Америка в цифровую эпоху

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Америка в цифровую эпоху

Определить, где заканчивается одна эпоха и начинается следующая, возможно лишь при ретроспективном анализе. Технический прогресс происходит постоянно, однако инновации имеют в большей степени количественное, нежели качественное влияние на способ производства. Изобретение телефона, к примеру, явилось грандиозным прорывом в сфере средств коммуникации. Это открытие, безусловно, повысило эффективность производства, обеспечив непрерывную связь между заказчиками и исполнителями, поставщиками и изготовителями. Однако телефон не изменил базовых принципов промышленного производства и потому не стимулировал значимых перемен в политических и социальных институтах.

Сейчас слишком рано с уверенностью утверждать, что цифровые технологии знаменуют собой смену способа производства и, следовательно, наступление новой эры. Однако финансовый сектор и рынок услуг уже производят от 40 до 70 % (в зависимости от отраслей, включаемых при оценке в эти секторы) валового национального продукта Соединенных Штатов.[449] Ниже приводятся характеристики цифровых технологий, способные наделить последние «трансформационным потенциалом», достаточным для осуществления исторического прорыва.

• В отличие от ткацкого станка и телефона, представлявших собой весьма скромные по масштабам инновации, цифровые технологии суть операционная система, которая оказывает воздействие практически на все сферы экономической деятельности. Они одновременно автоматизируют заводские конвейеры, позволяют использовать методы генной инженерии в сельском хозяйстве и животноводстве, изменяют финансовые потоки и инструменты управления ими. С этой точки зрения цифровые технологии — «родовая инновация», родственная изобретению парового двигателя с его способностью преобразовывать тепло в энергию — изобретение, трансформировавшее и сельское хозяйство, и производство, и транспорт.

• Цифровые технологии повышают производительность труда и снижают затраты на производство в размерах, сопоставимых с выгодами от внедрения парового двигателя или электричества. В период с 1990 по 1997 год производители товаров широко внедряли информационные технологии, добиваясь почти двукратного прироста производительности труда по сравнению с теми компаниями, которые оставались верны традиционным технологиям. В 1980-е годы американские автомобильные концерны тратили от 4 до 6 лет на разработки промышленных образцов новых моделей; цифровые технологии снизили данный показатель до двух лет. Заказ авиабилетов через туристическое агентство стоит 8 долларов, а та же операция через Интернет обходится всего в 1 доллар. В пределах сектора высоких технологий производительность труда повысилась в двадцать раз по сравнению с другими секторами экономики.[450] Вдобавок цифровые технологии «проникают» в экономику намного быстрее, чем предыдущие инновации. Электричеству понадобилось 46 лет, чтобы проложить дорогу в 30 % американских домов, телефону — 38 лет, телевидению — 17 лет. Что касается Интернета, он охватил 30 % американских семей всего за 7 лет.[451]

Цифровые технологии одновременно увеличивают и сокращают масштабы экономик. Скорость, охват и интегрированная природа глобальной экономики способствую развитию крупных предприятий, «перекрывающих» национальные границы в своем местоположении, рабочей силе и финансовых потоках. В то время малые биотехнологические фирмы и интернет-проекты могут оказаться ключевыми «узлами инноваций» экономики, в которой знания являются необходимым условием роста. Централизованное государство индустриальной эры тем самым испытывает давление как сверху, так и снизу.

• Цифровые технологии ослабляют связь между географическим местонахождением предприятия и его деятельностью. Производство, основанное на информационных технологиях, оказывается в меньшей зависимости от близости к источникам сырья и структуры транспортной сети. Все большее количество работников меняют места работы не вследствие необходимости, а по своему выбору. В результате происходит упадок индустриальных городов, городское население «растекается» по стране и формируется более «атомизированный» и индивидуализированный способ производства.

Сегодня еще рано проводить четкие параллели между началом цифровой эры и признаками «усталости» американской демократии. Тем не менее уже можно с высокой долей вероятности предположить, что государство приближается к историческому «поворотному пункту» — никто не станет отрицать, что постепенное изменение способа производства в значительной степени влияет на политические и социальные институты. Действие прочих сил — упадок традиционной американской семьи, экономическое неравенство и экономическая уязвимость, дополнительные часы, которые американцы вынуждены проводить на работе, — несомненно, причастно к «ковыляющей походке» политической системы США. Однако отчуждение населения от исполнения гражданского долга и ослабление национального государства — тренды, описываемые ниже, — подтверждают предположение о том, что американские институты становятся все более хрупкими и невосприимчивыми перед лицом политических и социальных перемен, сопровождающих переход от индустриальной экономики к цифровой. Как и в предыдущие исторические циклы, смена способа производства, судя по всему, ведет к делегитимизации и упадку доминирующих в обществе политических и социальных институтов.

Отцы-основатели американского государства горячо спорили о том, каким образом повседневная жизнь может и должна влиять на функционирование политических институтов страны. Джефферсон и Гамильтон расходились во взглядах относительно того, какая экономика более отвечает интересам нации — аграрная или индустриальная; однако они соглашались с тем, что для республиканской формы правления принципиально важны гражданская позиция и политическая активность населения. Алексис де Токвиль, один из самых прозорливых аналитиков ранней Америки, писал: «Городские митинги столь же полезны для развития свободы, как школьное обучение — для повышения грамотности населения; они приносят свободу в каждый дом, учат людей пользоваться свободой и наслаждаться ею. Нация может создать свободное правительство, однако без муниципальных институтов она не обретет духа свободы».[452] На протяжении большей части своей истории Америка извлекала выгоду из сравнительно высокой гражданской и политической активности населения страны. Вопреки тревогам Джефферсона и многих его последователей относительно потенциальных опасностей индустриального общества, индустриальная эра и сопровождавший ее процесс формирования национального государства поддерживали в социуме высокий уровень гражданской «вовлеченности».

В последние десятилетия, впрочем, американская демократия начала «сбоить» и выказывать явные признаки «утраты темпа». Шестидесятые годы XX века ознаменовали собой рубеж, после которого активное участие граждан в политической жизни страны резко пошло на убыль. Профессор Гарвардского университета Роберт Патнем провел исследование по измерению гражданской вовлеченности населения по нескольким параметрам и сделал следующие выводы: «Американцы стали на 10–15 % менее активными в выражении своего отношения к происходящему в стране, будь то участие в выборах или написание писем в Конгресс или местные газеты; на 15–20 % — менее заинтересованными в общественно-политической жизни страны; приблизительно на 25 % снизилась избирательная активность, и приблизительно на 35 % — готовность посещать публичные мероприятия, как партийные, так и внепартийные; приблизительно на 40 % сократилось участие американцев в партийной деятельности и в целом в политических и гражданских организациях. В итоге, — заключает Патнем, — между серединой семидесятых и девяностых годов XX века более трети гражданской инфраструктуры США просто испарилось».[453] Патнем полагает, что информационные технологии и современные средства массовой информации суть «преступники» и что существует тесная связь между «просмотром телевизора и уменьшением гражданской активности».[454] Чем больше времени человек проводит перед телевизором, тем меньше у него остается времени на гражданскую деятельность.

На первый взгляд, по крайней мере, цифровая эра и порожденная ею информационная революция должны обладать потенциалом по укреплению социальной сплоченности, что, в свою очередь, может обратить вспять процесс «дегражданизации» американского общества. В конце концов, Интернет делает коммуникацию быстрой, легкой и дешевой. Некоторые организации используют коммуникативные возможности Интернета с максимальной для себя эффективностью. Международная кампания по запрещению противопехотных мин мобилизовывала своих сторонников посредством электронной почты — равно как и (весьма парадоксально) движение антиглобалистов. Организации и политические группы обращаются к «всемирной паутине» и электронной почте как к основному источнику распространения информации. Некоторые критики Патнема утверждают, что он преувеличивает упадок гражданской активности населения, поскольку оценивает только традиционные способы коммуникации и не учитывает новых типов «вовлеченности».[455]

Информационная эпоха влияет также не только на количество времени, «отводимого» на гражданскую деятельность, но и на качество и характер социальной активности населения. Американцы используют Интернет для фильтрации информации, посещая только те сайты и прочитывая только ту электронную почту, которые представляют для них интерес. Чем больше времени люди проводят в Сети, тем меньше внимания они уделяют традиционным средствам массовой информации.[456] Уменьшение «информационного охвата» угрожает возникновением более поляризованного и менее единодушного во мнениях электората.[457]

«Политика через Интернет» укрепляется за счет личных контактов, превращая фрагментацию и атомизацию политической жизни в насущную проблему. Написать электронное письмо кандидату или в офис Конгресса совсем не то же самое, что посещать публичные мероприятия и обмениваться идеями с коллегами. Электронное письмо вполне способно передать идею, но не может выразить эмоции, язык тела и жесты, то есть все то, что оживляет политические дискуссии. Как отмечает Джоэл Коткин из университета Пеппердайн, «устраняя необходимость в личном контакте, Интернет усиливает одиночество и социальную изоляцию, поскольку расширяет виртуальную сеть, лишенную интимности взаимоотношений, порожденную физической близостью».[458] Патнем обеспокоен тем, что он называет «прокси-гражданством»; по его словам, «анонимность становится анафемой единодушию».[459]

Цифровая эра также привела к замещению гражданского образа мыслей духом индивидуализма и поглощенностью собственными идеями. Повседневная жизнь стала прагматичной. Сотовая связь позволяет находиться в постоянном контакте, при этом лишая человека «гражданского времени». Возможность заказать через Интернет что угодно, от бакалеи до книг и медицинской помощи, безусловно удобна, однако она порождает материализм, потребность в немедленном исполнении желаний и этику потребления (взамен этики ответственности). Как замечает Дэвид Брукс: «Мы опасаемся, что Америка погибнет вовсе не из-за перенапряженности, а по причине расслабленности, поскольку все больше американцев решают, что удовольствия громадной кухни куда более привлекательны, нежели конфликты и вызовы патриотизма».[460] Даже Томас Фридман, который в своих статьях обычно прославляет цифровую эру, позволил себе обратить внимание на ее «темную сторону». В статье «Кибернетическое крепостное право» он предупреждает, что нарастает «негативная реакция на распространение технических новинок… Сегодня вы вовлечены в поток взаимодействий, каждому из которых возможно уделить лишь толику внимания… Вы всегда „включены“. Вы настолько привыкли к этому, что не представляете себе иной жизни. А будучи постоянно включенным, на что вы больше всего похожи? Вот именно, на сервер. И это ведет к духовному опустошению».[461]

Вокруг нас изобилие признаков расцвета этики потребления. Спортивные автомобили заполонили американские шоссе и городские улицы. К 2000 году каждая вторая машина представляла собой спортивный автомобиль, минивэн или легкий грузовик. Да, спортивные автомобили обеспечивают комфорт и мощь. Но средний расход топлива у них составляет 1 галлон на 13 миль — сравним с 1 галлоном на более чем 30 миль у малолитражек, — посему они «подстегивают» энергопотребление и провоцируют глобальное потепление. Население США составляет всего 4 % мирового населения, однако оно потребляет около 25 % добываемой в мире энергии; поэтому американцам не следует покупать «прожорливые» автомобили, дабы не усугублять ситуацию. Тем не менее, поддавшись давлению автомобильной и энергетической промышленности, в августе 2001 года Палата представителей заблокировала проект по повышению «энергетической эффективности» спортивных автомобилей.[462]

Вооруженные силы Соединенных Штатов Америки представляют собой, пожалуй, основной общественный институт страны. В 2001 году ВС провозгласили своим девизом фразу: «Армия одного». Трудно вообразить более показательный пример изменения социальных норм и растущего стремления к индивидуализму. Компания «AmtrakMetroliner» (рейсы Нью-Йорк — Вашингтон) пользовалась заслуженной славой, поскольку предоставляла отдых от городской суеты, время для неторопливых размышлений или для беседы с попутчиками. Сегодня в вагонах «Amtrak» царит какофония — все, не понижая голоса, разговаривают по мобильным телефонам. По требованию пассажиров компания ввела «тихие вагоны», в которых пользоваться мобильными телефонами запрещено.

Положение не улучшается, но ухудшается. Молодые американцы проводят значительно больше времени за телевизором и в Интернете, нежели представители других возрастных категорий. Они также менее активны политически; для них значительно важнее материальное благополучие и комфорт. По мере взросления этого поколения и ухода из жизни более старших уровень гражданской активности населения рискует упасть намного ниже текущего. Как заметил Патнем, «наибольшая социальная деградация ожидает впереди».[463]

Сокращение «социально-политического капитала» США объясняется влиянием цифровых технологий не только на гражданскую активность населения, но и на качество управления. Американцы проявляют меньше интереса к общественной деятельности потому, что у них есть другие занятия, и потому, что они теряют веру в общественные институты и ощущают нарастающую нестабильность политической системы. В 1960-х годах трое из каждых четверых американцев доверяли своему правительству и считали, что оно в целом действует в интересах населения. К 1990-м годам сложилась ситуация, полностью противоположная описанной выше: трое из каждых четверых американцев не доверяли правительству.[464] Дэвид Брукс так сформулировал беды американской политики: «Сегодня большинство из нас не желает вмешиваться в политику, поскольку она представляется нам „отвратительными партийными штучками“. В результате большая часть населения отстранилась от общественной жизни и научилась взирать на все, что не касается их непосредственно, с безразличием, если не с презрением. Мы допустили, чтобы наши политические воззрения исказил псевдоцинизм, утверждающий, что все политики — лжецы, а общественная деятельность — сплошная симуляция. Опросы общественного мнения демонстрируют, что мы утратили веру в общественные институты и во многие частные организации».[465]

Несмотря на некоторые преувеличения, картина, нарисованная Бруксом, подтверждает опасения многих американцев. И здесь, как и в других случаях, в немалой степени сказывается влияние информационной революции.

Средства массовой информации, в особенности — телевидение, подменили собой муниципальные советы в качестве арбитров американской политики. Доступ к общественным учреждениям требует доступа к радиоэлектронным волнам, каковые, в свою очередь, требуют значительных средств. Цифровая эра усилила эти тенденции, породив множество новых каналов, большинство которых вещает истерически и круглосуточно. Медиа-консультанты и руководители PR-отделов незаменимы для создания видеоряда и текста, причем оплата их деятельности также включается в цену борьбы за тот или иной выборный пост. Таким образом, «обхаживание» корпоративных доноров и организация пропагандистских кампаний стали сегодня ключевыми элементами — возможно даже, единственными — успеха в сражениях за выборные посты и залогом победы в политическом соперничестве. Во время президентских выборов 2000 года Буш и Гор потратили на предвыборную кампанию 187 миллионов и 120 миллионов долларов соответственно. Наибольший процент этих средств был истрачен на телевизионную рекламу. Майкл Блумберг израсходовал 69 миллионов долларов личных средств на успешную кампанию по выборам мэра Нью-Йорка в 2001 году. Вдобавок расходы на пропаганду постоянно растут. По оценкам экспертов, общий расход средств в предвыборных кампаниях 2000 года (президентские выборы и выборы в Конгресс) составил 3 миллиарда долларов; в 1996 году было израсходовано 2,2 миллиарда, а в 1992 году — 1,8 миллиарда долларов.[466]

Роль денег в политике превращает «состязание в идеях и характерах», как выражались отцы-основатели, в деловое соперничество. Успех кампании зависит не столько от выработки политической платформы и умения прислушиваться к советам избирателей, сколько от нахождения средств — или использования личного капитала — и найма профессиональных политтехнологов и медиа-консультантов. Связь между корпоративным капитализмом и цифровыми технологиями обеспечивает последующее лоббирование корпоративных интересов, подвергая опасности принцип «один человек — один голос» и уменьшая желание электората идти на избирательные участки. Рассмотрим, к примеру, крах компании «Enron» (2001–2002 гг.). Трудно сохранять веру в корпоративную Америку, когда выясняется, что руководство «Enron» — или той же «WorldCom» — столь откровенно обманывало своих работников и акционеров. Трудно сохранять веру в правительство, когда выясняется, что 218 из 248 сенаторов и членов Палаты представителей, которые работали в комиссиях по изучению деятельности «Enron», получали на выборах солидную финансо вую поддержку со стороны как самой компании, так и ее аудиторской фирмы «Arthur Andersen».[467]

Проникновение в политику корпоративных средств воодушевляет и даже вознаграждает тех людей, которые профессионально манипулируют этой системой, а также разочаровывает тех, кто придерживается традиционалистских воззрений на республиканскую форму правления и гражданскую ответственность. Отнюдь не случайно американские политики часто оказываются замешанными в громких скандалах — ведь они-то как раз и извлекают выгоду из нынешней политической ситуации. Также не случайно нынешние подобия Ли Гамильтона, Сэма Нанна, Нэнси Кассбаум и Дейла Бамперса добровольно уходят из политики — эти люди принципиально не желают идти на компромиссы с собственной совестью. Тенденции весьма тревожные, особенно если вспомнить слова Джеймса Мэдисона, который надеялся, что американская система правления «позволит найти среди народной массы самых честных и благородных ее представителей».[468]

Политики и эксперты регулярно признают урон, наносимый американской политике финансированием избирательных кампаний. Джон Маккейн как сенатор и как кандидат в президенты активно выступал за реформирование существующей системы. Влиятельные фигуры, подобно бывшему сенатору Бамперсу, подтверждают, что «фактор денег — важнейшая помеха на пути хорошего правительства».[469] Тщетные попытки исправить ситуацию предпринимались на протяжении многих лет; наконец в 2002 году был предложен закон о недопустимости использования корпоративных средств на выборах в Конгресс. Впрочем, чтобы закон был принят, его разработчикам пришлось ограничить масштабы реформы.

Даже сторонники закона признавали, что он «в крайне малой степени сократит влияние больших денег» и «едва скажется на чудовищных предвыборных расходах».[470]

Проникновение в американскую политику частных капиталов и цифровых технологий также сказалось на ведении бизнеса в самом Вашингтоне. За последние три десятилетия существенно возросло количество лоббистских групп. «Работодатели» лоббистов каждый день приходят на Капитолийский холм, вооруженные посулами денег и голосов.[471] Новые ассоциации открывают в Вашингтоне свои офисы, исходя из соображений, что ныне влияния добиваются в столице, а никак не по стране в целом. Члены этих ассоциаций платят членские взносы, встречаться на собраниях от них никто не требует. Социальные протесты профессионализировались и бюрократизировались. По мнению политолога Рональда Шейко, вместо привлечения в свои ряды широких масс «общественные организации нанимают экономистов, юристов „Лиги плюща“, консультантов по менедже-менту, специалистов по адресным рассылкам и руководителей PR-отделов».[472]

Этому же влиянию оказались подвержены и «резервуары политической мысли». Прежние стратегические сообщества — Совет по международным отношениям, институт Брукингса, Фонд Карнеги за международный мир — создавались с целью информирования широкой публики и представления внепартийного анализа важнейших политических событий. В последние десятилетия широкое распространение получило «партийное позиционирование», в результате чего экспертные организации политизировались — не в последнюю очередь благодаря корпоративным взносам. В Вашингтоне существенно возросло количество организаций, называющих себя исследовательскими центрами, а на деле представляющих собой лоббистские партийные группы. Организации наподобие фонда «Наследие» демонстрируют явную политическую ангажированность и получают финансовую поддержку со стороны корпораций-сторонников той или иной политики. «Новая атлантическая инициатива» (НАИ) — исследовательская программа Американского института предпринимательства — провела в конце 1990-х годов десятки конференций по расширению НАТО. Большинство участников этих конференций придерживались одной точки зрения; НАИ была заинтересована в; расширении НАТО, а не в проведении конструктивных дискуссий о возможности и целесообразности этого расширения.

Эти лоббистские партийные группы имели стабильное финансирование и активно пользовались преимуществами цифровой эры. Идеи продавались и покупались, подобно голосам в Конгрессе. Сокращение значимости «мыслительных резервуаров» как внепартийных арбитров привело к упадку в качестве и количестве публичных дебатов.

Эти тенденции в совокупности обеспечивают американской политике «отчужденность» и «пластичность». Общественное все сильнее отдаляется от частного. Центральными лозунгами конференции республиканцев в 2000 году были умеренность, центризм и сочувствующий консерватизм. Оказавшись у власти, президент Буш стремительно «поправел» и стал выражать взгляды партийных лоббистов и корпоративных доноров-консерваторов. Администрация торжественно объявила весной 2001 года о снижении налогов. Однако аналитики в большинстве своем отнеслись к этому событию настороженно и не преминули указать на «законодательный компромисс, который состоит в основном из зеркал и тумана».[473] Причем «двойные стандарты» отнюдь не являются исключительной прерогативой республиканцев. Во многих вопросах, от здравоохранения до противоракетной обороны и гуманитарных интервенций, администрация демократа Клинтона имела весьма отдаленное отношение к реальности.

Конгресс вел себя ничуть не лучше, заслужив репутацию чего угодно, но только не совещательного органа, о чем мечтали его основатели. В редакционной передовице «New York Times» под названием «Неэффективный Конгресс» 1 ноября 2000 года, за 6 дней до президентских выборов, говорилось:

«Конгресс сто шестого созыва за время своего почти двухлетнего нахождения у власти не сделал практически ничего, он полностью устранился из общественной жизни. Почти по всем важнейшим вопросам, будь то контроль за распространением оружия, права человека, регулирование потребления энергии, социальная безопасность — Конгресс предпочитал отмалчиваться, тщательно избегая решений, которые можно было бы восславить или осмеять… Впрочем, сторонясь действий на пользу широкой общественности, Конгресс приложил громадные усилия по устраиванию собственного гнездышка, соблюдению коммерческих интересов и вознаграждению избирателей сиюминутными законодательными инициативами, изумлявшими как народ, так и значительную часть конгрессменов».

Неэффективность американских институтов управления связана не только с «домашними» обстоятельствами; но и с транснациональной политической мобилизацией. Революция средств связи открыла новые возможности для создания широких коалиций, «перекрывающих» границы национальных государств. Общественные движения, преследующие такие цели, как защита гражданских прав, запрещение противопехотных мин, охрана окружающей среды и противодействие глобализации, осуществляли свои международные кампании, во многом опираясь на Интернет. Эти новые формы участия и мобилизации оказались достаточно успешными для достижения вышеназванных целей, а также подменили собой национальные государства в вопросах формирования национальной политики. Значимость американских общественных институтов неуклонно снижается по мере того, как американцы осознают, что транснациональная вовлеченность намного эффективнее для достижения конкретных политических целей.

Упадок гражданской активности и деградация управления ведут к образованию порочного круга. Отстраняясь от участия в общественной жизни, американцы все больше внимания уделяют своим личным интересам. Безразличный электорат также уменьшает ответственность выборных должностных лиц перед избирателями. В результате происходит эрозия качества управления, что усиливает цинизм и отчужденность масс. С учетом тесной связи между гражданской вовлеченностью и общественными благами — дееспособным правительством, социальным доверием и сплоченностью, низким уровнем преступности, экономической эффективностью — эти тенденции представляются еще более тревожными.[474]

Информационная эпоха и цифровая эра ни в коей мере не являются единственными причинами полномасштабного ослабления американской демократии.

Негативное воздействие корпоративных финансов на политику едва ли можно объяснить распространением Интернета. В преддверии выборов 1912 года Теодор Рузвельт и Вудро Вильсон дискутировали на тему, каким образом обуздать влияние бизнеса на политику. Весьма вероятно, что отнюдь не только информационные технологии «виновны» в резком падении уровня гражданской активности, начавшегося в 1960-е годы.

Однако множество факторов свидетельствуют о том, что цифровая эра и информационная революция суть основные источники упадка, наблюдающегося в государственных структурах управления. Во всяком случае, политические и социальные последствия внедрения цифровых технологий разрывают «ткань» американской демократии в то самое время, когда эта ткань, по многим причинам, начала изнашиваться. Это «растяжение демократии» сопровождается растущей уверенностью в том, что происходит смена способа производства и что Соединенные Штаты ныне оказались в исторической фазе перехода от одной эпохи к другой. Этот переход едва начался, а цифровая эра еще находится во младенчестве. Однако уже по первым наметившимся признакам можно усомниться в стабильности и надежности современных политических институтов Америки.

Если возникновение и распространение цифровых технологий знаменуют начало новой исторической эры, то это изменение способа производства должно оказать воздействие на основные институты общественной идентичности, равно как и на институты управления. Подобно тому как демократические институты Америки подвергаются «тестированию» поступательным движением истории, национальное государство оказывается перед вызовом со стороны социальных перемен, вызванных цифровой эрой. Национализм — «фрейлина» индустриального общества; закат индустриальной эпохи способен, таким образом, ослабить основы национализма.

Ранние свидетельства согласуются с утверждением о том, что ныне происходит переход от эпохи к эпохе. Пожалуй, пока слишком рано делать выводы о возможных социальных последствиях этого перехода. Тем не менее, проанализировав логику развития цифровой эры и те немногие факты, которые имеются в нашем распоряжении, можно сделать несколько более или менее вероятных прогнозов.

Индустриальная эра способствовала утверждению национализма в качестве основной, доминирующей формы общественной идентичности; она отрывала людей от земли, распространяла среди них общий опыт массового образования, содействовала тесным контактам на производстве и в городах, «связывала» воедино национальные государства сетью железных дорог и скоростных автомагистралей. Как писал Эмиль Дюркгейм: «Общественная жизнь, вместо того чтобы сосредоточиться в бесчисленных крошечных очагах, столь разных и в то же время одинаковых, становится общей жизнью. Социальные взаимоотношения… выходят за пределы исходных границ». И чем дальше идет индустриализация, «тем больше появляется людей, находящихся между собой в таком контакте, который позволяет им действовать совместно».[475] Именно это переселение и перемещение людских масс привело к возникновению «плавильного тигля» индустриализации, включило иммигрантов в многонациональные городские общины и создало общую национальную идентичность.

Цифровая эра, как представляется, способна обратить вспять большую часть этих социальных трендов. Джоэл Коткин писал: «Восход цифровой экономики аннулирует экономическую и социальную географию современной Америки».[476] Солидарность, порожденная совместной работой на производстве, уступит место социальной фрагментации, «прорастающей» из индивидуализированной деятельности. Количество американцев, работающих на дому, стремительно растет.[477] Использование Интернета для сотрудничества с удаленными коллегами, которых работник, быть может, никогда не увидит «вживую», повышает эффективность труда — за счет социальных связей. Профсоюз, этот символ социальной солидарности времен индустриальной эры, находится в упадке. С 1950-х годов количество членов профсоюза среди работающих американцев сократилось с 33 до 14 %.[478]

Цифровая эра также изменяет структуры трудовой мобильности, причем способом, который может замедлить, если не остановить социальное и этническое «смешивание», характерное для индустриальной эпохи. Неиндустриальные фирмы и их сотрудники отличаются гораздо большей гибкостью в выборе месторасположения. Для них не имеет принципиального значения близость к рекам, портам, железнодорожным путям и источникам сырья. «Чем сильнее технические достижения избавляют нас от тирании места, — писал Коткин, — тем решительнее выступают в качестве параметров желаемого рабочего места такие факторы, как климат, качество и образ жизни и культурная близость».[479]

Американские города вынуждены подстраиваться под ситуацию, когда трудовая мобильность становится делом выбора, а не необходимости. Промыш ленные мегаполисы наподобие Сент-Луиса и Детройта с конца 1950-х годов потеряли около половины своего населения. Богатые, в основном белые горожане, переселяются в пригороды либо в менее индустриальные районы — например, в Северную Каролину или Колорадо. В 1990-х годах более 40 % тех, кто жил за пределами мегаполисов, являлись бывшими горожанами. Общины, выигрывающие от подобной миграции, могут быть состоятельными и производительными, но при этом они окажутся расово и социально гомогенными. В городах остается беднейшая часть населения, нередко разделенная на этнические анклавы. Почти две трети детей, живущих ныне в городах, — цветные; большинство же белых детей, живущих в городах, принадлежат к пролетарским семьям.[480]

Чикаго, Нью-Йорк и Сан-Франциско кажутся исключениями из правила, поскольку у них более здоровая экономика и меньше отток населения. Однако даже эти коммерческие города отчасти теряют прежнюю социальную и этническую гетерогенность. Высокие цены на жилье в Нью-Йорке и Сан-Франциско делают городскую жизнь доступной лишь для весьма состоятельных людей, прежде всего белых.[481] Чернокожие представители среднего класса предпочитают селиться в «этнических» кварталах. К примеру, городок Боуи, штат Мериленд, стал «магнитом» для чернокожих, которые работают в Балтиморе, в пределах столичной области Вашингтона.[482]

Цифровая эра тем самым утверждается в Америке за счет того индустриального «плавильного тигля», который некогда создал американское национальное государство. После десятилетий общественного прогресса, обеспеченного движением борцов за гражданские права, Америка рискует вернуться к усилению социальной и расовой сегрегации. Энтони Уолтон из Баудойн-колледж вполне оправданно беспокоится о «блестящих кибергородах на холме», которые «учатся существовать, не зная и не вспоминая о трагедии промышленных городов».[483] А Роберт Каплан задается вопросом — долго ли просуществует американская нация, если страна разделяется на «изолированные пригородные зоны и этнические и сословные анклавы, оторванные друг от друга»?[484]

Цифровая экономика, менее эффективная в обеспечении социальной солидарности, может оказаться не более эффективной в адаптации иммигрантов к мультиэтническому обществу. Иммиграция в 1990-е годы приобрела массовый характер, процент рожденных за рубежом граждан США достиг уровня, отмечавшегося перед Второй мировой войной. В начале двадцатого столетия 90 % иммигрантов составляли выходцы из Европы. К концу века большую часть представляли латиноамериканцы или выходцы из Азии. Последние, подобно своим европейским предшественникам, старались как можно быстрее влиться в американское общество, латиноамериканцы демонстрируют стремление к обособленности.

Перепись 2000 года показала, что каждый пятый американец в возрасте старше пяти лет говорит дома не на английском языке. В пределах этой группы 60 % говорит на испанском, а 43 % утверждают, что их знание английского «посредственное».[485] Латиноамериканские дети значительно чаще живут в двуязычных домах по сравнению с детьми азиатских иммигрантов.[486] Вдобавок все большее число латиноамериканских детей обучается в национальных школах. В 1998 году почти 37 % учащихся-латино ходили в национальные школы (90 и более процентов учеников — испаноязычные), а в 1968 году этот показатель составлял 23 %.[487] Размер испаноязычного сообщества (более 35 миллионов), его концентрация на Юго-Западе, отсутствие социальной диффузии, некогда обусловленной трудовыми потребностями индустриального общества, постоянный антропоток, вызванный географической близостью стран происхождения иммигрантов к США, — все эти факторы сообща замедляют интеграцию латиноамериканских иммигрантов в мультиэтническое американское общество.

Причем под угрозой находится не только социальная и этническая интеграция; цифровая экономика способствует возведению «барьеров» между регионами. Со времени своего основания Соединенные Штаты постоянно сталкивались с различными культурами и различными экономическими интересами населяющих их людей. Эти «разногласия» отчасти нивелировались перемещением населения, сопровождавшим индустриализацию, и чувством национального единства, порожденным Второй мировой войной и «холодной войной». Сегодня разногласия возвращаются.

Семьи имеют большую свободу выбора мест проживания в зависимости от своей политической ориентации, поэтому люди стремятся селиться рядом с единомышленниками. Интернет, как говорилось, позволяет американцам фильтровать поступающую информацию, а отсюда следует, что культурная поляризация вдоль региональных разграничительных линий практически неизбежна. Роберт Патнем установил, что культурные различия между Севером и Югом существуют по-прежнему, в особенности в том, что касается гражданской активности, и что эти различия объясняют нарастающую региональную поляризацию.[488] В этом отношении стоит отметить, как Зелл Миллер, сенатор-демократ от Джорджии, объяснил провал Альберта Гора на выборах 2000 года на Юге. «Южане, — писал Миллер, — полагают, что демократическая партия не выражает их чаяний… А если южане-избиратели сочтут, что вы их не понимаете… или, что гораздо хуже, что вы смотрите на них свысока, — они никогда за вас не проголосуют».[489]

На экономическом «фронте» несовпадающие региональные интересы вполне могут обрести новые формы. Для большинства регионов США коммерция, несмотря на ужесточение пограничного режима после террористических актов в сентябре 2001 года, означает, как правило, выход за пределы национальных границ. Мексиканские рабочие стремятся в Соединенные Штаты, а американские компании все больше осваиваются в Мексике. По мере роста испано-язычной общины на Юго-Западе ее культурные и экономические связи с Мексикой становятся все прочнее. Эль Пасо и Сьюдад Хуарес, равно как Сан-Диего и Тихуана, вопреки разделяющим их национальным границам, ныне представляют собой крупные городские зоны. Нью-Мексико осуществляет совместные строительные проекты с мексиканским «соседом» — штатом Чихуахуа. В марте 2002 года Соединенные Штаты и Мексика согласились внедрить новую систему пограничного контроля, предназначенную для облегчения пересечения границы без ущерба для безопасности США.[490] Согласно Аделе де ла Торре, директору Отдела американо-мексиканских исследований и исследовательского центра университета Аризоны в Таксоне: «Люди, проживающие у границы, ее не замечают. Мы делим свои жизни с теми, кто живет в Мексике».[491]

Северная граница США переживает аналогичную трансформацию. Первый экономический саммит «Нью-Йорк — Онтарио» прошел в июне 2001 года под председательством мэра Нью-Йорка Джорджа Патаки и премьера провинции Онтарио Майкла Харриса.

Как выразился один комментатор: «В программе встречи присутствовала мысль, которую уже давно высказывают те, кто живет по обеим берегам Ниагары и реки Святого Лаврентия, — судьба региона зависит от тесных экономических связей, по каковой причине национальная граница между США и Канадой представляется ненужной».[492] После террористических атак в сентябре 2001 года возникло предложение создать на территории Канады и США «общий периметр безопасности» для совместного контроля за туристами и иммигрантами.[493] В декабре два государства подписали пакт об усилении сотрудничества в обеспечении внутренней безопасности и охране границ. Портленд, Сиэтл и Ванкувер могут похвалиться прочными экономическими и культурными связями. Роберт Каплан предположил, что растущая лояльность жителей этого региона к своей территории — области Каскадных гор (Каскадии) — может со временем пересилить лояльность по отношению к государствам и нациям.[494] Бизнес-стратег Кеничи Омэ соглашается с Капланом: представляет ли по-прежнему национальное государство «уникальную общность экономических интересов», спрашивает он, и формирует ли «смысловые потоки экономической активности»?[495]

В дни расцвета национального государства культурные, экономические и политические границы совпадали. С наступлением цифровой эры общественная идентичность и коммерческие потоки оказались в эпицентре перемен, однако политические границы остались неизменными. Эта ситуация в лучшем случае может привести к умалению значимости национального государства. Более вероятно, что продолжающиеся экономические, политические и социальные изменения поставят вопрос о правомерности существования национального государства (по крайней мере, в его нынешнем виде) как доминирующей политической единицы.

Артур Шлезингер-младший в книге «Разъединение Америки» писал, что Соединенные Штаты представляют собой «эксперимент, осуществлявшийся сравнительно успешно, эксперимент по созданию общей идентичности у людей разных рас, религий, языков и культур. Этот эксперимент может быть продолжен, только если Америка сохранит веру в цель. Если республика откажется от цели, от вашингтоновского принципа „единого народа“, — что ждет нас в будущем? Дезинтеграция национального общества, расовая изоляция, балканизация, трайбализация?»[496] Пожалуй, рассуждения о том, что могущественное мультиэтническое демократическое государство способно прийти к столь безрадостному концу, кажутся несколько преувеличенными, однако Америке достаточно посмотреть на север, чтобы обнаружить богатую мультиэтническую демократическую страну, стоящую перед угрозой распада. На последнем референдуме 1995 года франкоговорящий Квебек оказался буквально на волосок от отделения от Канады: за выход из состава Канады проголосовало 49,4 % жителей Квебека.

Многие аналитики предполагают, что события сентября 2001 года помогут «развернуть» опасные политические и социальные тенденции. Роберт Патнем заявил: «Мне кажется, что 11 сентября способно стать поворотным моментом для гражданской Америки. Это ужасная трагедия, однако она может принести пользу нашей стране, если заставит нас сплотиться… и больше доверять своему правительству». После террористических атак Америка и в самом деле сплотилась, возросли и гражданский дух, и доверие к правительству. Американцев любого происхождения объединили общая боль и общий гнев. Это проявление национального единства было столь же выразительным, сколь и искренним. Но затруднительно интерпретировать его иначе, чем сиюминутную реакцию на экстраординарные обстоятельства. Патнем признает: «Все может исчезнуть в мгновение ока».[497] Война с терроризмом не пригодна для обращения социальных трендов, обусловленных переменами в текущем способе производства и влиянии последнего на политическую жизнь.

Дело не в том, что цифровая эра неминуемо приведет к политической фрагментации Америки. Соединенные Штаты — чрезвычайно упругое и устойчивое государство.[498] Эта упругость поможет Америке справиться с грядущими переменами, которые знаменуют собой цифровую эру.

Дело в том, что Америку ожидают новые вызовы и испытания. Эти вызовы обладают потенциалом по уничтожению республиканской демократии и национального государства. Вместо того чтобы мостить дорогу счастливому будущему процветания и стабильности, цифровая эра ведет нас к политическим и социальным трансформациям, не менее фундаментальным, чем те, которыми сопровождалось наступление индустриальной эры.