В. Я. Тихомирова Советский человек на «Кресах» в 1939–1941 годах: свидетельства очевидцев и художественные образы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Слово «kresy» и обозначаемое им понятие живет в польском языковом, культурном и историческом сознании более ста пятидесяти лет. Уже изначально (т. е. с момента введения в общелитературный язык неологизма «kresy» в поэме Винцентия Поля «Мохорт» в 1855 г.) оно обрело два взаимодействующих значения, близкие современному толкованию: пространства и далекого пограничья с особым, только ему присущим ритмом жизни. Оба этих значения — географическое и оценочное — прошли сложную эволюцию[448]. В сегодняшнем понимании «Кресы» (как эквивалент географического названия — с прописной буквы) отождествляются со всеми принадлежавшими довоенной Польше землями, отошедшими в 1939 г. к СССР. До сих пор мысль о «кресах» вызывает у поляков сильный эмоциональный отклик, поскольку она соединяется в их сознании с болью утраты: родных мест и тех знаков польской истории и культуры, которые остались на востоке.

В нашей исследовательской литературе обычно используется полонизм в пространственном значении и в произвольной интерпретации: «земли польско-украинско-белорусско-литовского пограничья (так называемые kresy)»[449], «писатели, уроженцы «кресов» (так по-польски именовались восточные рубежи бывшей Речи Посполитой)»[450] и т. д.

В ПНР действовал цензурный запрет не только на публичные высказывания о «кресах», но даже на само слово[451]. Узнать в подробностях о происходившем на этих землях в 1939–1941 гг. можно было из эмигрантских источников, в том числе письменных свидетельств очевидцев, а также большого корпуса документальных и художественных текстов. Эта литература, изданная в Польше только после 1989 г., дает богатый материал для изучения проблематики «кресов» в самых разных аспектах, в том числе имагологическом. Нас интересует, как складывались (на основании личного опыта) и в чем проявлялись представления поляков о Советском Союзе и его гражданах.

Со вступлением Красной армии в восточные районы Польши начался процесс их присоединения к СССР. Ставились цели изменения национальной структуры аннексированных территорий и их советизации Неотъемлемой частью этих планов была массовая депортация польского населения вглубь СССР.

В состав Белорусской и Украинской республик были включены восемь воеводств, занимавших 51,6 % территории Польши в ее довоенных границах с населением около 13 млн человек Из них 43 % говорило на польском языке, в четырех воеводствах поляки составляли абсолютное большинство[452]. Всем жителям было присвоено советское гражданство и аннулировано польское. Литве был передан город Вильно и прилегающие к Ковно (Каунасу) области В июне 1940 г. Литва была присоединена к СССР

На занятую Красной армией территорию вслед за ее регулярными частями вступали оперативные отряды НКВД. Они составляли списки «социально опасных» и неблагонадежных лиц, куда попадала, в первую очередь, интеллигенция. Начались повальные аресты поляков, отправка в лагеря тысяч интернированных солдат и офицеров — участников сентябрьской кампании (позднее они были расстреляны), затем массовое принудительное выселение польских граждан в отдаленные районы Советского Союза и их борьба за выживание. В период с 1940 по 1941 гг. было проведено четыре крупных депортационных высылки. Точное число депортированных, считавшихся «антисоветским элементом», неизвестно. В эмигрантских источниках фигурируют цифры от полутора до двух миллионов человек[453], по мнению российских исследователей их было значительно меньше, но и в таком случае счет идет на сотни тысяч[454].

Эти события оставили в историческом сознании поляков тяжелый отпечаток, превратившись в крайне болезненные воспоминания Каким же сложился в их памяти образ советского человека, оказавшегося на польской земле в сентябре тридцать девятого года?

Безусловно, лучшим исследовательским материалом является документальная литература, прежде всего мемуаристика. Особую роль в реконструкции процесса, связанного с формированием представлений о другом народе, наука отводит подлинным свидетельствам очевидцев, поскольку в них содержатся прямые высказывания, позволяющие судить не только об отношении к проявлениям другого национального «я», но также об изменениях в собственном национальном сознании[455]. Наиболее ценными с этой точки зрения являются сообщения, записанные по горячим следам.

Исходным материалом для попытки реконструкции представлений поляков о советских людях, сложившихся в результате их близкого контакта, послужила книга Яна Томаша Гросса «В сороковом нас сослали в Сибирь. Польша и Россия 1939–1942» (Лондон, 1983). В нее вошла часть архивных документов из фондов американского Гуверовского института: 130 из 2300 описаний, составленных польскими детьми и подростками, эвакуированными из СССР в 1942 г., а также 36 из более 10000 письменных свидетельств солдат армии генерала Андерса и членов их семей. Детские записи представляют большой интерес, так как изобилуют деталями и подробностями, отсутствующими в сообщениях взрослых поляков. Поэтому они являются уникальным историческим, социологическим и литературным документом, который мы рассматриваем в ряду других источников, содержащих достоверную информацию.

Кроме того, к анализу была привлечена парабеллетристика и художественная проза известных писателей-эмигрантов, чьи произведения содержат богатый фактографический материал: фрагменты воспоминаний Беаты Обертыньской «В доме неволи» (Рим, 1946), цикла рассказов Тадеуша Виттлина «Дьявол в раю» (Лондон, 1951), а также романа Юзефа Мацкевича «Дорога в никуда» (Лондон, 1955). При необходимости использовались отдельные страницы других произведений.

Трудность в воссоздании представлений поляков о гражданах СССР состоит в том, что в основе личных наблюдений лежали не только объективные обстоятельства, но и целый ряд субъективных факторов. О пережитом свидетельствовали люди разного возраста, мировоззрения, социального статуса, особенностей характера, опыта общения с советскими людьми, которые вели себя по-разному. Тем не менее, мозаика разрозненных оценок и описаний складывается в некое единство, в котором можно уловить повторяющиеся элементы. Они формируют общий взгляд на СССР и советского человека.

Первые впечатления связаны с красноармейцем, прибывшим из нищей, голодной страны: «Трудно было поверить, что большевистские солдаты так оборваны. Винтовки висели на веревочках, а вместо ремней солдаты были подпоясаны тряпками. Лошади выглядели как скелеты <…>. Солдаты ели картофельные очистки, а офицеры картошку». («Trudno by to uwierzy?, ?e bolszewiccy ?o?nierze s? takobdarci. Karabiny byly na sznurkach a zamiast pas?w byli podpasani szmatami. Konie wygl?da?y jak ko?ciotrupy <…>. ?o?nierze jedli lupki od kartofli, a oficerowie kartofle»)[456].

Вступившие в Гродно в сентябре 1939 г. «красноармейцы не знали, как есть масло. Они мазали его на пирожные с кремом. <…> На колбасу и другие вкусные вещи бросались, как дикари», («?o?nierze bolszewiccy niewiedzieli jak si? obchodzi? z maslem. Smarowali mas?o na ciastka z kremem. <…> Na kielbasy i inne smaczne rzeczy ?ucali si? jak dzicy ludzie»)[457].

В занятом Красной армией Львове «советские солдаты и офицеры десятками покупали циркули, пуговицы, пачки тетрадей и мыло килограммами. Магазины с тканями за несколько дней были опустошены», («sowieccy ?o?nerze i oficerowie, dziesi?tkami kupowali cyrkle, guziki, stosy zeszyt?w i na kila myd?o. Sklepy z materialami zostaly do kilku dni opr??nione»)[458].

В другом польском городе «солдаты <…> бегали от магазина к магазину, покупали, что только могли, в основном часы, булки, колбасы, ткани и велосипеды. Вошли двое советских в магазин <…> и один говорит другому: „Знаешь, Коля, возьмем все ручные часы”. Забрали двадцать часов, заплатили и пошли в следующий. Там снова набрали тканей целыми рулонами, едва несли, но увидели колбасу: „Коля, идем еще колбасы купим, а, наверно, там колбасы нет, она только на витрине сделана из дерева, как у нас в Москве"». («?o?nierze <…> biegali od sklepu do sklepu kupowali со tylko mogli a przwa?ni zegarki, bu?ki, ki?basy, materia?y wukienicze, i rowery. Wesz?o dw?ch sowietow do sklepu <…> m?wi do tego drugiego „znojsz Kola wezmiom wsije ruczne czasy”. Zabrali dwadzie?cia zegark?w zaplacili i posli do nast?pnego tam znowuz nabrali materialu wukiennego ca?ymi wa?kami, ledwie nie?li, ale zobaczyli kielbas?. Kola idzem jeszcze kelbasy kupim, a napewno tam kielbasy nie ma tylko na wystawie jest zrobiona z drzewa jak u nas w Moskwie»).

Об особом пристрастии советских солдат и офицеров к наручным часам неоднократно упоминается не только в письменных свидетельствах («покупали по пять, по десять часов», «покупали часы, велосипеды, разные ткани и другие дорогие вещи»), но также в парабеллетристике и даже художественной литературе. «Часы на руке в советском обществе не только редкий экземпляр, но также доказательство культуры, а, следовательно, и предмет гордости, — пишет Т. Виттлин. — <…> Такие часы, как правило, носят сверху, на рукаве рубашки, а военные, которые носят суконные гимнастерки, надевают их на манжет кителя. Чтобы уже каждый издалека мог заметить и с должным уважением обращаться с таким высоко цивилизованным гражданином». («Zegarek na r?ku jest w sowieckim pa?stwie nie tylko rzadkim okazem, lecz r?wnie? dowodein kultury, a wi?c I przedmiotem dumy. <…> Zegarek taki, noszony jest z zasady na wierzchu, na r?kawie koszuli, a wojskowi, umundurowani wsukienne bluzy, zakladaj? go na mankiet munduru. ?eby ka?dy ju? z dala m?g? dostrzec i z nale?ytym szacunkiem odnie?? si? do tak wysoce cywilizowanego obywatela»)[459].

«Я смеялась над их любовью к часам, — отмечает в своих воспоминаниях Барбара Скарга, которая провела в советских лагерях десять послевоенных лет. — Спрашивала, носят ли они тоже под рукавами кителей целые их коллекции, как это делали солдаты». («?miatam si? z ich mito?ci do zegarkow, pytalam czy pod r?kawami mundur?w tez nosz? ich cate kolekcje, jak to czynili ?o?nierze»).

С большим участием относилась к людям, ощущавшим в своей стране нехватку продовольствия и необходимых товаров, польская молодежь. При этом в свидетельствах подростков оставалось место для искреннего недоумения и легкой иронии по поводу комичных ситуаций или даже попытки сопоставить (на бытовом уровне) разные проявления национального менталитета. Вот один из красноречивых примеров.

«Приходят в магазин, спрашивают, можно ли купить хотя бы 100 граммов колбасы. Можно, почему бы и нет? А полкило можно? Можно и пять килограммов. Ну, тогда дайте нам по 10 килограммов. Колбасу повесили на шею, потому что все было забито булками, даже шапки. На улицах валялись булки, их покупали сотнями, а когда уставали нести, то просто выбрасывали». («Przychodz? do sklepu pytaj? si? czy mozna dosta? chocia? 100 gram kielbasy, mozna, czemu nie, a pol kilograma mo?na, mo?na nawet i pi?? kilogramow. О to dajcie nam po 10 kg., kielbas? t? pozakladali na syj? bo juz wszystko mieli pozapakowywane bulkami nawet i czapke. Ulice by?y po zazucane bulkami bo kupowali setkami bulek, a potem jak si? zin?czyl ci??ko mu bylo nie?? to wysypywal»).

Осознаваемое поляками культурное различие наиболее ярко выступает в художественных текстах, авторами которых были известные писатели с уже сложившимися до войны представлениями о Советской России. В их описаниях новой реальности присутствует явное стремление к самоидентификации, переживание своей польскости. К примеру, у Т. Виттлина читаем: «два майора с интересом осматривали термос. Один из них честно признался, что был уверен, что это часовая мина <…> Кто-то притащил продавать диван с постелью в автоматически открывающемся ящике. Капитан авиации <…> засомневался в том, что во время сна в ящике на этой постели защелки на пружинах ночью не захлопнутся и человек не задохнется. Продавец объяснял, что <…> спят наверху, на матраце. Летчик не верил, и говорил, что если бы это была правда, то матрац не был бы обтянут таким красивым материалом», («dwaj majorowie z zaciekawieniem oglqdali termos. Jeden z nich szczerze wyznat, i? byl przekonany, ?e to zegarowa bomba <…>. Kto? przytaskal na sprzeda? tapczan z posciel?, wewn?trz otwieranego automatycznie pud?a Kapitan-lotnik <…> wyrazi? w?tpliwo??, czy w czasie snu w pudle na po?cieli, spr??ynowe zawiasy w nocy nie zatrzasn? si? i czlowiek si? nie udusi. Sprzedawca wyja?nial, ?e <…> sypia si? na wierzchu, na materacu. Lotnik nie wierzyl, odpieraj?c, ?e gdyby to byla prawda, to materac nie bylby pokryty tak? ladn? materi?»).

Соподчинялись целому и мнения поляков о безвкусице «москалей», в особенности, представителей советской аристократии, отсутствии у них чувства меры и стиля, их невосприимчивости к эстетике повседневной жизни. Это ощущение полного недостатка вкуса в чужой среде накладывало печать бедности даже на то, что по тогдашним меркам считалось в России роскошью, соответствующей стандартам советской культуры. «В конце рынка остановился современный шикарный лимузин, из которого вышли три женщины, вероятно, жены начальников, владельцев машин. <…> Въехали на рынок с шумом, с которым в западноевропейских столицах жены министров подъезжают к магазинам мод. <…> Одна из них купила шляпку — зеленый колпак с красным крылом <…>. Свою покупку она держала в руке, не решаясь <…> надеть на голову. <…> Не потому, что эта шляпка была ужасна, ведь понравилась, если купила, просто наверняка это была ее первая в жизни шляпка». («Na skraju rynku zatrzyma?a si? nowoczesna, luksusowa limuzyna, z kt?rej wysiad?y trzy kobiety, prawdopodobnie ma??onki dygnitarzy, dysponuj?cych tym wozem. <…> Zajecha?y na rynek z szumem, z jakim w zachodnioeuropejskich stolicach ?ony ministr?w zajezdzaj? przed magazyny m?d. <…> jedna kupila kapelusz — zielony ko?pak z czerwonym skrzydlem <…>. Sprawunek sw?j trzymala w r?ku, nie maj?c odwagi <…> wlo?y? na g?ow?. <…> Nie dlatego ?e by1 okropny, podobal si? jej przecie?, skoro go kupi?a, lecz ?e niecliybnie by? to jej pierwszy kapelusz w ?yciu»)[460].

Множество примеров показывает, что осознание себя цивилизованной нацией усиливало в польской среде положительную самооценку. В свою очередь, это порождало чувство культурного и интеллектуального превосходства и вместе с тем активизировало стереотипный образ мышления, отделявший поляков от их окружения:

«В театре появлялись русские женщины в „наших" ночных рубашках, а офицеры мылись в унитазах, удивляясь, почему так быстро стекает вода». («W teatrze spotykano kobiety rosyjskie w „naszych" koszulach nocnych, za? oficerowie myli si? w ubikacjach, dziwi?c si? dlaczego, ta woda tak szybko ucieka»).

Любопытно, что факты, о которых сообщают обычные польские граждане, почти дословно описаны в художественно-документальной литературе, что лишний раз подтверждает их достоверность. Так, Б. Обертыньская записывает увиденное во Львове: «Все часы сразу раскупили. Я видела одного, который шествовал <…> с большим кухонным будильником у пояса. Другой, кажется, жаловался хозяйке квартиры, что ему никогда не удается хорошо вымыть руки, потому что вода из клозетной раковины слишком быстро стекает, когда он тянет за цепочку. В театре появилась однажды какая-то командирша в нарядной шелковой ночной сорочке. Она купила ее уже здесь, приняв за платье. Самое красивое платье в своей жизни». («Zegarki wykupili wszystkie od razu. Widzialam jednego, jak paradowa? <…> z du?ym, kucliennym budzikiem u pasa. Inny zn?w mial si? skar?y? wla?cicielce mieszkania, ?e nigdy nie mo?e dobrze umyc r?k, bo woda z muszli za pr?dko ucieka, kiedy poci?gnie za la?cuszek. W teatrze pojawia si? raz jaka? komandirsza w strojnej, jedwabnej nocnej koszuli. Kupila j? ju? tu jako sukni?. Najpi?kniejsz? sukni?, jak? w ?yciu mia?a»)[461].

Особым пластом культуры является язык, в особенности тот его слой, который отражает речевое поведение коллектива. Поляки традиционно используют разветвленную систему подчеркнуто вежливых форм языкового этикета, которые создают атмосферу изысканности, утонченности и изящества. В русском культурном пространстве советского времени словесное воздействие на личность приобрело иные, более резкие формы. В нашем материале отчетливо видна эта несостыковка в работе обеих культурных систем, что отгораживало поляков от иной этнической, социальной и культурной среды.

«— Пан! — воскликнула какая-то женщина. — Сжальтесь, меня дети ждут дома…

— Нет здесь никаких панов, — буркнул (билетер. — В. Т.).

Женщина отступила, беспомощно оглядываясь по сторонам.

— Как к нему, черт возьми, обращаться? — задала шепотом вопрос.

— Известно, как, — подсказала другая — Надо говорить «товарищ».

— Товарищ… вновь начала первая умоляющим тоном <…>».

(«- Panie! — zawolala jaka? kobieta. - Niech pan zlitui si?, mnie dzieci czekaj? w domu…

— Nie ma tu ?adnych pan?w — odburkn?l.

Kobieta cofn?la si? rozgl?daj?c si? bezradnie.

— Jak do niego, cholera, m?wi?? - rzucila szeptem zapytanie.

— Wiadomo, jak — podpowiedzia?a inna. — „Towarzyszu” trzeba m?wi?.

— Towarzyszu… zacz?la zn?w pierwsza tonem biadaj?cym <…>»[462].

Негативный аспект коммуникации усиливали абсолютно неприемлемые, оскорбительные формы обращения на «ты» по отношению к незнакомым полякам со стороны советских официальных лиц. Тяжелым грузом ложился на их сознание разнообразный набор стилистически сниженных словоформ и лексики, в том числе грубые слова, инвективы, а также эпитеты, указывающие на национальную принадлежность и унижающие человеческое достоинство (polska banda, Polskije sobaki и др.). Об этом говорят высказывания очевидцев и примеры из литературы

«<…> за столом сидел сержант. <…> — Откуда приехал? <…>

— Из Белостока.

— К кому?

— К жене. <…>

— Убежала от тебя? — Он ожидал утвердительного ответа, чтобы рассмеяться.

— Нет, наоборот. Она бежала от немцев и, вероятно, здесь задержалась. <…>

— Жены ему захотелось! Может, я тебе должен жену искать? Вон, мерзавец!

Он сорвался со стула, сунул мне в руку документы и, схватив меня за воротник, потащил к дверям <…>.

— Вон, каналья! — бился в приступе бешенства».

(«<…> za stolem siedzial podoficer <…> — sk?d przyjechale?? <…>

— Z Bia?egostoku.

— Do kogo?

— Do ?ony. <…>

— Uciekta od ciebie? — oczekiwal potwierdzaj?cej odpowiedzi, by wybuchn?? ?miechem.

— Nie. Przeciwnie. Uciekla od Nieinc?w i podobno lu si? zatrzymala. <…>

- ?ony mu si? zachcialo! Mo?e ja mam ci ?ony szuka?? Won, lajdaku!

Zerwat si? z krzesla, wcisn?l mi dokumenty w r?k? i schvyciwszy mnie za ko?nierz, sil? poprowadzi? ku drzwiom <…>.

— Won, kanalio! — trz?s? si?w napadzie w?cieklo?ci»).

Мрачных красок в общее мнение о советских людях добавляло грубое, а со стороны работников НКВД, в особенности низшего надзорного персонала, жестокое обращение с поляками. Иногда в свидетельствах очевидцев описания таких фактов занимают специальные рубрики, например: «Отношение властей НКВД к полякам (методы допроса, пытки, наказания, коммунистическая пропаганда, информация о Польше и т. п.)». Вот что вспоминает подросток, которому в 1940 г. исполнилось 12 лет: «дети по дороге в Россию замерзли и поскольку не было другого выхода, их выбросили в окно. Видя это, НКВД с презрительным смехом говорили «мерзнут польские собаки»», («dzieci w drodze do Rosji zamarzly, a poniewa? nie byto innej rady wyrzucono je przez okno. Widz?c to N. K. W. D. z pogardliwym ?mechem m?wili: „miorznut Polskije sobaki”»)[463]. Или такая запись: «Когда я хотела дать детям недоваренный обед, он вырвал у меня из рук кастрюлю и бросил на землю со словами, „не подохнете, проклятые поляки”». («Gdy chcia?am da? dzieciom obiad jeszcze nawet dobrze nieugotowany to wyrzuci? mnie z r?ki garnek na ziemi? m?wi?c „nie padochniecie preklate polaki”»)[464]

Впрочем, бывало и по-другому. О том, насколько затрагивало поляков поведение представителей советской власти, можно судить хотя бы по тому, что каждый случай проявления с их стороны обычных человеческих реакций или сочувствия с особой тщательностью переносился на бумагу — независимо от политической ориентации и мировоззрения авторов анализируемых текстов. Ярый антикоммунист Ю. Мацкевич, характеризуя одного из героев своего романа, подчеркивает: «Зайцев не относился к классическому типу людей НКВД»[465]. Антисоветски настроенная Б. Обертыньская считает своим долгом упомянуть о мелком, но важном с ее точки зрения, факте: «Наконец, начальник соглашается, чтобы они (мать и дочь. — В. Т.) ехали вместе. Это был единственный из известных мне случаев, когда просьба была исполнена. Поэтому я его записываю»[466]. Арестованный в 1940 г. во Львове известный драматург Вацлав Грубиньский в своих воспоминаниях также стремится к объективности:

— Ваши документы? — очень вежливо обратился ко мне сержант НКВД (а может быть, офицер?).

Я подал ему паспорт.

— Вы здесь не прописаны — сказал энкаведешник с теплотой в голосе, мило мне улыбаясь».

(«Pa?skie dokumenty? — zwr?cil si? do mnie bardzo uprzejmie podoficer NKWD (a mo?e oficer?).

Podalem mu paszport.

— Pan tutaj nie jest zameld?wany — rzekl enkawudzista glosem cieplym i serdecznie do mnie u?miechni?ty»[467].

Но такие ситуации были единичными и не могли повлиять на собирательный образ советского человека. В польском понимании он являлся антиподом «культурному европейцу» и изображался «дикарем», «варваром», в котором подчерк вались азиатcкие черты: «раскосый мужик» ’sko?nooki chlop’[468] (милиционер. — В. Т.), «одутловатый монгол» ’obrz?kly Mongol’ (о начальнике отдела НКВД. — В. Т.), «косые глаза стрелка» ’kose oczy strie?ka’[469] и др. Такая трактовка русских уже имела место в истории. Как показывает В. А. Хорев, она сформировалась в XIX веке и проявлялась в стойком убеждении о культурном превосходстве и высшем цивилизационном уровне «европейской» Польши над априорно чуждой Европе Россией с ее «дикостью» и «азиатчиной»[470]. Поэтому в нашем случае можно говорить о повторяющейся закономерности.

Личностное пространство советского человека (мимика, жесты, тон голоса, манера поведения, внешний вид) вызывало в поляках антипатию и чувство своей обособленности: «мрачно смотрел на меня прищуренными глазами», «буркнул со злостью», «плоское квадратное лицо»… «с выражением удивления, недоверия», «молодая, даже симпатичная, только ужасная хамка», «у следователя <…> нет та кого хамоватого вида, как у всех остальных», «Встреченные на улице советские солдаты <…>. Сгорбленные, расхристанные, измятые». И вывод: «Их людей видно сразу, особенно женщин», („patrz?c na mnie zlowrogo zmru?onymi oczami”, „burkn?? ze zloscia”, „plaska, kwadratowa twarz <…>, na kwadratowej twarzy wyraz zdumienia, niedowierzaiiia", „mloda, nawet niebrzydka, tylko strasznie chamska", „?ledczy <…> nie ina takiego chamowatego wygl?du jak oni wszyscy”, „Spotykani na ulicy sowieccy ?o?nierze <…>. Zgarbieni, rozchelstani, zmi?ci”, „Jch ludzi pozna? od razu. Zwlaszcza kobiety”).

Что касается советского человека как носителя образа СССР — его морали, мировоззрения, культуры, скроенной по стандартному идеологическому лекалу, — то все это безоговорочно отвергалось как антагонистическое. Острую негативную реакцию тех, для кого католицизм был абсолютным мерилом национального духа, вызывал преобладавший в советском обществе воинствующий атеизм. Жителям Гродно «говорили о ксендзах, что это наихудшее отребье и воры» (wyrzutki i z?odzieje); «в школах запретили изучать религию и историю»[471]. В Луцке детям «запрещали ходить в костел»[472]. В Тернополе «били из пушек по нашим костелам <…>, сожгли доминиканский костел — памятник старины. Не подпускали людей, которые хотели спасти этот костел». Примеры можно множить и дальше.

За прибывшими с востока советскими людьми закреплялись представления о нечистоплотности и тотальной загрязненности их среды обитания: «Грязь, неряшливость и беспорядок — вот синонимы их хозяйствования в городе. Улицы завалены грудами снега и мусора, который никогда не убирается», — записывает житель Тернополя. Еще одно свидетельство, на этот раз о Луцке: «Город, который до войны выглядел красиво и опрятно, теперь приобрел ужасный вид. Улицы не чищены, полны грязи, газоны растоптаны и забрызганы грязью, возле газонов поломанная оградка и молодые деревца, которыми были обсажены улицы. Витрины магазинов с портретами советских руководителей потемнели, покрылись пылью и паутиной. Большинство магазинных вывесок содрано и вместо них остались пустые места». Все это вписывалось в уже существовавшую дихотомию «цивилизация — варварство»[473].

Самую большую неприязнь, перерастающую в гнев, вызывала у поляков политика советизации восточных земель, отвергавшаяся ими как враждебная национальным интересам. Этот вопрос требует самостоятельного исследования, поэтому я ограничусь здесь отдельными замечаниями.

В письменных свидетельствах даются развернутые характеристики и обобщения, касающиеся методов, форм и содержания действий советских властей, включая использование многообразной атрибутики (листовки, плакаты, транспаранты, флаги, лозунги, символика и т. п.), а также описывающие советские ритуалы (митинги, праздники) с указанием отдельных «ритуальных формул»: «za „pobiedu komunizma” i,szcz??cie trudziaszczychsja"»; «wsie kakodin»; «„sowieckij sojuz" <…> daje ludziom „mi?uju ?yz? i szczastliwyje buduszcze”»; «„lubimym rebiatain — lubimyj Stalin”»[474].

Встречаются и целые фразы без перевода на польский язык, передающие атмосферу и характер событий. «„Towarzysze! po prikazu politczasti wy abjazani bierecz gosudarstwiennoj tajni i dziela? wsie w polzu naszego Sojuza. Wybory dol?ni dac 100 proc. glos?w uprawlenych izbiratelej. Liczno ob was Sowieckij Sojuz nie zabyl. Towarysz Wojciechowskaja ostajties inspektorom po wospitaniu, O1?dzkij budziecie zawiady wa? obszczyin znab?eniem. Wy tow. Wi?niewskij — ja w was lo?u bolszuju nadie?du, wy bystryj czelowiek naznaczonyj dyrektorom dziesiatiletki. Z ostalnym zawtra pogoworju”».

В польском понимании установление советской власти проявлялось в следующем: 1. Допущении к власти преступных и маргинальных элементов, а также людей с мстительным характером. 2. Заигрывании с евреями и частично с украинцами, обещаниях выделить им земельные наделы (что иногда имело место), а также привлечении их к разведывательной деятельности в деревнях и городах. 3. Неустанной пропаганде коммунистического счастья, отрывающей людей от работы в поле и дома (например, их заставляли угрозами участвовать в митингах и чтении конституции). 4. Использовании методов устрашения путем постоянных ревизий оружия и предметов спекуляции, непрерывной слежки за поведением и реакцией польского населения, а также натравливания украинцев на поляков. 5. Экспроприации торговцев и ремесленников с целью создания кооперативов. 6. Разграблении помещичьих усадеб и домов польской и украинской интеллигенции. 7. Введении ограничений на товары первой необходимости.

Распоряжения, издаваемые непосредственно после занятия конкретных территорий, включали: 1. Регистрацию кадровых офицеров и резервистов, в том числе вышедших в отставку, а также всех, кто проходил службу в польской армии. 2. Регистрацию движимого и недвижимого личного имущества. 3. Регистрацию беженцев. 4. Призывы вернуть все банковские кредиты и задолженности, а также оплатить государственные налоги и коммунальные платежи. 5. Отказ от выплаты пенсий и сберегательных вкладов или их ограничение в пределах определенной суммы (приводится цифра в 300 злотых). 6. Фальсификацию истории польского народа с помощью карикатур и искажения фактов. 7. Реорганизацию школьного образования, самоуправления, судопроизводства, финансовой системы, железнодорожного транспорта и др. 8. Устранение церкви из общественной жизни. 9. Исключение польского языка (а позднее и украинского) из всех сфер социальной жизни и замещение их русским языком.

Фиксировалось все до малейших деталей: перекрашенный в красный цвет памятник Юзефу Пилсудскому, рисунки и подписи вывешенных на стенах домов карикатур (например, знаменитый пианист и композитор Игнацы Падеревский, играющий на рояле, на котором сидит Белый орел — главный элемент государственного герба — в виде курицы), уничтожение школьных библиотек, принуждение детей участвовать в митингах под угрозой высылки в Россию всей семьи, аресты подростков и их допросы в НКВД, переименование улиц, конфискация радиоприемников, предвыборная агитация и выборы в новые органы государственной власти и многое другое. Указывалась разная позиция, которую занимали в вопросе действий властей поляки и представители других национальностей.

Личный опыт тех, кто столкнулся с советской властью в 1939–1941 гг., формировал однозначно отрицательный образ, который опирался на давно бытующий стереотип восточного соседа — негативный или, в лучшем случае, амбивалентный. Помимо конкретных фактов свидетельства очевидцев содержали мощный эмоциональный заряд, который удерживался не в последнюю очередь благодаря потоку метафор. В воспоминаниях обычных людей это могла быть накрывшая страну «черная туча» („czarna chmura”), у тех, кто профессионально владел пером, — целые метафорические образы, которые нередко становились заглавиями книг: внезапно разразившееся «грязное наводнение» („Sowiety <…> lej? si? jak brudna, znienacka narastaj?ca pow?d?", Обертыньская), советский «рай» („diabe? w raju", Виттлин), «дорога в никуда» („droga donik?d”, Мацкевич).

«Русское» не отделялось здесь от «советского», даже если речь шла об этнической принадлежности. Лексема «русский» и ее производные с нейтральным значением (,Rosjanin’,Rosjanka’,Rosjanie‘), а также традиционное прозвище «кацап» (,касар’), хотя встречаются в текстах, однако уступают напору других названий, обладающих яркой оценочностью характеристик, которые выражают неприязнь в отношении СССР и его граждан: «москали» (,Moskale’[475]), «красные преступники» (,czerwoni zbrodniarze')[476], «восточные оккупанты» (,wschodni okupanci’).

Чаще всего использовались слова bolszewik и sowieci (пренебрежительное определение всех жителей СССР) от Sowiety (Советы). Лексема Sowiety в языке межвоенного двадцатилетия возникла как обобщенное название Советского Союза (Страна Советов) и с самого начала заключала в себе оценочный элемент. После вступления Красной армии в восточные районы Польши это слово стало ассоциироваться в обыденном сознании со страной-захватчиком. Образованные от него производные, называющие жителей СССР (sowieci, а также формы мужского и женского рода — sowiet, sowietka), не являясь, по мнению польского исследователя Александры Невяры, в строгом смысле этнонимами, содержат резко негативную оценку не только потому, что пришли «из языка врага», но главным образом в силу своей семантики, поскольку относились к названию недружественного Польше государства[477]. Еще больше усилилась отрицательная коннотация существительного bolszewik и его производных, функционировавших в польской речи с 1920-х годов. В отдельных случаях оно становится синонимом слова «враг»: «На углу каждой улицы стояли два бандита большевика и не разрешали останавливаться, нанося удары дулами автоматов». («Na ka?dej ulicy, na rogu stalo dwuch bandyt?w bolszewik?w i nie dawali zatrzymywa? si? bij?c kolbami od karabin?w»).

Следует особо подчеркнуть, что в контексте всей литературы, получившей в 90-е годы XX в. собственный термин «лагерная» (от русизма lagier), анализируемый образ выглядит не столь односторонним. Было сделано много записей, разграничивших понятия «русское» и «советское» и тем самым раздвинувших общее представление о России и русских. В своей совокупности литература лагерной темы несла идеи терпимости, преодоления разделяющей народы неприязни. Но это произошло позднее, на основе личного и семейного опыта пребывания поляков в СССР.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК