Гатчинский дворец

Гатчинский дворец

Дверь, кажись, не скрипнула, не дернулась, не отворилась, а князь Долгорукий — вот он, вполз, влетел, просочился. И кто впустил?

Как пролез? Впрочем, бесполезно охране указывать, такие прохиндеи без мыла в… влезут. А князь уже тут, у стола юлил, в глаза заглядывал. Руку дай ему — оближет. И лепетал, лепетал слова льстивые, несуразные:

— Здоровьице-то как драгоценное, Петр Алексеевич?.. Погодка нонче… метет. Давно вас в столице не видно… Смирнов хвастался: рябчики отменные приготовил…

А ведь вправду рябчики у Смирнова хороши… И не жался князь, заказывал, да и сам Смирнов, купеческая морда, ковром стелился: такие гости в ресторацию пожаловали! И, вспомнив это, смягчился Петр Алексеевич, лишь коротко бросил:

— Не надейся, не примут, заняты!

— Шутить изволишь, — запричитал князь Долгорукий. — Куда мне так высоко? Ты, друг сердешный Петр Алексеевич, о просьбе моей шепни. Замолви словечко перед матушкой-государыней. Ведь клялся-божился, что замолвишь!

Усмехнулся Петр Алексеевич и откинулся на спинку кресла.

— Раз обещал — дело сделано, замолвил.

— И она? — зажглись глаза у Долгорукого, как у кошки зажглись, что мышь жирную почуяла. — И что матушка Мария Федоровна?

Петр Алексеевич сделал паузу, прислушался. За двойными дверьми кабинета было тихо, — знать, еще не время, еще не приспичило.

— А матушка-государыня, — начал Петр Алексеевич неторопливо, нарочно растягивая каждое слово, — удивиться изволила. Как же, говорит, я князя послом назначу, когда место это занято?

— А ты сказал, сказал, как договорились, — перебив его, затараторил Долгорукий, — что ежели место освободится, чтоб меня имели в виду? Было бы обещано, это главное.

— Она пообещала, да я ей отсоветовал. — И, насладившись изумлением князя, Петр Алексеевич неторопливо продолжал: — Вы, говорю, ваше величество, характера князя Долгорукого не знаете. Князь — человек плотный, от своего не отступится. Пообещаете ему место, так он в Данию поедет, посла отравит, убьет или еще какое злодейство учинит, чтоб место поскорее освободилось.

— А шутник ты, генерал… — голос князя как-то опал, стал пожиже.

За дверьми, за двойными дверьми кабинета, наконец прорезалось: глухое, тяжелое громыханье, словно пушку везли по мостовой, и тонкое поскрипыванье, повизгиванье, как будто одно колесо не смазано. Петр Алексеевич сдвинул брови и коротко бросил:

— Не в духе!

И не стало Долгорукого. Дверь приемной не шелохнулась, не дернулась, а исчез Долгорукий, растворился. А может, в форточку вылетел?

Меж тем пушка за двойными дверьми кабинета грохотала все громче. Уже не слышно было визга несмазанного колеса, и вот как выстрел распахнулась одна из створок двойной двери, и тогда прорезался громовой бас:

— …опять в Париж? Русские деньги на французских шлюх тратить? А служить отечеству кто будет?..

Хлопнула дверь, заглушив голос. За двойными дверьми кабинета тишина, словно перекур устроили; скрипнула одна створка, скрипнула другая — и вот в приемную осторожно вылез человек в белом генеральском мундире. И встал Черевин, и даже несколько вытянулся, и лениво склонил голову.

…Перед начальником личной охраны директора департаментов в три погибели сгибались; на членов Государственного совета он глаз не подымал; министры, коли им было назначено, на цыпочках пробегали, — а тут стоял генерал-адъютант Черевин: все-таки их высочество.

Тем временем человек в белом генеральском мундире, великий князь, достал скомканный платок, вытер мокрый лоб.

— Не любит меня государь, — сообщил он Черевину трагическим шепотом, — не любит. Господи, ну чем я провинился?

Их высочество великий князь проволочил свое тело к дверям приемной. Генерал Черевин молча следовал за ним.

«И за что тебя любить? — думал Петр Алексеевич, возвращаясь в свое кресло. — Любовницу завел… Его величеству, думаешь, не известно, как ты в Карлсбаде с баронессой гастролировал?.. Вон их высочество Константин Николаевич, даром что дядя, а понимает, из Ялты носа не высовывает».

Окажись в приемной совершенно посторонний человек, он бы никогда не догадался, что вдруг чудесным образом преобразило Черевина. На лице генерала заиграла радостная улыбка, весь он засветился лаской, добротой, преданностью. А ведь не раздалось ни звонка, ни стука; но, знать, услышал Черевин только ему одному ведомый сигнал и уверенным, бодрым шагом заспешил в кабинет.

Он давно привык к этому кабинету, ведь бывает тут ежедневно по нескольку раз. Все знакомо: и шкафчик стенных часов из красного дерева, и большой полированный стол, на котором аккуратно расставлены серебряные подсвечники и бронзовые безделушки, и буфет, откуда откровенно выглядывали хрустальные рюмочки, намекая на то, что его величество совсем не прочь позволить себе… Но вот ковер, безбрежный, пушистый красный ковер, всегда в первый момент смущал Черевина, и генерал-адъютант ступал на него с опаской. Еще бы: сколько судеб ломалось на этом ковре! Какие летели головы, и не раз кого-либо из министров или высших сановников поражал громовой возглас: «Чтоб ноги вашей тут не было!»

Огромного роста бородатый мужчина в старом, выцветшем генеральском мундире без погон и высоких сапогах стоял у окна кабинета. При виде Черевина голубые холодные глаза бородатого мужчины потеплели, и раздался голос, мягкий, спокойный, совсем не похожий на грохот тяжелого орудия:

— Вот что, Черевин. Мне матушкины устрицы вот где сидят! — И мужчина показал точно то место, где у него сидят матушкины устрицы. — А ты тихо слетай в охотничью команду и попроси с кухни борща, а потом кулебяки или каши с бараниной, понимаешь?

Понимал Черевин, еще как понимал, и радостно и светло ему становилось от этого понимания. И стоял он в дверях кабинета, тая от блаженства, молча ждал других слов, знал, что они обязательно последуют.

И голубой глаз хитро, по-заговорщицки подмигнул ему:

— А что, Черевин, голь на выдумки…

И тут одновременно, словно по команде, и Черевин, и бородатый мужчина глянули в сторону другой, потаенной двери в стене, и дверь неслышно отворилась, и появилась женщина, женщина уже в летах, но с лицом красивым, и поплыла, поплыла прямо к бородатому мужчине. Голубые глаза сразу стали испуганными и круглыми, и Черевин тотчас изобразил соответствующую мину на своем лице: дескать, все шито-крыто, никто никому ничего не говорил.

Женщина тем временем подошла к его величеству, легонько повернула его спиной к окну, провела пальцем по рукаву мундира и точно, зацепила, нашла дырку у локтя!

— Заштопать надо, Сашенька! — тихо сказала женщина и вздохнула.

Вздохнул и Черевин, хотя вздыхать было бесполезно.

Уж ежели государь-император влезал в какой-нибудь мундир, то вытащить его оттуда не было никакой возможности. До дыр занашивал. Царица могла распорядиться, чтобы заплату поставили или заштопали, но не больше. Парадный мундир раз в год, по большому празднику, надевал Александр Александрович, — матушка-императрица чуть не на коленях упрашивала. А уж, кажись, именно ей император слово поперек боялся вымолвить!

Генерал-адъютанта Черевина подташнивало от придворных дам. Графов и князей, шушеру дворцовую, на дух не переносил. Государственных министров презирал, великих князей ненавидел. Генерал-адъютант Черевин свято, истово любил только одного человека — его императорское величество. Будь генеральская воля, он бы на пушечный выстрел не подпускал к Александру Александровичу всю эту шантрапу, зря только время государево отнимают! Но императрицу Марию Федоровну — тут уж ничего не поделаешь… Императрице Марии Федоровне можно… И, конечно, почитал ее генерал Черевин, но люто ревновал к ней его величество! Ведь Александр Александрович, сердце ангельское, как мальчишка любил свою жену, любил только ее. И в любой момент могла Дагмара (вот только в этом проявлялось нерасположение Черевина: иногда про себя называл он Марию Федоровну ее настоящим именем — в девичестве она была Дагмарой, принцессой датской) — так вот в любой момент могла Дагмара увлечь его величество в свои покои — для забав супружеских. А что скрывать: его величество рад-радехонек, небось только и мечтает об этом! Вот и сейчас все без слов договоренное могло поломаться.

Потупил глаза Черевин и услышал голос заискивающий:

— Дела, матушка. Я в кабинете отобедаю.

«Авось, бог милует, — подумал Черевин, — не сорвется!» Осторожно прикрыл за собой дверь и заспешил в охотничью роту, на кухню, за обедом.

Обед был доставлен точно по заказу. Но знака условного не последовало, — значит, опять появилась Дагмара. Петр Алексеевич подремал немного еще в кресле, а потом, несмотря на полную тишину, царившую в приемной и за двойными дверьми, по одному ему ведомым приметам определил, что увела императрица его величество…

Тогда встал Черевин и пошел по своим делам. Отобедал, провел совещание с господами офицерами, заглянул на плац, где полковник фон Пален гонял маршем роту гвардейцев. Кто-то из офицеров сказал, что видели государя в саду играющим с детьми. «Это надолго», — подумал Черевин и отправился в казармы. Однако часов в семь вечера Петр Алексеевич сидел в своем кресле у двойных дверей, и, хотя из кабинета не доносилось ни звука, он знал, точно знал, что государь там.

«Заработался он сегодня, — ворчал про себя Черевин. — Войти или не войти?»

Начальник личной охраны никогда бы не осмелился войти в кабинет царя днем, но вечером… вечером — другое дело. Конечно, государь работает, но Черевин знал, что его величество не прогневается, если генерал поскребется в дверь.

— Что, Черевин, не терпится? — скажет государь, а сам будет рад-радехонек. — Ведь от работы лошади дохнут.

«Нет, — решил Черевин, — сегодня пускай Александр Александрович первыми позовут».

Вдруг в приемную галопом заскочил дежурный флигель-адъютант и, чуть затормозив, перейдя на иноходь, заскакал к Черевину (Черевин, бывший кавалерист, определял придворных своими особыми мерками: одни ходили рысью, другие — аллюром, етот адъютантик был явно иноходцем). Иноходец-адъютант продышал нечто в ухо генералу, и генерал скривился, словно в этом ухе у него начало стрелять:

— Доложи графу: его императорское величество у себя в кабинете.

В жеребячьих, наглых глазах адъютанта промелькнули искры. За последние два часа никто из придворных не мог бы точно показать место, где находился его величество. Но раз Черевин сказал, адъютант ему поверил и загарцевал к выходу.

«Левая задняя и передняя вперед, теперь правая задняя и передняя — точно иноходец» — так комментировал Черевин походку адъютанта. Действительно, правую руку адъютант заносил вместе с правой ногой. «И чего приперся, старый гриб, — продолжал размышлять Черевин. — Ну и паскудный денек выдался!»

Два человека имели право приезжать в Гатчину к государю в любое время дня: обер-прокурор Синода Константин Петрович Победоносцев («старый сыч», по определению Черевина) и министр внутренних дел граф Толстой («старый гриб»). «Старого сыча» Черевин немного побаивался: еще бы, перед ним благоговел сам государь! Но сегодня изволил пожаловать «старый гриб». Петр Алексеевич отлично знал цену министру. И делами министерства фактически вершили Оржевский и Плеве, но все-таки как-то отдаленно граф Толстой был в некотором роде начальником над Черевиным. И генерал встал и, тихо чертыхаясь, пошел к дверям, а навстречу ему старческой рысцой трусил их сиятельство.

Потом, примерно полчаса, сидел Черевин в кресле, пофыркивая, как боевой конь, которого забыли вывести из стойла, пока опять не услышал одному ему ведомый сигнал. Сигнал означал: «Черевин, выручай, надоел мне зануда-граф!» Со скучным, служебным лицом вошел Черевин в царский кабинет и, стоя в дверях, глядя преимущественно на графа, сухим, бесцветным голосом сообщил:

— Осмелюсь напомнить, что его величество благоволил сегодня проверить сторожевые посты. Господа офицеры ждут!

«Старый гриб» засуетился и вытащил из папки продолговатый конверт:

— Агентура перехватила одно прелюбопытное послание, адресованное графу Адлербергу от… — «старый гриб» многозначительно кашлянул, косясь на Черевина, — от одной особы, находящейся в данное время в Швейцарии.

«От Катьки Юрьевской», — расшифровал про себя Черевин.

— Письмо, несомненно, представляет государственный интерес, — продолжал граф. — Прошу всемилостивейшего разрешения огласить некоторые важные места…

Его величество встал из-за стола, засунул руки в карманы, подошел почти вплотную к графу и, нависнув всей своей громадой над сгорбленной фигурой «старого гриба», отчеканил:

— Вынужден напомнить, граф, что я чужих писем не читаю! «Сейчас „кондратий“ хватит старого гриба», — меланхолично отметил про себя Черевин. Но нет, устоял «старый гриб», только еще больше согнулся. Дребезжащим, жалким голосом проблеял:

— Не осмеливаюсь далее занимать драгоценное время вашего величества. Докладываю напоследок, что государственный преступник нумер девятнадцатый, содержащийся в заключении в Шлиссельбургской крепости, по приговору военного трибунала казнен вчера утром, — граф быстро пролистал бумаги и захлопнул папку. — Если вашему величеству благоугодно вспомнить, преступник покушался на жизнь ротмистра Соколова при исполнении последним служебных обязанностей. Преступник швырнул в смотрителя медной тарелкой.

Его величество круто повернулся и направился к окну. Раздвинув портьеры, он некоторое время смотрел сквозь темное стекло, затем ответствовал, точно резолюцию проштамповал:

— Что за нахалы! Даже там не могут вести себя прилично!

Наконец спровадили «старого гриба». Без лишних разговоров, быстро и привычно сели за ломберный столик, распечатав колоду, сдали. Голубой веселый глаз подмигнул Черевину, и Черевин радостно, с готовностью заморгал в ответ.

— А что, Черевин, голь на выдумки хитра?

И оба, не сговариваясь, посмотрели в сторону большой двери, но дверь не шелохнулась. Как по команде, каждый полез за голенище правого сапога и вытащил оттуда по плоской фляжке с коньяком. Быстро отвинтили крышечки… Один глоток, второй, третий…

— Хитра голь, Черевин?

— Хитра, ваше величество!

И только завинтили крышечки и спрятали фляжки за голенища, в потаенные карманы, как из боковой двери бесшумно вплыла в кабинет государыня Мария Федоровна. С ровной и ясной улыбкой на лице, она обогнула стол, заглянула за портьеру, потом остановилась за спиной его величества и втянула носом воздух. Тень промелькнула на прекрасном лице императрицы. Нежно мурлыкая французскую арию, Мария Федоровна, как бы невзначай, от нечего делать, перебрала тонкими пальцами стопку бумаг на письменном столе государя, выдвинула ящички, не поле-пилась, глянула под ломберный столик, еще немного покружила вокруг игроков. На лице государя появилась капризная гримаса, ему явно не шла карта. Успокоенная, Мария Федоровна поцеловала государя в щеку и выплыла из кабинета. «Заговорщики» перемигнулись.

— Хитра голь на выдумки, Черевин?

— Хитра, ваше величество!

Особенно поражало Черевина умение императора не пьянеть. Вот и сегодняшний вечер пройдет как обычно. Конечно, они осушат свои фляжки и Черевин принесет новые. И государь будет высказывать здравые, точные суждения о делах международных, о крестьянском вопросе, не забудет и своих детей, и многочисленную царскую фамилию. Заботы всей России умещались в голове государя императора! И только Мария Федоровна своим женским, любящим сердцем чуяла, что постепенно «нагружается» ее Сашенька. Но как — этого она не могла понять…

С умилением наблюдал Черевин, что эта их игра в «голь на выдумки хитра» забавляла его величество словно ребенка. В сущности, он и был большим дитем — любимый император генерала Черевина… Разве мог кого-нибудь обидеть добрый и справедливый Александр Александрович? Только социалисты, евреи и иностранные шпионы таили злобу на государя, только они вынашивали злодейские заговоры! И когда Черевин вспоминал о существовании этих тайных врагов, его скулы сводило от ненависти.

— Раз, два, три… Хитра голь на выдумки, Черевин?

— Хитра, ваше величество!

В кабинет вплывала матушка Мария Федоровна, да поздно; пустели фляжки в потаенных карманах голенищ.

А государь высказывал свои сокровенные мысли. Он знал, что найдет в генерале Черевине не только преданного слугу, но и верного соумышленника. Как собака, все понимал его друг-собутыльник генерал Черевин, понимал и помалкивал.

— России нужно, — говорил император, — православие, самодержавие и народность. Кто, как не государь, позаботится о мужике?..

— Все законы должны идти только от царя! Помню, когда освобождали крестьян, комитеты заседали неделями, министры волынили, а мой августейший батюшка стучал кулаком по столу и повторял: «Я требую реформы, — значит, будет реформа!»

И увидел Черевин, что глаза государя помутнели от слез, и тяжело вздохнул, и истово перекрестился, и помянул генерал в своих молитвах в бозе почившего августейшего Александра Николаевича. И, тяжело вздохнув, скорбя сердцем, удалилась в свои покои Мария Федоровна, поняв, что и на этот раз не уследила…

И потом, отбросив карты и уже не опасаясь боковой дверцы, государь и начальник его личной охраны пели

Умер, бедняга, в больнице военной,

Долго и тяжко страдал…

— грустную песню о несчастной судьбе старого солдата, отдавшего свою жизнь за царя и отечество.

Александр Александрович Романов роскоши не терпел и занимал во дворце самые незначительные комнаты: и кабинет у него был небольшой, а спальня, его личная спальня, в которую он отправлялся, когда его не изволила принимать нежнейшая, драгоценная супруга (не переносила она винного запаха, бог ей судья!), — так вот спальня у государя-императора была вообще крохотной. Четыре шага от стены к стене, два окна, офицерская деревянная кровать с жиденьким матрацем, шкаф для белья, шкаф для одежды. У кровати на маленьком столике стоял бронзовый подсвечник и лежала Библия. На стене — икона богородицы и портрет отца, Александра Николаевича.

Из ящичка стола достал Александр Александрович папиросные гильзы, набил табаком, прикурил от свечи.

Спать не хотелось.

Александр Александрович обладал удивительной способностью моментально трезветь. И вот сейчас недавнее состояние опьянения сказывалось лишь в том, что он чувствовал себя несправедливо обиженным, ему было жалко самого себя.

И почему Маша на него гневается? Ведь он же не развратник, за юбками не бегает, ночи за картами не просиживает, ну, есть за ним слабость: любит он отдохнуть вечерком, после трудов праведных. Так ведь за двойными дверьми, достоинства царского не роняя; и как можно на него гневаться, что он — не человек? Маша, ангел, конечно, любит его, но не понимает.

Никто не понимает.

Никто не бережет его покой. Граф, ищейка полицейская, на ночь глядя о княгине Юрьевской напомнил. Наград ищет — вот и примчался. Дескать, отличились, важное письмо перехватили. О белой ленте мечтает граф и не ведает, что княгиня Юрьевская — боль в сердце императора, обида кровная. Зачем же бередить старую рану? При живой матери Александре Александровича, пользуясь незлобивым, кротким характером императрицы, привел августейший отец Александр Николаевич Катьку Юрьевскую в Зимний дворец и поселил в особых комнатах, над покоями своей жены. А в бозе почила маменька, так через полгода тайно венчался отец, венчался церковным браком с княгиней Юрьевской. Каково было ему, Александру Александровичу, наследнику царскому, такой позор испытывать! Свет весь потешался. Каково было отцу в глаза смотреть, а ведь любил он папеньку, почитал! Грязь и разврат наводнили страну. Великие князья официальных любовниц содержат. Как же народ в страхе божьем воспитывать, когда сами потеряли стыд и совесть? Думал ли отец, что дети его от Юрьевской будут мнить себя наследниками российского престола? Доносит Толстой, что не оставила княгиня мыслей о царском венце. Вот какое наследство получил Александр Александрович!

Не ему было назначено царствовать, да старшего брата, Николеньку, призвал господь. И свалилась на Александра Александровича ноша тяжелая, империя Российская. В страшное воскресенье определилась его судьба.

Великим самодержцем был отец: войну выиграл, крестьян освободил, реформы провел. Но добр был император, полагал, что людьми правит, а в России — скоты. Скоту палка нужна. Царь свободу дарил, а вместо благодарности за ним, как за диким зверем, охотились.

В страданиях неслыханных почил государь, и ликовали враги, и неуловим был тайный комитет террористов…

Вот какое наследство получил новый император!

Затушил папироску Александр Александрович. Прислушался. Легонько позванивали стекла. Что-то тяжелое, мохнатое наваливалось на окна: метель бушевала на улице.

Император подошел к правому окну, отодвинул портьеру, распахнул створку. Снежный заряд ударил в лицо; метнувшись, словно в крике, захлебнулось пламя свечей; в спальню ворвался свист метели и еще какие-то заунывные звуки: то ли стонали деревья в саду, то ли перекликались часовые.

Александр Александрович вдохнул несколько раз сырой, морозный воздух и захлопнул окно. Можно спать спокойно. Гатчинский дворец был построен по всем фортификационным канонам и как крепость выдержал бы любое нападение. Да и Черевин не дремал. Сколько бы фляжек ни пропустил генерал накануне вечером, но ночью обязательно все посты обойдет и в шесть утра первый со сменой караула явится — уж в этом царь был уверен.

Раздевался — свечи не зажигал. И мысли в голове, словно живые существа, словно куры сонные, отправились на место, на насест, и не выскакивали, не тревожили — так, изредка ворочались.

…Думали супостаты, что ежели царя убить, то смуты и волнения охватят страну. Но народ пошел за государем, и вот незыблема, неколебима стоит Россия на страх врагам, ибо царская власть богом признана и народу угодна.

…Железные кордоны на границах поставлены — не пробить их развращенному социалистами Западу.

Да разве понимают эти очкарики, вскормленные клеветой и немецкими сосисками, темную душу русского народа! И это они осмеливаются поучать, советуют ввести конституцию, выборы?

…Враги внутренние в Шлиссельбург надежно запрятаны, сам место для государевой тюрьмы выбирал, ибо еще в Писании сказано, что чумных и прокаженных отдельно содержат. Заразу надо изолировать от общества.

…Лично он к преступникам зла не имеет, но ведь не успокаиваются злодеи. Полгода прошло, как в крепость врагов заточили, а уж второй супостат безобразие учинил. Кстати, и это недосмотр! Две казни за полгода, пожалуй, многовато. Пронюхают щелкоперы на Западе — визг подымут. Может, смягчить инструкцию? Ну, скажем, разрешить прогулки по двое. А в камерах пусть ремеслом занимаются — корзинки плетут? Не вольготно ли станет в Шлиссельбурге? Да нет, не должно… И потом, кому назначено, того божья кара не минует. Ну, а ежели образумятся, веру христианскую примут, ежели искренне раскаются в содеянном, что ж, облегчит душу грешникам государь император своей царской милостью. К врагам он беспощаден, но добр к верноподданным.

И вдруг мысль (словно спичкой чиркнули) темноту прорезала и сон прогнала: да, умирают в казематах преступники, на казнь идут, но ведь ни один злодей не покаялся!

Никто о помиловании не просил!

Значит, опять замышляют…

Шевельнулась занавеска у левого окна, и вскочил с кровати Александр Александрович, зажег свечу, босыми ногами протопал к окну, глянул за портьеру. Потом подошел к шкафу, рывком распахнул дверцы. Потом во втором шкафу — за одеждами пошарил. Потом нагнулся и заглянул под кровать.