Глава XIX
Глава XIX
Революционный порядок в крепости. — Психологический эффект одиночного тюремного заключения. — Пасха в тюрьме. — Перекрестный допрос Протопопова. — Чрезвычайная комиссия. — Я пишу свое «признание». — Социалист-депутат Думы как агент Департамента полиции. — «Чепуха» Протопопова. — Бесполезное расследование
20 марта крепость заняло подразделение финских солдат, которые сразу же стали помыкать нами и ввели в крепости «революционный порядок». Они начали с того, что изъяли из камер все, что делало их хоть как-то пригодными для жилья, и оставили только кровати. До того времени нам разрешали носить собственную одежду; теперь ее у нас забрали, а взамен выдали нечто вроде больничного халата из грубой мешковины.
Право питаться собственной едой тоже отменили, и наши охранники теперь кормили нас ужасным, дурно пахнущим супом и таким же отталкивающим варевом из требухи. Наша постель состояла из соломенного матраса и подушек, набитых куриными перьями. И в довершение всего нам приказали в камерах носить халаты, а обычную одежду одевать, только когда вызывают на допрос. Пол камер мы теперь ежедневно мыли сами.
Один раз в день мы гуляли по двору. Прогулка продолжалась всего минут десять, во время которых строжайше запрещалось разговаривать. Раз в две недели нам позволяли помыться в бане, и только Бог знает, почему мы не получили смертельных заболеваний при этом из-за сильных сквозняков, поскольку двери в предбаннике не закрывались, и из-за этого воздух в бане всегда был холодным.
Полная изоляция одиночного заключения, в котором мы теперь находились, со временем становилась невыносимой, вызывая приступы крайнего нервного возбуждения, сменяющиеся состоянием полной апатии. Трудность нашего положения усугублялась приближением Пасхи, когда каждый русский человек испытывает настоятельную потребность в сердечном общении с близкими людьми. При старом режиме Пасха даже в тюрьме всегда отмечалась как праздник, и в это время тюремщики старались относиться к заключенным с братской добротой и любовью. По этому случаю в ночь накануне Пасхи Смирнов, прапорщик, командующий охраной, шумно вошел с двумя своими людьми в мою камеру, распространяя сильный запах алкоголя. Я заметил это, так как он поцеловал меня и прокричал в ухо: «Христос воскресе!» И для всех нас, запертых тогда в Трубецком бастионе, это было началом и концом пасхальных торжеств.
Несколькими днями позже я был внезапно вызван к Керенскому в канцелярию тюрьмы. Когда конвоиры привели меня туда, он разговаривал с Протопоповым. Я вскоре заметил, что Керенский всячески стремится узнать убывшего министра, получал ли Н. Е. Марков, лидер правого крыла Думы, деньги от правительства для поддержки правых, более консервативной части радикального движения.
Протопопов долго пытался уклониться от прямого ответа на этот вопрос; из его высказываний возникала весьма двусмысленная и неопределенная картина. Я сидел между ними и мог видеть в руках у Керенского документы, о содержании которых я был очень хорошо осведомлен и которые ясно показывали, что Министерством внутренних дел были выплачены Маркову определенные суммы денег. При данных обстоятельствах мне казалось бессмысленным уклоняться от истины, и когда Керенский обратился ко мне и спросил, знал ли я, что Марков получал материальное поощрение, я ответил, что в документах, лежащих на столе, содержится исчерпывающий ответ на его вопрос.
Во время допроса Протопопов демонстрировал поразительную робость и неуверенность. Казалось, что он стыдится признаться, что оказывал финансовую поддержку Маркову; это меня тем более удивляло, что я в конце 1916 года честно сообщил о своем мнении, что правительство не может обходиться без помощи патриотических партий и должно, следовательно, ассигновать какие-то суммы, чтобы поддержать их. Насколько я мог судить, не было необходимости держать это в секрете, так как в этом деле не было ничего такого, чего стоило бы стыдиться.
Тем не менее Керенский по этому поводу отчитал Протопопова самым оскорбительным образом, как мальчишку. К сожалению, мы были целиком в его власти, и он мог безнаказанно делать что угодно. Он насмехался над Протопоповым, спрашивал, как он, избранный народом член Думы, может оправдать свои действия по расходованию государственных средств на субсидирование пользующегося дурной славой Союза русского народа, чрезвычайно антидемократического и продемонстрировавшего злонамеренность в своих действиях. Манера, в которой Керенский бранил Протопопова, вызвала у меня такое отвращение, что я, наконец, встал и в весьма категоричном тоне спросил, необходимо ли мое присутствие для дальнейшего расследования. Когда Керенский ответил, что нет, я попросил солдата, который привел меня сюда, увести обратно в камеру. Так окончился мой первый перекрестный допрос, за которым последовали многие другие.
Раз в неделю заключенным разрешали принимать посетителей, и не могу даже выразить, как сильно я ждал встречи с женой. До первого свидания я не понимал, при каких тягостных обстоятельствах будет происходить разговор, но довольно скоро понял, что наших тюремщиков будет озлоблять любое наше проявление радости. При первом визите жены я, ничего не подозревая, спросил, как поживает мой друг Гвоздев, и совершенно не понял ее замешательства. Она сделала едва заметный знак глазами, и, повернувшись, я увидел прапорщика, стоящего за моей спиной и открыто записывающего слово в слово в свой блокнот наш разговор. И только тогда я понял, как опасно упоминать любые имена. Я ужаснулся своей неумышленной неосторожности и пришел в такое замешательство, что вскочил, покинул жену и поспешно вернулся в камеру.
Жизнь в тюрьме тянулась однообразно, так как мы не только были изолированы друг от друга и, конечно, не могли обмениваться мыслями, но у нас не было книг и газет и, следовательно, никакой возможности заниматься умственной деятельностью. Вместе с тем мы были постоянно голодны, так как еды, выдаваемой нам по распоряжению новых тюремных властей, было совершенно недостаточно. Единственным нашим развлечением, если его можно так назвать, были допросы, которым мы подвергались в Чрезвычайной комиссии, занятой расследованием «преступлений», совершенных различными чиновниками при старом порядке.
Беспомощность, с которой комиссия выполняла свою работу, была бы довольно забавной, если бы обсуждаемые темы не были так важны и если бы, по крайней мере, комиссия не решала мою судьбу, которая полностью находилась в ее власти. Сначала нас подробно допросили обо всех мельчайших деталях нашей прежней службы; но, очевидно, это не дало ничего, что наши следователи могли бы использовать, потому нам приказали записать свои собственные показания, указав все действия, совершенные нами «против интересов народа». Мне, например, предложили дать отчет обо всех мерах, предпринятых мной для подавления революционного движения, о моем образе действий в еврейском вопросе и о разных других вопросах, с которыми я имел дело по должности. Складывалось впечатление, что новые власти, которые при каждом удобном случае так много говорили народу о «преступлениях» царских чиновников, на самом деле не имели представления, в каких же преступлениях нас обвинить. И теперь они надеялись, что наши показания помогут найти улики, позволяющие призвать нас к ответу.
Я не знал, как отнестись к столь странному предписанию. Сначала я честно пытался проанализировать свои поступки и много дней и ночей провел в уединении камеры, предаваясь размышлениям и пытаясь вспомнить все распоряжения, которые отдавал по службе. Несмотря на все усилия, я так и не нашел в своей деятельности ничего, что могло бы быть названо «преступлением». Я мог вспомнить, должен признать, упущения и неверные действия, в которых был повинен и которые охотно готов был честно признать в любое время.
Комиссия дала мне на составление «признания» не более двух недель. Но, из-за охватившего меня душевного смятения, я целых пять дней был абсолютно неспособен заставить себя написать хоть что-нибудь. Когда я пытался начать, то меня охватили сомнения, что каждое написанное мной слово будет представлено в неверном свете и истолковано превратно и неправильно. Я был совершенно уверен, что целью комиссии отнюдь не является дать справедливое и беспристрастное заключение, напротив, она будет тщательно изучать написанное мной, чтобы найти сведения для выдвижения обвинений против меня и других официальных лиц. А поэтому я совершенно не стремился дать моим обвинителям сведения, которые они требовали.
В конце концов я решил правдиво описать мою длительную службу в Департаменте полиции. Поэтому я начал с изложения моего понимания своих обязанностей, характера обращения с подчиненными и с прошениями, поступающими ко мне. Затем я предельно подробно описал меры, используемые мной против революционных организаций, которые, по моему мнению, вели разрушительную деятельность, стремясь не к процветанию России, а только к достижению собственной выгоды. Я дал также полный отчет о различных задачах и обязанностях полиции и о сферах деятельности каждой из служб, находящихся в подчинении главы Департамента полиции.
За время, в течение которого я работал над этим документом, меня несколько раз вызывали на допрос. Мне задавали самые поразительные вопросы, и весь характер этого действа усиливал возникшее у меня в самом начале чувство, что комиссия не особо заинтересована в расследовании подлинных проступков бывших высокопоставленных чиновников, но, чтобы любой ценой создать «преступления», обращает внимание на самые бессмысленные и глупейшие слухи. Например, как-то меня спросили, правда ли, что когда я был вице-директором Департамента полиции, я говорил по телефону с тогдашним своим начальником Белецким. Естественно, я отвечал, что не знаю, о каком разговоре идет речь. Тогда глава комиссии после колебания и с явным нежеланием ответил мне, что комиссия расследует дело депутата Думы Малиновского. Теперь я понял, о каком телефонном разговоре шла речь.
Для того чтобы стало ясно, о чем идет речь, я должен пояснить, что Малиновский, член большевистского центрального комитета, в 1910 году попал в руки Московского охранного отделения. Так как его выдающийся ораторский дар и организаторские способности были хорошо известны, глава охранного отделения попытался завербовать Малиновского и достиг успеха: он согласился сотрудничать с Департаментом полиции в качестве секретного сотрудника. Чтобы избежать подозрений, его еще некоторое время держали под арестом, а затем освободили под предлогом отсутствия убедительных улик против него. С этого времени Малиновский регулярно давал информацию о деятельности социал-демократической партии, и доставляемые им сведения были, как правило, достоверными и полезными. Когда он был впоследствии избран в Государственную думу, ценность его сотрудничества, конечно, увеличилась. Затем директору Департамента полиции Белецкому пришла в голову остроумная мысль осуществить с помощью Малиновского смелую политическую акцию.
Малиновский спровоцировал яростный спор в социал-демократической фракции Думы и так искусно направлял его, что последовал раскол, который вызвал тогда смятение и ужас среди социалистических лидеров по всей Европе.
Однако, когда Белецкий впоследствии оставил пост директора Департамента полиции, его преемник не стал поддерживать отношения с Малиновским, и тот в результате лишился пятисот рублей в месяц, что, естественно, вызвало у него сильное недовольство. Поэтому он обратился к Белецкому с просьбой походатайствовать за него перед новым директором Департамента полиции и порекомендовать, чтобы его восстановили в прежнем положении{146}. Эту просьбу Белецкий переадресовал мне, и она послужила темой телефонного разговора, к которому Следственная комиссия проявила такой интерес.
Роль, которую я играл во всем этом деле, была очень простой: от имени Белецкого я поговорил с Трусевичем о Малиновском{147}. Мое вмешательство, однако, ни к чему не привело, и прошение Малиновского было отклонено. Тогда он уехал за границу, где нашел новых покровителей в лице Ленина и Зиновьева. Когда Бурцев обвинил его в контактах с Департаментом полиции, суд, учрежденный большевистской партией для расследования дела, оправдал его. С того времени, как он покинул Россию, немцы использовали Малиновского для организации революционной пропаганды среди русских военнопленных, содержащихся в немецких лагерях. В дальнейшем после большевистской революции Ленин настоял на расстреле Малиновского, когда тот вернулся в Россию.
Я кратко изложил Чрезвычайной следственной комиссии все факты, известные мне об этом деле, и допрашивать меня по поводу Малиновского прекратили. В чем была истинная причина нового «расследования» этого давно забытого и, по сути, пустякового дела, я так никогда и не мог понять.
Через некоторое время после этого я опять был вызван на допрос. На этот раз председатель комиссии, мрачно глядя на меня, передал мне документ, о котором я должен был рассказать все, что мне известно. Это была старая записка, присланная предводителем дворянства Симбирской губернии и адресованная министру внутренних дел Протопопову. В ней выражалось недовольство нарушениями закона, допущенными начальством губернского жандармского управления. Вначале я не мог понять, какова цель комиссии, проявившей интерес к этому совершенно незначительному делу, но мне указали на написанное Протопоповым синими чернилами слово «чепуха». На этом факте «следователи» основывали обвинение в «пренебрежении обязанностями», выдвинутое против министра, который, по их мнению, проигнорировал сообщенную ему информацию о нарушениях в жандармском управлении.
Бегло просмотрев документ, я сразу же полностью отверг это обвинение. Я обратил внимание следователя на важное обстоятельство, а именно на две буквы «ДП», написанные рядом со словом «чепуха» на документе, которые в принятом министром внутренних дел сокращении значили: «Должно быть передано на рассмотрение в Департамент полиции». Поэтому, несмотря на то что Протопопов считал, что данная жалоба безосновательна, он тем не менее не пренебрег обязанностью направить ее в Департамент полиции, с тем чтобы ее официально проверили. На самом деле этот документ попал ко мне, и я, проведя необходимое расследование, написал на нем окончательную резолюцию, кстати, полностью подтверждающую мнение Протопопова: претензии на самом деле были ерундой.
Следователь пришел в замешательство, когда я представил это поразительное доказательство того, что ни министр, ни его подчиненные не виновны в пренебрежении служебными обязанностями. Было совершенно очевидно, что это связано с тем, что еще одна надежда комиссии внезапно угасла.
Не менее характерен для бессмысленности всей деятельности Следственной комиссии был мой допрос 8 апреля, который я запомнил почти дословно и изложу здесь, чтобы читатель мог сам составить представление о предельно пустом и бесполезном судебном процессе над нами.
После того как я предстал перед комиссией, один из ее членов попросил меня описать, какая система использовалась для телеграфного сообщения с зарубежными странами и Ставкой. Я отвечал, что, насколько я знаю, между Министерством внутренних дел и армейским командованием была прямая связь, но что я не вполне уверен в этом. А что касается своих зарубежных подразделений, то министерство всегда использовало для сношения с ними шифрованные телеграммы.
— Это означает, — сказал председатель комиссии, преисполненный собственной важности, — что Департамент полиции не имел прямой связи с другими странами?
— Нет, — отвечал я, — наши телеграммы шифровались и отправлялись через почтовое отделение № 35, размещавшееся в нашем помещении. Что происходило с телеграммами потом, мне неизвестно, но я допускаю, что почта отправляла их, как и все прочие.
Затем председатель спросил меня, знал ли я что-нибудь о связях Протопопова и некоего Карла Перрена. Я отвечал в полном соответствии с истиной, что Перрен был знакомым Протопопова, которому тот однажды послал телеграмму.
— Я думаю, — добавил я, — что Перрен просил у Протопопова разрешения на въезд в страну, но Департаментом полиции была наведена справка по поводу Перрена, что дало нежелательный результат, так как оказалось, что военные власти подозревали его в шпионаже.
Тогда меня спросили, помню ли я, когда это было.
— Думаю, в ноябре, — ответил я, — но не могу сказать точно. В любом случае, справка была дана, и Протопопов получил всю информацию о Перрене. Через две недели или немного позже Перрен снова прислал телеграмму Протопопову, с еще одной просьбой о разрешении на въезд в страну. По просьбе Протопопова мы сочинили вежливый отказ, и Протопопов сам лично послал его телеграммой.
Это было все, что я знал о деле Перрена. Затем председатель комиссии пожелал узнать, существовал ли в Департаменте полиции специальный отдел, занимающийся делами о шпионаже. Я ответил, что нет. Один из членов комиссии спросил меня, что я знаю об учреждении «Датского кабеля», на что я правдиво ответил, что не имею ни малейшего представления, о чем идет речь. На этом допрос, как и предшествовавшие, завершился — классический пример полной пустоты и бесполезности деятельности комиссии. Затем мне разрешили вернуться в свою камеру{148}.