«Средние державы»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В течение почти полувека, начиная с 1815 года, изменения в экономике и научно-технический прогресс в меньшей степени влияли на относительное положение великих держав континентальной Европы. В первую очередь это можно объяснить тем, что начавшийся в этих странах процесс индустриализации имел более слабую базу, чем в Великобритании. Чем дальше на восток, тем больше в местной экономике прослеживались признаки феодального устройства государства со ставкой на аграрный сектор. Но даже в Западной Европе, мало чем уступавшей в своем коммерческом и научно-техническом развитии Великобритании до 1790 года, два десятилетия войны оставили значительный след: сокращение населения, изменение таможенных барьеров, повышение налогов, «пасторализация» Атлантического сектора, потеря внешних рынков и доступа к сырью, сложности с приобретением в Великобритании современных технологий. Все это негативно влияло на общеэкономическое развитие Западной Европы, даже когда (по определенным причинам) во время Наполеоновских войн ряд отраслей и регионов, можно сказать, процветали. Наступивший мир означал возобновление нормальной торговли и позволял континентальным предпринимателям увидеть, как сильно они отстали от Великобритании. Однако резкого всплеска модернизации экономики не последовало. Для преобразований просто не было ни денег, ни спроса на местных рынках, ни государственной поддержки. К тому же многие торговцы, ремесленники и ткачи в Европе воспротивились переходу на английские технологии, видя в них (вполне резонно) угрозу устоявшемуся образу жизни{260}. В результате хотя с появлением парового двигателя, механического ткацкого станка и железных дорог континентальная Европа и сделала определенный шаг вперед в своем развитии за период с 1815 по 1848 год, она не избавилась от традиционных особенностей своей экономики, таких как превалирование аграрного сектора над промышленным производством, отсутствие дешевых и быстрых видов транспорта, приоритет потребительских товаров перед продукцией тяжелой промышленности{261}. Как видно из табл. 7, с 1750 по 1850 год повышение уровня индустриализации на душу населения в относительном выражении нельзя назвать внушительным. Картина начала меняться лишь в 1850–1860-х годах.

Политические и дипломатические условия, в которых существовала Европа в «период реставрации», также способствовали сохранению ее международного статус-кво. Возможны были лишь небольшие изменения существовавшего порядка. И все потому, что во Французской революции все видели опасность как для внутреннего общественного устройства, так и для традиционной государственной системы Европы, а Меттерних и поддерживающие его консерваторы теперь относились к любым новшествам с большим подозрением. Любая авантюристичная дипломатия, способная привести к разжиганию большой войны, осуждалась наравне с кампаниями национального самоопределения и конституциональными реформами. В общем, политические лидеры того времени чувствовали, что с них достаточно потрясений внутри страны и смятений в отдельных группах общества, многие из которых начинали чувствовать для себя угрозу в появлении новых машин, росте уровня урбанизации и других вызовах гильдиям, ремесленникам и протекционистским нормам доиндустриального общества. Один историк описал это как «эндемичную гражданскую войну, которая привела к большим мятежам в 1830 году и стала центром порождения промежуточных смут»{262}, имея в виду, что у государственных деятелей не было ни сил, ни особого желания участвовать в зарубежных конфликтах, которые могли бы значительно ослабить их собственные режимы.

В связи с этим отметим, что многие военные кампании того времени были направлены на защиту существовавшего социополитического порядка от революционной опасности. В качестве примера можно привести сокрушение сопротивления в Пьемонте в 1823 году австрийской армией, поход французской армии в Испанию в том же году, чтобы вернуть королю Фердинанду VII абсолютную власть. Но самым ярким примером все же стало использование российских войск для подавления венгерской революции в 1848 году. Даже если эти реакционные меры и не совпадали с британской точкой зрения, Великобритания из-за своей изолированности не стремилась на помощь либеральным силам на континенте. Что же касается территориальных изменений в Европе, то они могли произойти только с согласия участников «Концерта великих держав», ряд которых, возможно, должен был бы получить в том или ином виде определенную компенсацию. В отличие от более ранней наполеоновской эпохи или последующей эпохи Бисмарка, в период с 1815 по 1865 год большинство возникавших политических проблем (к примеру, в Бельгии, Греции) интернационализировались, а совершаемые каким-либо государством односторонние действия осуждались. Все это позволяло гарантировать стабильность (хотя и достаточно сомнительную) существовавшей системы государств.

Сложившиеся общественно-политические условия в течение нескольких десятилетий начиная с 1815 года оказывали сильное влияние и на международное положение Пруссии{263}. Несмотря на расширение территории за счет присоединения Рейнланда, государство Гогенцоллернов теперь казалось гораздо менее внушительным, чем при Фридрихе Великом. Только в 1850–1860-х годах прусская экономика стала самой быстроразвивающейся в Европе. В первой же половине столетия страна выглядела промышленным пигмеем: годовой объем производства черных металлов составлял всего 50 тыс. тонн, что было намного меньше по сравнению не только с Великобританией, Францией и Россией, но даже с Габсбургской империей. Кроме того, присоединение Рейнланда, расколов Пруссию географически, увеличило также и политическую разобщенность внутри государства между более «либеральными» западными и «феодальными» восточными провинциями. На протяжении почти всего этого периода внутренняя напряженность оставалась центральной темой в политике. Находившиеся тогда у власти реакционные силы испытывали постоянное напряжение из-за реформаторских настроений, будораживших страну в 1810–1819 годах, и уж тем более их напугала революция 1848–1849 годов. Даже когда с помощью армии был восстановлен абсолютно нелиберальный режим, страх перед возможными волнениями внутри страны заставил прусскую элиту отказаться от участия в каких-либо внешнеполитических авантюрах. Консервативно настроенные государственные деятели, наоборот, решили как можно теснее консолидироваться с силами, олицетворяющими стабильность Европы, в первую очередь с Россией и Австрией.

Вместе с тем внутриполитические споры в Пруссии не утихали. Всему виной был «германский вопрос» — возможность объединения тридцати девяти германских государств и необходимые для этого средства. Данный вопрос не только, как можно было предположить, столкнул между собой прусскую либерально-националистическую буржуазию и большинство консерваторов, но и повлек за собой сложные переговоры с центральными и южными германскими государствами и, самое главное, реанимировал давнее соперничество между Пруссией и Габсбургской империей, последние столкновения между которыми происходили в 1814 году во время жарких дискуссий относительно судьбы Саксонии. Хотя Пруссия и была бесспорным лидером набиравшего вес Германского таможенного союза, созданного в 1830-х годах, к которому австрийцы не могли присоединиться из-за сильного протекционистского лобби их собственных промышленников, но в течение нескольких десятилетий Вена обладала большим политическим влиянием на его членов. Во-первых, и Фридрих Вильгельм III (1797–1840), и Фридрих Вильгельм IV (1840–1861) боялись столкновения с Габсбургской империей больше, чем Меттерних и его преемник на посту министра иностранных дел Шварценберг — с северным сосудом. Кроме того, Австрия председательствовала на заседаниях Германского союза во Франкфурте. Ей симпатизировали многие из малых германских государств, не говоря уже о старых прусских консерваторах. Она, бесспорно, представляла собой одну из могущественных стран Европы, тогда как Пруссия была, по сути, всего лишь одним из германских государств. Самым ярким доказательством серьезного политического веса Вены стало подписанное в 1850 году в Ольмюце соглашение, которое на время положило конец попыткам всеми правдами и неправдами взять верх в германском вопросе. Тогда Пруссия согласилась провести демобилизацию своей армии и отказаться от своих планов по объединению. Снести дипломатическое унижение, с точки зрения Фридриха Вильгельма IV, было лучше, чем ввязываться в опасную для страны войну буквально через два года после революции (1848). И даже такие прусские националисты, как Бисмарк, остро переживавшие подобные уступки требованиям Австрии, чувствовали, что тут мало что можно сделать до тех пор, пока «борьба за господство в Германии» не завершится.

Одним из существенных факторов, сделавших Фридриха Вильгельма столь покорным в Ольмюце, была поддержка Австрии в «германском вопросе» со стороны российского царя. На протяжении всего периода с 1812 по 1871 год Берлин изо всех сил старался избегать конфронтации с военным колоссом Востока. Безусловно, в какой-то мере подобное раболепие оправдывали существовавшие идеологические и династические причины, не способные все же в полной мере заглушить унижение, которое Пруссия испытывала долгое время после того, как Россия в 1814 году просто присоединила к себе львиную часть царства Польского (конгрессовой Польши). Неодобрение Санкт-Петербурга, выражаемое по поводу любых действий, ведущих к либерализации политики Пруссии, известное высказывание Николая I о том, что идея объединения Германии является утопической ерундой (что, впрочем, было недалеко от истины — как, например, попытка радикальной Франкфуртской ассамблеи в 1848 году предложить императорскую корону прусскому королю), а также демонстрация поддержки Россией Австрии накануне подписания соглашений в Ольмюце — все это проявления иностранного влияния, омрачающего жизнь Пруссии. И нет ничего удивительного в том, что во время разразившейся в 1854 году Крымской войны прусское правительство всеми силами старалось сохранять нейтралитет, боясь последствий войны с Россией больше, чем перспективы потерять таким образом уважение в глазах Австрии и западных держав. Учитывая данные обстоятельства, позиция Пруссии выглядела логичной, но британцам и австрийцам не понравилась «нерешительная» политика Берлина, и в итоге прусские дипломаты не смогли полноценно участвовать в Парижском конгрессе (1856). К Пруссии относились как к маргинальному участнику.

В других вопросах Берлин, хотя и не всегда, ощущал на себе иностранное давление. Осуждение Палмерстоном вторжения прусской армии в Шлезвиг-Гольштейн в 1848 году несло в себе наименьшую опасность для задвинутого на вторые роли государства. Значительно большую тревогу вызывала потенциальная французская угроза Рейнланду в 1830-х, затем в 1840-х и, наконец, 1860-х годах. Все эти периоды напряженности в очередной раз подтверждали, что стояло за периодическими ссорами с Веной и недовольством Санкт-Петербурга: Пруссия в первой половине XIX века была «самой младшей» в когорте великих держав, занимавшей невыгодное географическое положение, задавленной могущественными соседями, расстроенной своими собственными и внутригерманскими проблемами и практически неспособной играть сколько-нибудь значимую роль в мировой политике. Возможно, подобные суждения выглядят чересчур резкими, если вспомнить о многочисленных сильных сторонах Пруссии. Например, ее образовательная система — от приходских школ до университетов — не имела себе равной в Европе, в стране была создана эффективная административная система, а ее армия и огромный генштаб раньше всех провели необходимые реформы как на уровне используемой военной тактики, так и в плане стратегии, исследовав в том числе и возможные результаты использования в войне «железных дорог и винтовок»{264}. Но весь этот потенциал нельзя было реализовать, не преодолев сначала внутренний политический кризис отношений между либералами и консерваторами, пока на смену нерешительному Фридриху Вильгельму IV не пришел настоящий лидер и Пруссия не создала необходимую промышленную базу. В итоге государство Гогенцоллернов лишь после 1860 года смогло наконец выйти на первые роли в европейской политике.

Вместе с тем, как и многое другое в нашей жизни, стратегическая слабость государства носит относительный характер. И в сравнении с Габсбургской империей на юге проблемы Пруссии выглядели, возможно, не столь пугающими. С 1648 по 1815 год империя «росла» и «самоутверждалась»{265}, но это расширение не устранило проблем, над которыми билась Вена, пытаясь исполнить роль великой державы. Напротив, соглашения 1815 года еще больше усложнили положение страны, по крайней мере в долгосрочной перспективе. Например, тот факт, что австрийцы так часто воевали с Наполеоном и в итоге оказались на стороне победителя, означал, что они в праве были потребовать «компенсации» при общей перетасовке границ, произошедшей в ходе переговоров 1814–1815 годов. И хотя Габсбурги мудро согласились уйти из южной части Нидерландов, юго-западной Германии (Передней Австрии) и отдельных областей Польши, эти потери были восполнены за счет масштабного расширения империи в Италии и утверждения ведущей роли в недавно созданном Германском союзе.

Исходя из общей теории равновесия в Европе, особенно вариантов, которым отдавали предпочтение британские толкователи и сам Меттерних, подобное восстановление могущества Австрии можно было только приветствовать. Габсбургская империя, раскинувшая свои владения по всей Европе от Северо-Итальянской равнины до Галиции, должна была стать центральной точкой опоры для сохранения баланса сил на континенте, усмиряющей французские амбиции в отношении ряда регионов Западной Европы и Италии, сохраняющей статус-кво в Германии, не позволяя взять верх как националистам — сторонникам идеи «великой Германии», так и прусским экспансионистам, и преграждающей путь России на Балканы. Следует отметить, что в исполнении каждой из этих задач у Австрии всегда находился как минимум один союзник среди других великих держав. Но Габсбургская империя являлась жизненно важным звеном для функционирования этого сложного пятистороннего военно-политического механизма «шаха и мата», наверное, только потому, что, казалось, больше всех была заинтересована в фиксировании договоренностей 1815 года, тогда как Франция, Пруссия и Россия через какое-то время начали думать об их изменении, а британцы в 1830-х годах, видя все меньше и меньше стратегических и идеологических причин в поддержке Меттерниха, соответственно перестали серьезно помогать Австрии в ее стремлении сохранить существующий порядок в первозданном виде. По мнению целого ряда историков, царивший на большей части территории Европы мир в течение многих десятилетий после 1815 года был в первую очередь заслугой Габсбургской империи. Поэтому, когда другие великие державы в 1860-х годах отказали ей в поддержке статус-кво в Италии и Германии, она была вынуждена покинуть обе арены; и когда в начале XX века ее собственная судьба оказалась под вопросом, большая война за наследство с роковыми последствиями для европейского баланса стала неизбежной{266}.

Пока консервативные державы в Европе были едины в стремлении сохранить уже устоявшееся положение вещей на континенте и не допустить возрождения французской империи или свершения революции, слабость Габсбургов не бросалась в глаза. Благодаря идеологической солидарности участников Священного союза Меттерних в целом мог быть уверен в поддержке со стороны России и Пруссии, что, в свою очередь, давало ему свободу действий против любых либеральных проявлений — будь то отправка австрийских войск для подавления Неапольского восстания в 1821 году, или разрешение французам вторгнуться в Испанию для поддержки режима Бурбонов, или навязывание реакционных Карлсбадских указов (1819) членам Германского союза. Отношения Габсбургской империи с Санкт-Петербургом и Берлином также носили взаимовыгодный характер ввиду общей заинтересованности в ликвидации польского национализма, которая для российского правительства была намного важнее случавшихся время от времени разногласий относительно Греции или Пролива; совместное подавление польского восстания в Галиции и присоединение к Австрии свободного города Кракова в 1846 году с согласия России и Пруссии наглядно показали преимущества подобного рода монархической солидарности.

Вместе с тем в долгосрочной перспективе такая стратегия Меттерниха оказалась порочной. Радикальную социальную революцию в Европе XIX века было достаточно легко пресечь. Всякий раз при очередной попытке совершить нечто подобное (в 1830, 1848 годах, в 1871-м во время Коммуны) напуганные представители среднего класса дружно переходили на сторону «закона и порядка». Но получившие после Французской революции и ряда освободительных войн начала века широкое распространение идеи национального самоопределения привели к созданию соответствующих политических движений, которые невозможно было уничтожить раз и навсегда. В итоге попытки Меттерниха сокрушить движение за независимость подорвали силы самой Габсбургской империи. Решительно выступая против любых идей о независимости той или иной нации, Австрия быстро потеряла сочувствие в лице своего старого союзника — Великобритании. Повторное использование Веной своей армии для наведения порядка в Италии вызвало негативную реакцию среди представителей всех классов в отношении габсбургского «тюремщика», что, в свою очередь, должно было сыграть на руку Наполеону III спустя несколько десятилетий, когда этот честолюбивый французский монарх помог Кавуру изгнать австрийцев из северной Италии. Точно так же нежелание Габсбургской империи присоединиться к Таможенному союзу по экономическим причинам и конституционно-географическим, не позволяющим ей стать частью «великой Германии», разочаровало многих германских националистов, которые начали рассматривать Пруссию как замену Австрии в качестве лидера объединения. Даже русские цари, которые, как правило, всегда поддерживали Вену при подавлении очередной революции, считали, что в некоторых случаях легче иметь дело с отдельными независимыми государствами, чем с Австрией. Доказательством тому является политика Александра I, который, несмотря на все контраргументы Меттерниха, в конце 1820-х годов совместно с англичанами активно поддерживал греков в их борьбе за независимость.

Факт остается фактом: в эпоху растущего национального самосознания Габсбургская империя выглядела явным анахронизмом. В других великих державах

большинство населения говорило на одном языке и разделяло одни религиозные убеждения. Как минимум 90% французов говорили по-французски и примерно столько же (по крайней мере номинально) являлись католиками. Более 80% жителей Пруссии были немцами (среди остального населения преобладали поляки), 70% которых были протестантами. Семьдесят миллионов подданных русского царя хотя и включали в себя крупные национальные меньшинства (5 млн. поляков, 3,5 млн. финнов, эстонцев, литовцев и латышей, а также 3 млн. представителей кавказских народностей), но все же 50-миллионное большинство государства составляли православные русские. Примером подобной однородности являлись и Британские острова, 90% жителей которых говорили по-английски и 70% считали себя протестантами. Такого рода странам не требовались какие-то дополнительные меры для того, чтобы поддерживать единство нации, оно было у населения в крови. В свою очередь, австрийскому императору в своих владениях приходилось иметь дело с этнической мешаниной. И каждый раз, когда он думал об этом, у него из груди, должно быть, вырывался стон отчаяния. Он и 8 млн. его подданных были немцами, но представителей славянских народов (чехов, словаков, поляков, русинов, словенцев, хорватов и сербов) было в два раза больше, а еще 5 млн. венгров, столько же итальянцев и 2 млн. румын.

О каком национальном единстве здесь могла идти речь?!{267}

Габсбургская армия, считавшаяся «одним из самых важных, если не самым важным институтом» в империи, представляла яркий пример этнического многообразия. «В 1865 году [то есть за год до решающего столкновения с Пруссией за господство в Германии] армию составляли: 128 286 немцев, 96 300 чехов и словаков, 52 700 итальянцев, 22 700 словенцев, 20 700 румын, 19 000 сербов, 50 100 русинов, 37 700 поляков, 32 500 венгров, 27 600 хорватов и 5 100 представителей других национальностей»{268}. В итоге она была такой же пестрой и разношерстной, как британско-индийские полки во времена английского господства в Индии, поэтому намного более однородные французская и прусская армии имели массу преимуществ в этом плане.

Это потенциально слабое место армии было результатом недофинансирования, частично обусловленного затруднениями в сборе налогов в империи, но главным образом проистекающего от недостаточно развитой коммерческой и промышленной базы. Хотя историки сегодня и заявляют о «росте экономики в Габсбургской империи»{269}в период с 1760 по 1914 год, факты говорят о том, что в первой половине XIX века процесс индустриализации охватил лишь ряд западных регионов государства, таких как Богемия, предгорье Альп и земли, прилегающие к самой Вене, тогда как большую часть империи эти процессы практически не затронули. В итоге, несмотря на активное развитие самой Австрии, империя в целом значительно отставала от Великобритании, Франции и Пруссии по уровню индустриализации на душу населения, выпуску чугуна и стали, пароэнергетическим мощностям и т. д.

Более того, огромные расходы на войны с Францией «финансово истощили империю, вынудили ее непомерно увеличить свой государственный долг и обесценили бумажные деньги»{270}. В итоге правительство было вынуждено свести военные расходы до минимума. В 1830 году на нужды армии была выделена сумма, составляющая 23% от общих доходов (тогда как в 1817 году — 50%), а к 1848 году она сократилась до 20%. В периоды внешнеполитических кризисов (1848–1849, 1854–1855, 1859–1860, 1864) правительство резко увеличивало военные расходы, но их все же не хватало, чтобы вернуть армии былую мощь, а после нормализации ситуации траты на армию тут же стремительно сокращались. Например, в 1860 году военный бюджет страны составлял 179 млн. флоринов, в 1863 году он снизился до 118 млн., во время конфликта с Данией в 1864 году вырос до 155 млн., но уже в 1865-м (буквально за год до войны с Пруссией) был кардинально урезан до 96 млн. И ни один из бюджетов этих лет не шел в сравнение с военными расходами Франции, Великобритании, России, а позднее и Пруссии; а поскольку австрийское военное ведомство было известно своей коррумпированностью и неэффективностью даже по меркам середины XIX века, выделенные деньги тратились достаточно бездумно. Таким образом, судя по войнам в указанный выше период, вооруженные силы Габсбургской империи ни в коей мере нельзя было назвать хорошо подготовленными к участию в военном конфликте{271}.

И все же это не привело к падению империи. Многие из историков отмечают нехарактерное для такой ситуации сохранение могущества государства. Пережив Реформацию, нашествие турок и Французскую революцию, Габсбургская империя смогла вынести события 1848–1849 годов, поражение 1866 года и распалась только в результате Первой мировой войны, ставшей последней каплей. Несмотря на очевидную слабость государства, оно сохраняло и ряд своих сильных сторон. Монархия контролировала лояльность не только этнических германских подданных, но и многих представителей аристократии и семей военнослужащих на негерманских землях. Как правило, в австрийской части Польши, например, управление было намного мягче, чем в русской или прусской. Кроме того, сложный, многонациональный характер империи, с ее многочисленными проявлениями регионального соперничества, позволял до определенной степени использовать принцип центра «разделяй и властвуй» в отношении армии: венгерские полки в основном размещались в Италии и Австрии, а итальянские — в Венгрии, половина полков гусар находилась за границей и т. д.{272}

Наконец, ни одна из великих держав, даже враждебно настроенных по отношению к Габсбургской империи, не представляла, кем можно было бы ее заменить. Русский царь Николай I мог негодовать относительно австрийских претензий на Балканы, но он достаточно охотно помог соседу своей армией при подавлении Венгерской революции 1848 года. Франция могла плести интриги ради того, чтобы изгнать Габсбургов из Италии, но при этом Наполеон III всегда помнил, что Вена — полезный союзник в будущих противостояниях с Пруссией и Россией. Бисмарк хотя и ставил себе целью полностью избавить Германию от австрийского влияния, приложил все силы для сохранения самой Габсбургской империи после ее капитуляции в 1866 году. Благодаря подобному попустительству великих держав империя продолжала существовать на карте мира.

Несмотря на потери за время Наполеоновских войн, положение Франции в последующие полвека начиная с 1815 года во многом было значительно лучше, чем у Пруссии или Габсбургской империи{273}. Размер ее национального дохода был намного выше, а капитал доступнее. Численность ее населения значительно превышала количество жителей Пруссии, при этом оно было намного более однородным, чем в Габсбургской империи. Кроме того, французы могли без особых проблем позволить себе содержание большой армии и флота. Тем не менее в данном периоде мы рассматриваем Францию как «среднюю державу», потому что стратегические, дипломатические и экономические условия тогда препятствовали тому, чтобы страна смогла сконцентрировать все свои ресурсные возможности и достичь значительного превосходства в какой-либо конкретной сфере.

Фактором, определяющим все происходившее в 1814–1815 годах на внешнеполитическом уровне, можно считать стремление всех остальных великих держав не позволить Франции сохранить гегемонию в Европе. Лондон, Вена, Берлин и Санкт-Петербург были готовы не только забыть о своих разногласиях (например, относительно Саксонии), чтобы достичь окончательной победы над Наполеоном, но также исполнены решимости создать после войны особую систему, которая бы не позволила Франции в будущем реализовать традиционные планы по расширению своей территории. Таким образом, в то время как Пруссия опекала Рейнланд, Австрия усиливала собственное положение в Северной Италии, а англичане расширяли влияние на Пиренейском полуострове, многочисленная российская армия стояла на своих рубежах, готовая в любой момент пересечь Европу для защиты результатов соглашений 1815 года. В результате, хотя многие французы, возможно, и являлись сторонниками политики «восстановления»{274}, было ясно, что сейчас никто бы не дал французам глобально изменить ситуацию. Самое большее, чего смогла достичь Франция — с одной стороны, признания ее равноправным партнером в «Европейском концерте», а с другой — восстановления своего политического влияния в соседних регионах наравне с великими державами. И даже когда французы могли бы достичь паритета, скажем, с британцами на Пиренейском полуострове и вновь вернуть себе главенство в Леванте, им постоянно приходилось опасаться, что тем самым они настроят против себя другую коалицию. Любое действие Франции в исторических Нидерландах, как показали 1820–1830-е годы, тут же приводило к формированию англо-прусского альянса, который был слишком силен, чтобы надеяться на победу над ним.

Другой доступный для Парижа вариант заключался в том, чтобы установить тесные связи с одной из великих держав и тем самым обеспечить надежную защиту своих интересов в определенных ситуациях{275}. Учитывая скрытую конкуренцию между государствами и значительные преимущества, которые сулил альянс с Францией (деньги, войска, оружие), он был вполне реализуем, но и здесь таились свои подводные камни. Во-первых, союзник мог использовать французов в своих интересах в большей степени, чем Франция своего партнера по альянсу, как это делал Меттерних в середине 1830-х годов, раздавая Парижу авансы просто для того, чтобы разрушить его союз с Лондоном. Во-вторых, смена режима во Франции, произошедшая в рассматриваемый период, неизбежно отразилась на дипломатических отношениях, так как идеология тогда играла весьма заметную роль. Например, давно лелеемые надежды на союз с Россией потерпели крах в связи с произошедшей во Франции революцией 1830 года. И наконец, оставалась непреодолимая проблема, заключавшаяся в том, что, даже если другие державы и готовы были в разное время сотрудничать с Францией, ни одна из них не горела желанием менять сложившееся положение вещей в Европе, а следовательно, все они предлагали французам только дипломатическую дружбу, не обещая никакой выгоды в территориальном отношении.. Только после окончания Крымской войны идеи пересмотра границ государств, установленных соглашениями 1815 года, получили широкое распространение и за пределами Франции.

Эти преграды не казались бы столь значительными, оставайся Франция перед лицом остальной части Европы такой же сильной, как в лучшие времена правления Людовика XIV или Наполеона. Но факт остается фактом: после 1815 года она перестала динамично развиваться. Возможно, причина заключалась в том, что войны 1793–1815 годов унесли жизнь как минимум полутора миллионов французов{276}, и в итоге на протяжении XIX века рост численности населения во Франции был намного ниже, чем в любой другой великой державе. Мало того, что этот продолжительный военно-политический конфликт, как мы уже видели выше (раздел «Истинные победители военных кампаний 1763–1815 годов»), подорвал французскую экономику, но и наступивший мир заставил страну соперничать в коммерческом плане с могучей Великобританией. «Главным для большинства французских производителей после 1815 года стало существование всецело доминирующего и влиятельного промышленного монстра не только в качестве ближайшего соседа, но и как могущественной силы на всех иностранных рынках и иногда даже на их собственном защищенном внутреннем рынке»{277}. Отсутствие конкуренции, существование внутри страны барьеров, препятствующих процессам модернизации (например, небольшие размеры сельскохозяйственных участков, плохие коммуникации, сугубо локальные рынки, отсутствие дешевого и легкодоступного угля), а также потеря стимулов со стороны внешних рынков привели к тому, что в период с 1815 по 1850 год по темпам роста промышленного производства Франция значительно уступала Великобритании. Если в начале столетия обе страны имели одинаковый объем выпуска промышленной продукции, то в 1830 году этот показатель в Великобритании составил 182,5% от французского, а в 1860 году — уже 251%{278}. Более того, даже когда во Франции во второй половине XIX века стали активно развивать железнодорожное сообщение, а рост общего уровня индустриализации в стране значительно ускорился, официальный Париж ждала неприятная новость — темпы развития Германии оказались быстрее.

И все же для историков не столь очевидно, что экономику Франции на протяжении всего этого столетия можно было бы охарактеризовать как «отсталую» или «разочаровывающую». Во многих отношениях путь, которым пошли французы, чтобы достичь национального процветания, логично отличался от британского{279}. Социальные ужасы, сопровождавшие промышленную революцию, во Франции проявились в меньшей степени, к тому же ставка на выпуск товаров дорогих и высококачественных, а не массового производства, позволяла каждому промышленнику иметь значительно больший размер среднедушевой добавленной стоимости. Если французы в целом неохотно инвестировали свои капиталы внутри страны в масштабные промышленные предприятия, то зачастую за этим стоял трезвый расчет, а не бедность и неразвитость. На самом деле в стране наблюдалось значительное количество избыточного капитала, большая часть которого инвестировалась в промышленные проекты в других частях Европы{280}. Французское правительство вряд ли испытывало нехватку в инвестициях, денег было достаточно на производство вооружения и развития металлургического производства с акцентом на потребности армии. Это во Франции были изобретены гладкоствольные бомбические пушки Пексана, «эпохальные конструкции военных кораблей» «Наполеон» и «Глуар», а также винтовки и пули системы Минье{281}.

Но так или иначе, относительное могущество Франции снижалось как в экономическом, так и во всех прочих планах. Несмотря на то что Франция, повторимся, превосходила Пруссию и Габсбургскую империю, в рассматриваемый нами период не было ни одной сферы, где бы она занимала лидирующие позиции, как это было столетием ранее. Ее армия была многочисленна, но все же второй по численности после России. Ее флот, нерегулярно финансируемый сменяющимися правительствами, по размеру, как правило, оставался вторым после королевского флота Великобритании, но при этом разница между ними была просто огромная. По объему производства обрабатывающей промышленности и размеру национального продукта Франция тоже отставала от своего соседа-новатора. На постройку французами первого в мире броненосца для плавания в открытом море «Глуар» англичане уже в скором времени ответили спуском на воду своего «Уорриор», затмившего корабль нового образца. Остается добавить, что и французская полевая артиллерия сильно уступала последним новинкам Круппа. Это действительно играло важную роль за пределами Европы, но опять же и по владениям, и по уровню влияния Париж намного уступал Лондону.

Все это указывает на существование другой острой проблемы, которая затрудняла измерение и использование бесспорного могущества Франции. Страна оставалась классическим образцом «гибридной» власти{282}, часто разрывавшейся между европейскими и неевропейскими интересами, что отражалось на проводимой внешней политике: приходилось постоянно соблюдать баланс сил и помнить об идеологической составляющей. Действительно ли было важнее сдерживать продвижение России в сторону Константинополя, а не блокировать распространение влияния Великобритании в Леванте? Следовало ли пытаться выкорчевать Австрию из Италии или же бросить вызов королевскому флоту в водах Ла-Манша? Нужно ли было поддержать идею объединения Германии или, наоборот, выступить против еще на ранних стадиях? Учитывая, сколько за и против имел каждый вариант проводимой политики, неудивительно, что французы зачастую оказывались в двойственном положении и колебались с принятием решения, даже когда к ним относились как к полноценному члену «Европейского концерта».

С другой стороны, нельзя забывать, что общие условия, ограничивавшие действия Франции, становились препятствием и для других великих держав. Особенно если говорить о временах правления Наполеона III, но и для конца 1820-х годов это также было верно. Просто из-за своих масштабов процесс восстановления Франции затрагивал Пиренейский и Апеннинский полуострова, исторические Нидерланды и далее. Попытки как англичан, так и русских влиять на происходящее в Османской империи требовали привлечения к этому Франции. Последняя в Крымской войне с Россией сделала намного больше, чем вечно нерешительная Габсбургская империя или даже Великобритания. Именно Франция ослабила позиции австрийцев в Италии. И благодаря в первую очередь Франции Британская империя так и не добилась абсолютного влияния на берегах Африки и Индокитая. Наконец, когда австро-прусская «борьба за господство в Германии» достигла своего пика, оба соперника забеспокоились о возможных действиях Наполеона III. Одним словом, в период своего восстановления, в течение нескольких десятилетий начиная с 1815 года, Франция оставалась могущественным государством, очень активным в сфере дипломатии и относительно сильным в военном отношении. И тогда лучше было иметь Париж в качестве друга, чем врага, даже если французские правители знали, что положение их страны больше не было доминирующим в Европе, как в предыдущие два столетия.