией. Ни у одного из них нет нового, по существу, видения, новых идеалов. Сталинские чистки застали их всех, без исключения, врасплох. Чистками Сталин и выделяется среди них, становится тем, чем он стал, и закладывает основы своего дела.

Жестокими, разнузданными чистками тридцатых годов Сталин поставил знак равенства между идеей и собственной властью, между государством и собственной личностью. Ничего другого и не могло быть в мире, где царили неоспоримые истины и вера в совершенное бесклассовое общество. Сама цель освятила средство. Дело Сталина лишилось всех моральных, а следовательно, и долгосрочных основ жизни. В этом загадка его личности, здесь подлинная мера его дел.