Вопросы социальной истории. Синтез

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В настоящем разделе рассматривается тот же круг историографических источников, что и в предыдущем. Только тут принят другой подход к этим источникам. На их основании автор пытается сделать некоторые выводы и обобщения, касающиеся изучения во французской литературе 1960–1964 гг. главных вопросов социальной истории России ??-??? вв.

§ 1. Периодизация истории дореволюционной России

В разработке или в следовании определенной периодизации проявляется философия истории, ибо принцип, положенный в основу периодизации, есть в конечном счете категория философская.

Наиболее традиционна периодизация П. Паскаля[1233], основанная на татищевско-карамзинском принципе саморазвития форм монархии[1234]. Одним из существеннейших признаков схемы Паскаля является деление русской истории на допетровский и послепетровский периоды.

Г. Вельтер[1235] исходит из примата национального духа, понимаемого как нечто раз и навсегда данное («психологический детерминизм»). Поэтому его тенденция – не столько расставлять вехи, сколько устранять их. С позиций теории неизменяемости национального духа Вельтер не может признать переломным этапом деятельность Петра I. В то же время он, как и Паскаль, кладет в основу периодизации смену форм верховной власти, но в различных этапах истории России видит лишь различное проявление постоянного по своей сути национального духа[1236].

Сходное отношение в периодизации наблюдается у А. В. Карташева, доведшего изложение истории русской церкви до конца XVIII в.[1237] Ж. Мейендорф, выделяя в истории русской церкви «синодальный период», подчеркивает, что в смысле плодотворности духовного развития его нельзя противопоставлять предшествующему времени[1238].

Для Б. Муравьева, как и для Вельтера, верховная власть не есть самодовлеющее начало, она – регулятор социального равновесия, в идеале – надклассовая сила, действующая в интересах всех сословий. Отсюда, в довольно близком соответствии с теорией Б. Н. Чичерина о закрепощении и раскрепощении сословий, главной вехой в русской истории оказывается «нарушение» «социального равновесия» – освобождение дворянства от обязательной службы в 1762 г.[1239]. Но и эта схема на практике сближается с периодизацией по этапам «правления».

Указанные схемы периодизации порождены идеалистической философией истории. Иной подход к периодизации – в трудах Р. Порталя. В основе его принципа периодизации лежит теория смены общественноэкономических формаций. Разделяя тезис советской историографии о существовании феодальной формации в России до середины XIX в.[1240], Порталь считает, что во времена Петра I произошло зарождение тех элементов «предкапитализма», которые в начале XIX в. привели к возникновению «переходного предкапиталистического режима»[1241].

§ 2. Вопрос о феодализме в России

Во французской историографии начала 60-х годов был распространен традиционный для буржуазной науки тезис об отсутствии феодализма в средневековой России. Обычную схему отрицания русского феодализма развивает Г. Вельтер, говоря, что на Руси не было ленной системы, устойчивого вассалитета и т. п. Более того, совершенно в духе авторов второй половины XIX в., А. Леруа-Болье и А. Рамбо Вельтер отлучает Россию не только от феодализма, но и от самой принадлежности определенного периода ее истории к «Средним векам». Общественные классы, по мнение Вельтера, начинают вырисовываться только в период «Северо-Восточной Руси», но и тогда сохраняются два древних принципа: взаимопроникновение классов и личный договор, связывающий подчиненного с высшим[1242]. Паскаль о феодализме не упоминает. Однако, в отличие от Вельтера, утверждающего, что Киевская Русь не имела ясной классовой структуры, Паскаль считает русское общество ?-?? вв. «достаточно дифференцированным»[1243]. Отсутствие «политического феодализма» в России декларирует Муравьев[1244].

Привычным способом отрицания феодализма служит отрицание главного свойства феодальной структуры земельной собственности – зависимого положения крестьян. По мнению Паскаля, русское крестьянство было свободным до Соборного уложения 1649 г.[1245] Вельтер тоже считает, что свободный возделыватель превращается в крепостного начиная с XVII в. Источник закрепощения Вельтер вслед за В. О. Ключевским видит в крестьянской задолженности[1246]. Мнение Ключевского о том, что не указ 1597 г. ввел крепостное право, разделяет и Грюнвальд[1247]. Паскаль склонен считать задолженность некоторым средством ограничения крестьянской свободы, однако установление крепостного права он связывает прежде всего с правительственной деятельностью и, в частности, с законодательством середины XVII в., отвечавшим желанию помещиков удержать за собой крестьян[1248].

Зинаида Шаховская не признает наличия крепостного права ранее XVIII в. Постановление Соборного Уложения 1649 г. о крестьянах она рассматривает не как проявление крепостнической политики, а как желание превратить русское крестьянство из бродячего в оседлое с целью улучшения сельскохозяйственного производства[1249].

Однако никто не может отрицать наличия крепостного права в XVIII в. Что же представляет собой крепостное право: результат ли это предшествующего развития или принципиально новое для XVIII в. явление?

Как результат эволюции феодального способа производства его рассматривает только Порталь[1250]. Вельтер и Паскаль представляют крестьян второй половины XVII в. по существу полными холопами, а крестьян XVIII в. – рабами. Крепостничество в изображении Вельтера – чисто экономическое господство, разновидность рабства[1251].

У М. Конфино социально-экономическая природа «крепостного режима» остается невыясненной, а саму организацию власти внутри поместья автор склонен считать следствием сознательного копирования дворянами государственной военно-полицейской структуры[1252]. По мнению Ж. Л. ван Режеморте, Конфино в целом придерживается «марксистской концепции сеньориальной экономики, основанной на внеэкономическом принуждении»[1253]. Заметим, что для марксизма характерно рассмотрение внеэкономического принуждения не как основы, но как свойства феодальной экономики, являющегося следствием феодальной структуры земельной собственности. Книга же Конфино порождает представление о внеэкономическом происхождении крепостного режима в XVIII в.

Идею государственного происхождения крепостного права во второй половине XVIII в. сформулировал Муравьев, считающий, что указ 1762 г. о вольности дворянства означал введение феодализма в самой «одиозной» его форме – в форме «социального феодализма». «Социальный феодализм» Муравьева по существу близок к «экономическому феодализму» Г. Вернадского, но, в отличие от него, не распространяется на историю России до второй трети XVIII в. и, кроме того, отождествляется с рабством[1254]. Исключительно с деятельностью государственной власти связывает развитие крепостного права во второй половине XVIII в. и Ольга Вормсер[1255].

Есть тенденция трактовать крепостное право не просто как результат правотворчества государства, но как следствие внедрения государством чуждых России форм экономического быта. Муравьев лишь констатирует, что насаждение «социального феодализма» уподобило русских дворян немецким сеньорам. Шаховская прямо называет крепостное право екатерининских времен «странным следствием европеизации»[1256].

Итак, крепостное право – это рабство (Вельтер, Паскаль), внеэкономическое принуждение (Режеморте), «социальный феодализм» (Муравьев), результат «европеизации» (Шаховская). При всем различии формулировок и пониманий авторов объединяет тенденция видеть в крепостном режиме частное право – собственность на людей, т. е. не феодализм в полном смысле этого слова с типичным для него смешением публичного и частного права. Тот факт, что и в XVIII в. феодальная структура земельной собственности продолжала быть источником политического господства землевладельцев над крестьянами, остается в тени. Напротив, делается попытка показать отсутствие у местного дворянства реальной политической власти неправительственного происхождения, а само земельное дворянство рассматривается в политическом аспекте лишь как разновидность чиновничества. Вельтер видит отсутствие корпоративности уже у боярства XIV–XVI вв. Боярство, по его мнению, не было корпорацией или сословием. Оно представляло собой просто группы семей, имевшие узкоэгоистические цели[1257]. Тезис о дворянстве как чиновничестве для XVII в. развивает Вельтер[1258], для первой половины XVIII в. – Симона Блан, для всего послепетровского периода позднего феодализма (1725–1861 гг.) – М. Раев. Статья Блан написана под сильнейшим влиянием трудов русских историков конца XIX – начала XX в. – ?. М. Богословского, ?. Н. Милюкова, Ю. В. Готье и др. Автор разделяет тезис буржуазной историографии о том, что русское провинциальное дворянство не создало корпораций, которые явились бы органами власти на местах, а превратилось в «добровольную бюрократию» – сборщиков податей[1259]. В интересной статье Раева также подчеркивается отсутствие дворянской корпоративности, система дворянского самоуправления расценивается в качестве средства содействия государственным чиновникам[1260]. Из этой концепции исходит и Грюнвальд, утверждая, что политический вес дворянина в XVII–XIX вв. определялся не земельной собственностью, а местом на бюрократической лестнице[1261].

Противоречит ли такому пониманию роли дворянства во второй половине XVIII–XIX вв. теория «социального феодализма» Муравьева? Поскольку основные признаки «социального феодализма» – свобода дворянства от обязательной службы и рабство крестьян – исключают элемент «политического феодализма», постольку эта теория гармонически сосуществует с теорией отсутствия самостоятельной политической власти дворянства на местах. Схема Муравьева сближается с концепцией Вельтера, который говорит, что помещики второй половины XVIII в. представляли экономическую силу, владея землей, и военную – поставляя кадры для гвардии, но из всего этого они стремились извлечь скорее материальные выгоды, чем политические привилегии[1262].

Идея политической безвластности дворянства находится в явном противоречии лишь с концепцией Порталя, считающего что «власть и привилегии дворянства и церкви росли одновременно с ростом их обязанностей по отношению к государству»[1263].

В научных построениях, отрицающих наличие автогенной политической власти землевладельцев, игнорируется не проблема земельной собственности вообще, а проблема специфики феодальной формы земельной собственности. Грюнвальд признает, что влияние допетровского боярства зависело от землевладения и «генеалогического древа», но отрицает роль этих факторов для XVIII–XIX вв. Раев видит одну из причин отсутствия дворянской корпоративности в рассредоточенности имений каждого более или менее крупного помещика по нескольким губерниям. Общая платформа проявляется здесь в том, что теоретически крупная концентрированная земельная собственность, особенно при недостаточной централизации государственной власти, признается источником политических привилегий. Но каким образом можно признать земельную собственность источником политических прав, если абстрагироваться от ее внутренней структуры? Разумеется, лишь рассматривая земельное владение как вариант либо полусамостоятельного удела, либо независимого в управленческом отношении административного округа. Такое построение представляет собой замкнутый круг: политическое значение определяется территориально-государственным, т. е. опять-таки политическим значением, а понятие собственности теряет свое социально-экономическое содержание.

Отрицание политической власти, возникающей спонтанно внутри феодального владения на почве реализации земельной собственности в форме ренты, ведет к отрицанию наличия политически господствующего класса. Отсюда – идея надклассовости государства. Грюнвальд видит в царях XVI в. выразителей или защитников общенародных интересов. По словам Шаховской, в России XVII в. полностью отсутствовало «классовое чувство», государство заботилось об использовании всех и каждого в государственных целях: дворян – в армии, тяглых горожан – на посаде, крестьян – на пашне. Согласно Муравьеву, вплоть до последней трети XVIII в. верховная власть в России блюла общие интересы.

По мнению Вельтера, в Московии был «патриархальный демократизм» или «патриархальный абсолютизм», все классы сближались единством обычаев и веры, все сословия были закрепощены монархией и служили ей. «Святая Русь» была тем, что теперь называют тоталитарным государством: один народ, одна вера, один царь[1264].

Характерна оценка роли государственных должностей, данная Симоной Блан. В отношении допетровского периода автор разделяет тезис историографии середины XIX в. об исключительно кормовом, а не политическом значении должностей. В петровское время она находит в служебной психологии новый момент – идею выполнения задач общенациональной политики[1265]. Однако классовый смысл служебной деятельности, заключавшийся в защите интересов господствующего класса, Блан в обоих случаях игнорирует.

У Блан, Грюнвальда и Раева дворянство XVIII–XIX вв. не выступает в качестве политически господствующего класса, поскольку оно рассматривается как класс, обслуживающий государство, государство же не признается диктатурой дворянства.

Для второй половины XVIII – первой половины XIX в. теория надклассовости государства не может найти применения в концепциях Муравьева и Ольги Вормсер, видящих классовую сущность политики этого времени в создании господствующего класса крепостников-рабовладельцев. Однако в этой схеме искажена классовая природа абсолютистского государства, отождествленного с рабовладельческой империей, а дворяне представлены лишь экономически, а не экономически и политически господствующим классом. То же самое можно сказать о концепции Вельтера, который, как и Паскаль, относит начало ясного разделения на господ и угнетенную массу к эпохе Петра I[1266].

Против идеи классовой аморфности, классового мира и надклассовости государства резко выступает Порталь. Он отвергает представление о близости допетровского «боярина» к «мужику». Государство времен Петра I Порталь определяет как диктатуру дворянства[1267].

Итак, во французской историографии 1960–1964 гг. наблюдаются две основные позиции по отношению к проблеме феодализма в России: 1) традиционно-отрицательная, восходящая к русской историографии XIX в. (Грюнвальд, Шаховская, Вельтер и др.), с особым вариантом в виде теории «социального феодализма» (Муравьев); 2) близкая к концепциям советских историков (Порталь).

§ 3. Вопросы экономического развития России XVII – первой половины XIX в. Проблема генезиса капитализма

В соответствии с концепциями русской историографии начала XX в. Шаховская рассматривает XVII в. как время плодотворного развития России в сторону европеизации, начавшегося «от нуля» после «Смуты»[1268].

Вопросы истории сельского хозяйства России до середины XVIII в. не были предметом специального исследования во французской историографии 1960–1964 гг.

Аграрным отношениям второй половины XVIII в. посвящены работы Конфино. Автору свойственен юридический подход к рассмотрению социальных явлений. «Крепостной режим» для Конфино – некая внеформационная категория. Дифференциация помещичьего землевладения не стала объектом изучения в его трудах. Проблема крестьянского землепользования также не получила у него сколько-нибудь детальной разработки. Правильно указывая, что помещичьи запреты не могли приостановить семейные разделы и общий процесс дифференциации крестьянства[1269], автор, однако, недооценивает степень этой дифференциации. В рецензии Режеморте верно замечено, что принятое автором понятие «мелкое хозяйство» покрывает различные экономические типы и что нельзя в общей форме, не выделяя кулацких хозяйств, говорить о преобладании крестьянского производства на рынок над помещичьим[1270]. Конфино склонен к идеализации «коллективизма» членов общины[1271] и самую общину рассматривает как орган, который мог бы ограничить произвол приказчиков, если бы не «логика» крепостного режима, не позволявшая помещику расширять общинные права.

Оперируя представлениями о «типичном» дворянском и крестьянском хозяйствах, автор пытается свести к некоторому общему знаменателю и проблему ренты. Заслуживает внимания его трактовка вопроса о распределении барщины и оброка во второй половине XVIII в. Против объяснений В. И. Семевского, который, по мнения Конфино, взял в качестве критерия слишком «статичные» факторы (степень плодородия почвы и размеры землевладения), автор выдвигает следующие возражения: 1) у Семевского степень плодородия строго совпадает с административными рамками губерний, что наверно; 2) факты противоречат утверждению Семевского, что крупные землевладельцы предпочитали оброк барщине. Против объяснений Н. Л. Рубинштейна, основанных, с точки зрения Конфино, на слишком «динамичных» факторах (степень связи района с рынком), Конфино выдвигает тоже два возражения: 1) материалов Рубинштейна недостаточно для вывода, что барщина и оброк поляризовались – барщина в хозяйствах, связанных с рынком, оброк – в хозяйствах, далеких от рынка; 2) кто мог заметить превращение района из выгодного для развития оброка в район, где помещикам было выгоднее ввести барщину[1272]? Нам представляется, что первое возражение Семевскому и второе возражение Рубинштейну не имеют принципиального значения[1273] и не колеблют выдвинутых ими критериев, а только требуют их дальнейшего уточнения и детализации на базе конкретных данных.

Тезис Конфино о смешанной ренте (барщина и оброк) кажется плодотворным, однако стремление автора противопоставить барщине и оброку смешанную ренту как нечто «качественно» иное[1274] едва ли правомерно, тем более, что сам Конфино подчеркивает неантагонистический характер противоречия между барщиной и оброком и видит основную антитезу дворянского «сеньориального» землевладения в развитии таких явлений, как наемный труд, сдача земли в аренду и другие моменты, которые, впрочем, лишь декларируются, но не исследуются автором[1275]. Правильный в своей основе тезис о смешанной ренте настолько абстрактен, что оправдывает отказ автора от изучения порайонной специфики рент и его ориентацию на условный «средний» тип дворянского и крестьянского хозяйства[1276].

Объясняя рост барщины во второй половине XVIII в., Конфино называет три причины его: 1) «возврат» дворянства к земле в 1762–1775 гг.; 2) «псевдо-экономическое»[1277] мнение дворянства о выгоде «сырья» по сравнению с чистой прибылью; 3) постоянное вздорожание зерновых в течение второй половины XVIII – начала XIX в.[1278]. Первое объяснение, высказанное автором в виде скромной «догадки», имеет наибольшую убедительность. Здесь следовало бы указать на дальнейшую эволюцию дворянской собственности в сторону ее капитализации. Зато второе объяснение, которое кажется автору «бесспорным», является, скорее, следствием первой причины, чем фактором одного с ней порядка.

Учета эволюции дворянской земельной собственности не наблюдаем мы и в статье Дениз Экот, несколько преувеличивающей сугубо казенные цели генерального межевания[1279].

Ф. Кокен объясняет передвижения государственных крестьян в первой половине XIX в. лишь факторами «отталкивания» (неблагоприятные местные условия – малоземелье, неурожаи, голод), отрицая для этого времени наличие факторов «притяжения» на новые места (они появились, по мнению автора, только в пореформенный период)[1280]. Это означает некоторую недооценку буржуазного расслоения крестьянства и капиталистического развития страны в первой половине столетия.

Итак, мы видим, что развитие буржуазных отношений в деревне не нашло отражения в работах французских историков начала 60-х годов. Проблема генезиса капитализма изучалась главным образом на материале, относящемся к истории промышленности. Затрагивалась она и в обобщающих трудах.

По мнению Вельтера, в «Московии» не выработалось настоящего третьего сословия: ни ремесленники, ни дьяки не превратились в буржуазию[1281]. В 1946 г. Вельтер утверждал, что русская промышленность от системы сельского и городского ремесла перешла в XIX в. к современной фабрике, минуя характерную для Западной Европы мануфактурную стадию[1282]. Однако Порталь в 1950 г. определял уральский завод XVIII в. как «органическую мануфактуру»[1283]. Говорил он также о текстильных и других «мануфактурах» центральной России[1284]. Ошибочное представление Вельтера не получило распространения во французской историографии начала 60-х годов.

Наиболее видное место в изучении истории русской промышленности XVIII – первой половины XIX в. принадлежит Порталю. В книге об уральской металлургии, изданной в 1950 г., Порталь писал, что в основе промышленного развития России XVIII в. лежал «торговый капитал» (le capital commercial), инициатива купцов, а не дворян (Строгановы – исключение). Другим условием появления «крупных капиталистов» на Урале в XVIII в. он считал покровительственную политику правительства[1285]. В соответствии с этой концепцией автор указывал два источника накопления капитала в металлургической промышленности: 1) вложение торгового капитала, 2) благоприятствование предпринимателям со стороны государства (предоставление прав феодального характера в отношении земель, лесов, рабочих рук, монополии)[1286].

Производственные отношения на уральских заводах Порталь характеризовал как смешанную систему, которая, с одной стороны, приближалась к феодальной барщине (когда труд был принудительным), с другой – к капиталистической экономике (когда крестьяне и рабочие продавали свою рабочую силу за зарплату)[1287].

Индустриализация Урала не привела, по мнению Порталя, к образованию настоящего пролетариата[1288]. Вместе о тем, автор говорил о «крупных» и «мелких» «капиталистах» XVIII в.[1289]. Он указывал, правда, что «торговый капитал» не мог играть первенствующей роли (хотя роль его и увеличивалась в течение XVIII в.) в такой экономически отсталой стране, как Россия, в условиях социального и политического режима, сохранявшего феодальные черты[1290]. Порталь писал: «По необходимости индустриализация расширила [сферу применения] крепостного права и усилила феодальную систему»[1291].

В работах начала 60-х годов Порталь поставил вопрос о происхождении русской буржуазии в текстильной промышленности и о генезисе капитализма в целом. Согласно Порталю, экономическое развитие России конца XVII – первой четверти XVIII в. выдвинуло на историческую арену русскую буржуазию, которая формировалась в течение XVII в.[1292] Рецензируя книгу А. Ц. Мерзона и Ю. А. Тихонова[1293], Порталь подчеркнул, что «наши часто общие суждения об экономической отсталости (впрочем, действительной) России должны быть пересмотрены»; «…в конце XVII в… складывался национальный рынок… Крестьянство деревни и города, которое часто считают однородным, дифференцировалось на категории богатых и бедных. По мере того, как возникала из среды ремесленников мелкая буржуазия, с помощью своих капиталов прибиравшая к рукам местные мастерские, разорившиеся крестьяне, если они не могли наняться в эти мастерские, уходили на уральские соляные варницы. Так вырисовываются в XVII в. те черты экономики и общественной жизни, без изучения которых нельзя объяснить ни успехов, ни просчетов Петра Великого»[1294]. Вместе с тем «буржуазия» рубежа XVII–XVIII вв. кажется Порталю и малочисленной, и маловлиятельной. Автор указывает сумму признаков, определявших специфику русской «буржуазии» этого времени. Она не составляла ни класса, ни юридической категории, отличной от крестьянства, за исключением посадов. В противоположность западноевропейской городской буржуазии, она не была свободной. Русская буржуазия не возвысилась победоносной борьбой против светской или духовной власти. Она оставалась в прямом подчинении у государства, была обложена налогами и привязана к городу. В XVIII в. ее роль увеличилась, однако государство интересовалось не только производительной деятельностью промышленной и торговой буржуазии, но и рассматривало ее как источник доходов для удовлетворения военных нужд. Наконец, в среде купцов и горожан не была развита идея самоуправления[1295].

Свое понимание «буржуазии» Порталь уточняет при характеристике промышленного развития России первой половины XIX в., когда формировались кадры новой, первоначально крепостной «буржуазии». Автор говорит, что к этой еще весьма немногочисленной в середине XIX в. буржуазии лишь отчасти можно приложить те критерии, которые позволяют характеризовать промышленную буржуазию на Западе. Русская промышленная буржуазия при своем возникновении имела совершенно своеобразные черты[1296]. По мнению Порталя, крепостное состояние первых промышленников «в известном смысле скорее служило, чем вредило их восхождению. В обстановке послушания, которую поддерживал помещик, получавший оброк от фабриканта, последний пользовался частью помещичьей власти, в видимом противоречии со своим юридическим положением»[1297]. Иными словами, внеэкономическое принуждение, частично делегированное крепостному фабриканту, рассматривается в качестве фактора самоопределения новой буржуазии.

Порталь не разделяет тезис В. К. Яцунского о свободном найме рабочих рук как главном признаке капиталистического предприятия, указывая на существование фабрик с полусвободными и полукрепостными рабочими. Автор предлагает и владельцев посессионных заводов отнести к буржуазии, исключив отсюда лишь дворянство. Говоря о кустарях и принимая определение их, данное В. К. Яцунским («потенциальная буржуазия»), Порталь подчеркивает трудность отличения «фактической» буржуазии от юридической, обладающей сословными привилегиями. По мнению автора, трудно также провести четкую грань между промышленной и торговой буржуазией по основному роду занятий, как предлагает В. К. Яцунский. Словом, Порталь стремится доказать невозможность определения промышленной буржуазии по какому-либо одному главному признаку и выдвигает в качестве критерия весь комплекс отношений между предпринимателем и обществом, всю систему «социальных» факторов, а не единственный производственный принцип[1298]. «Нельзя преувеличивать удельный вес доходов, полученных от эксплуатации рабочих рук, – говорит он, – прибыль в значительной мере, а иногда и в большей мере, шла от торговли…»[1299]

В ряде своих наблюдений и выводов Порталь смыкается с советской историографией. Однако трудно согласиться с его мнением, что «индустриализация» в XVIII в. «усилила» крепостной режим (фактически она его разлагала изнутри) и что крепостное состояние в первой половине XIX в. способствовало возвышению новой буржуазии. Само понимание Порталем «буржуазии» спорно. Автор в значительней мере абстрагируется от главного признака, делающего владельца «капитала» «капиталистом» (характер отношений с непосредственным производителем и тип отношений между самими производителями в рамках той или иной формы промышленного производства). Преувеличивая самопроизвольность роста «торгового капитала», Порталь игнорирует основной источник обогащения – развитие производительных сил, увеличение производительности труда. Отсюда и недооценка новых производственных отношений, представление о механическом сосуществовании «феодализма» и «торгового капитала».

Тезис Порталя о распространении крепостного режима в результате «индустриализации» нашел поддержку у Симоны Блан. Она пишет: «Государство послепетровского времени, бессильное смягчить и тем более уничтожить крепостную систему, угрожавшую промышленности удушением, прибегло к насаждению самой этой системы в недрах организма, которому она угрожала»[1300]. Автор полагает, что с точки зрения чистой логики должны были выжить либо мануфактуры, либо крепостное право[1301]. Поэтому появление крепостного рабочего кажется ей «аномалией, искусственным пережитком, насаждение и развитие которого в недрах капиталистической системы, символизируемой мануфактурой, можно объяснить лишь ненормальным продолжением [существования] крепостного режима»[1302].

Автор исходит из прямолинейного противопоставления «крепостного режима» буржуазным отношениям. Вместе с тем «крепостной режим» – это отнюдь не классический феодализм. В рамках крепостничества развивались более «чистые» формы частной собственности, чем при средневековом феодализме. Блан же рассматривает «промышленников» и «феодалов» в качестве «антагонистических» классов, которых примирил указ 1721 г., разрешивший купцам покупать для своих мануфактур крестьян[1303]. Это примирение означало, с точки зрения автора, капитуляцию буржуазии как «общественного класса». По словам Блан, «историческая миссия» «первой русской буржуазии» (XVIII в.) провалилась, ибо этот «класс отказался от того, что априори можно было бы считать его исторической миссией». Блан полагает, что «первая» (в хронологическом смысле) русская буржуазия, «исторически бесплодная», исчезла «как общественный класс» – она раздробилась: одна часть ее опустилась в низы общества, другая одворянилась; в XIX в. появилась «вторая» буржуазия – из крестьян[1304]. На примере Строгановых, получивших дворянство в начале XVIII в., Блан демонстрирует социальную бесплодность, «парадоксальную эволюцию» «одной из первых буржуазных династий», вычеркнутой из «буржуазного мира» фактом одворянивания[1305].

Юридический акт одворянивания для Симоны Блан – конец развития буржуазных отношений. Это весьма характерный подход, показывающий юридическую природу мышления автора. А ведь «одворянивание» «буржуазии» в XVIII в. было одним из путей развития ее сугубо «буржуазной» деятельности. Например, такие привилегии, как освобождение от службы и выборных должностей, являлись формой преодоления феодально-крепостнической системы тягла XVI–XVII вв. и способствовали большему простору предпринимательской инициативы. «Одворянивание» нельзя считать простой «феодализацией» буржуазии.

Свои представления об одворянивании буржуазии Блан неоднократно подкрепляет ссылками на выводы Н. И. Павленко. Однако концепция последнего отнюдь не тождественна идеям Симоны Блан. Павленко отмечает не только одворянивание буржуазии, но и другую тенденцию – нарушение сословной замкнутости, развитие элементов буржуазной собственности, в том числе известное «обуржуазивание дворянства»[1306]. Блан, напротив, лишает процесс развития буржуазных отношений в XVIII в. его исторической сложности и выдвигает ошибочную точку зрения о «социальном» самоуничтожении «первой» русской буржуазии.

Конфино избегает употреблять для XVIII – начала XIX в. понятие «буржуазия», оперируя сословно-юридическими категориями: «дворяне», «купцы» (в некоторых случаях он говорит об «одворянившихся» купцах). Автор замечает, что следовало бы выяснить, в какой мере «анахронической» является терминология П. Г. Любомирова («капиталисты», «крупные капиталисты» и т. п.)[1307]. Однако конкуренцию между предпринимателями второй половины XVIII в. он считает «более близкой к тому, чем она станет на завершающем этапе своего развития в рамках свободного капитализма, чем к тому, чем она была полстолетия назад»[1308].

Паскаль употребляет термин «капиталисты» не в классовом смысле. Он говорит, что в XVI в. существовала дифференциация городского населения, среди которого различались «крупные купцы капиталисты», мелочные торговцы, ремесленники, служащие (employes). По словам Паскаля, Петр I разделил «les bourgeois» на «классы»: первая и вторая гильдии, ниже – люди, живущие наемным трудом[1309]. Слово «буржуа» означает в этом контексте просто городское население, «горожане», под «классами» же подразумеваются прежде всего сословные группы. «Капиталисты» и «буржуазия» у Паскаля – это в первую очередь купцы.

Весьма полезным было проводившееся во французской историографии начала 60-х годов изучение генеалогии русской буржуазии. В статьях Порталя содержится фактическая разработка истории семей крупных предпринимателей: Морозовых, Прохоровых, Коноваловых и др.[1310] Конфино проследил судьбы уральских предпринимателей Губиных[1311].

История внутренней торговли изучалась недостаточно, хотя ряд наблюдений представляет интерес. Дениз Экот пришла к выводу, что Россия XVII в. в торговом отношении мало отличалась от Запада: «…торговля в ней, как и повсюду в это время, развивалась в формах, которые можно назвать меркантилизмом»[1312].

Порталь неоднократно высказывал мысль, что в истории возвышения русской промышленной буржуазии первой половины XIX в. особую роль сыграла торговля, развивавшаяся в условиях раздробленного внутреннего рынка (значительные колебания цен по районам) и дальнейшего освоения Украины и Средней Волги, при действии протекционистского таможенного тарифа 1822 г.[1313]

Об интересе к истории внутренней торговли в России свидетельствует публикация во французском журнале статьи советской исследовательницы Е. И. Индовой, подробно анализирующей факты торговой деятельности дворцовых крестьян в первой половине XVIII в.[1314]

Необходимо отметить большое внимание французской историографии в начале 60-х годов к проблеме генезиса капитализма в России и творческий подход к ее изучению. Вместе с тем бросается в глаза нечеткость характеристики русской «буржуазии», преувеличение роли «торгового капитала» и степени «феодализации» буржуазных отношений. Подчеркивая, обычно лишь в самой общей форме, своеобразие промышленного развития России, его несовпадение с «западным» путем, французские авторы рассматриваемого времени не занимались конкретным сравнительно-историческим исследованием, которое помогло бы выяснить подлинную специфику генезиса русского капитализма.

§ 4. Вопросы истории государственной власти

Начало русской государственности Вельтер и Паскаль связывают с варягами. Паскаль пишет, что славяне уважали у варягов более высокую политическую организацию[1315]. «Три сотни или три тысячи» сеньоров, стоявших во главе русского общества ?-?? вв., были, по мнению Паскаля, «безусловно варягами по происхождению»[1316]. Вельтер рассматривает свободу средневекового русского боярства (право «отъезда» от одного сюзерена к другому) как наследие «варяжской свободы»[1317]. Не вполне определенную позицию по отношению к норманской теории занимает Ирен Сорлен[1318].

Что касается периода феодальной раздробленности, то здесь наибольший интерес представляет оценка уделов. В соответствии со старой «вотчинной теорией» Вельтер видит в уделе «институт частного права»[1319]. Правильнее точка зрения Паскаля, указывающего, что в уделе «суверенитет» смешивался с «частной собственностью»[1320], хотя и это определение уводит от объяснения природы удельнокняжеской власти.

Характеристика «Московии» (XV–XVII вв.) весьма традиционна. Большинство авторов развивает тезис о службе всех сословий государству и о связи монархов с народом (Вельтер, Грюнвальд, Шаховская).

В результате петровских реформ действительно изменилась, по мнению Вельтера, только форма государственной власти: вместо патриархальной деспотии восточного типа с религиозным и национальным ореолом вокруг личности царя возник «бюрократический деспотизм»[1321]. Порталь считает, что Петр I создал «современное» (или «новое», moderne) государство (точнее – государство Нового времени) на «традиционной основе», при сохранении феодальной структуры[1322]. Определяя классовую природу этого государства, автор высказывает сомнение в правильности формулы «государство помещиков и купцов». «Государство дворян? – говорит он. – Без сомнения. Государство купцов? Вещь более спорная»[1323]. Эта оценка связана с мнением Порталя о слабости и политической неполноценности русской «буржуазии» начала XVIII в. Нам кажется, что «традиционная» «феодальная» основа «современного государства» нуждается в специальном исследовании. Это особая стадия феодализма, при которой многие существенные его признаки (особенно политические) вследствие эволюции феодальной собственности на землю видоизменяются и частично заменяются теми чертами, которые позволяют создать «современное государство». У Порталя же «традиционная основа» выступает как нечто развивающееся по восходящей кривой.

Создание устойчивой административно-бюрократической системы Ольга Вормсер относит ко времени Екатерины II[1324].

Довольно единодушную оценку у Вельтера и Муравьева получил период царствования Павла I, Александра I и Николая I. По мнению Вельтера, царизм в это время потерял связь с русским национальным духом, превратившись в разновидность прусской монархии. Муравьев считает, что «ложные принципы», установленные Петром III и Екатериной II («социальный феодализм»), легли в основу политики их преемников – всей Гольштейн-Готторпской династии, которая своим непониманием стоявших перед страной задач фактически и привела монархию к краху. Немецкая династия была «чуждым телом», решавшим судьбы народа, «мученика и героя»[1325]. В схеме Муравьева история «династии» полностью оторвана от социально-экономического развития страны.

Конкретным сторонам внутренней политики в первой половине 60-х годов было посвящено сравнительно мало специальных работ. М. Девез рассмотрел в хронологической последовательности политику правительства, преимущественно с XVIII в. и до 1914 г., в отношении использования лесных богатств[1326]. Экономическая политика Петра I характеризуется в трудах Порталя и Симоны Блан. Оба автора видят в ней форму меркантилизма отсталой страны[1327]. Блан подвергла довольно подробному рассмотрению политику Петра I в области местного управления, которая представляется ей противоречивой и непоследовательной, поскольку в ней уживались средневековые традиции и идеи «века просвещения»[1328]. М. Раев проследил постепенный отказ Александра I от проектов сенатско-аристократической партии и переход на позиции бюрократического централизма[1329]. Формирование бюрократизма – лейтмотив и упомянутой работы Симоны Блан об административном управлении.

§ 5. Освещение истории классовой борьбы и национальных движений

Проблематика, связанная с классовой борьбой, в историографии начала 60-х годов практически почти не разрабатывались. О классовой борьбе до начала XVII в. обычно вообще нет речи. «Смуту» Шаховская рассматривает как состояние «хаоса» и «маразма» и как прецедент, если не источник, народных движений середины и второй половины XVII в.[1330]Вельтер и Паскаль видят в «Смуте» и восстании Степана Разина признак внутренней слабости или порочности социальной структуры «Святой Руси». Интерес французской науки к серьезному освещению вопросов классовой борьбы в России XVII в. проявился в публикации во французском журнале статьи советского историка Ю. А. Тихонова на эту тему[1331].

Историю классовой борьбы первой четверти XVIII в. довольно описательно характеризует Порталь, ставя ее в один ряд с другими формами «оппозиции» политике Петра I[1332].

Если восстания под предводительством Болотникова и Разина в лучшем случае лишь упоминаются в общих трудах, то пугачевскому движению придается большее значение (например, в книге Вельтера). И это понятно. Ведь буржуазная историография представляет «Московию» XV–XVII вв. как страну, где процветал «классовый мир» и было национально-религиозное единство классов. Другое дело XVIII век, особенно Екатерининская эпоха с ее «социальным феодализмом» или рабством. С точки зрения этой концепции «Пугачевщина» – симптом порочности принципов, проводившихся немецкой династией.

В то время как классовой борьбе не посвящалось специальных исследований, история национальных движений служила сюжетом отдельных статей. А. Беннигсен исследовал движение кавказских горцев 1785–1791 гг. Его мнение сводится к тому, что Турция только использовала это движение, но не инспирировала его. Автор подверг критике противоположную точку зрения (А. Н. Смирнова). По словам Беннигсена, «священная война» началась с типичного восстания обнищавших и потерявших надежду крестьян, а во время русско-турецкой войны шейх Мансур руководил лишь двумя мелкими операциями. «Священная война», указывает автор, вызвала реформационное движение, которого опасались правящие верхи Турции[1333]. В научно-популярной статье А. Бегена о Шамиле проблема турецкого влияния обойдена молчанием[1334]. Обе статьи по своему замыслу тенденциозны, однако ценен материал турецких архивов, введенный в научный оборот Беннигсеном.

Заканчивая рассмотрение изданной во Франции в 1960–1964 гг. литературы по вопросам социальной и внутриполитической истории России эпохи феодализма, необходимо отметить рост интереса французской историографии к экономической проблематике. Проблема генезиса капитализма в России стала в это время предметом наиболее творческих исследований. Признание наличия феодализма в России приобрело новых сторонников, хотя теория отсутствия феодализма продолжала звучать. Концепция служения всех классов русского общества государству в XV – первой половине XVIII в. и идея политической безвластности дворянства XVIII – первой половины XIX в. подкрепляли теорию либо отсутствия, либо недоразвитости феодализма в России. Весьма оригинальной была концепция Р. Порталя об усилении крепостничества в XVIII в. как факторе, благоприятствовавшем развитию капитализма.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК