6

6

В сущности, связаться с товарищами было довольно просто. Возвращаясь с прогулки, можно было крикнуть с верхней галереи:

— Я Мышкин, заключен в тридцатой камере. Прошу каждого назвать себя.

И тюрьма бы услышала. Все, кто мог ходить и кто имел право на прогулку, повторили бы то же самое. «Громкое» проявление общей солидарности придало бы силы шлиссельбуржцам. Но Мышкин не спешил осуществить свою идею. И не боязнь карцера сдерживала его. Он не хотел рисковать здоровьем товарищей. За такую «перекличку» их ждало бы наказание. Неизвестно, каково состояние остальных. Если они больны, то карцер их доконает. Конечно, Мышкин верил, что все воспользуются случаем и назовут себя. А вдруг?.. Что, если они не решатся, не осмелятся? Какие тоскливые дни предстоят тогда Попову и Мышкину! Так еще теплится надежда на новые времена. Но думать, что друзья сломлены, что суровая инструкция сковала их волю…

В петербургской предварилке тюремщики не могли с ними справиться. Сами заключенные диктовали условия. Опасаясь бунта, администрация закрывала глаза на открытое нарушение режима. Но тогда все чувствовали себя моложе, сильнее, да и времена были иными. С тех пор прошло семь лет. Каждый шлиссельбуржец знает о гибели кого-нибудь из своих друзей по заключению. И ждет своей очереди. Теперь остается только с грустью вспоминать о петербургской предварилке.

Правительство организовало большой показательный «процесс 193-х» с целью устрашить не только самих обвиняемых, но и всех сочувствующих им. Однако, как обычно, эффект оказался совершенно противоположным. Многие из участников процесса ранее не знали друг друга — правительство предоставило им такую «счастливую возможность». Летом 1874 года революционные кружки в различных городах действовали стихийно, на свой страх и риск, — через три года на суде власти объединили их усилия. Вся мыслящая Россия могла воочию убедиться, какой размах приобрело «хождение в народ».

Получалось, что правительство не столько устрашало, сколько само «устрашилось». Не горстка энтузиастов агитировала в деревнях, а партия социалистов пыталась свергнуть существующий строй (было чего испугаться). Во главе этого огромного заговора правительство «поставило» Мышкина и Войнаральского (Мышкин даже шел первым номером; нижайший поклон властям за такую честь). Прокурор в своей речи утверждал:

«Мышкин и Войнаральский во главе заговора составляли, печатали и рассылали в разные местности возбуждающие к бунту или к явному неповиновению верховной власти сочинения с целью распространения их…».

Далее, правда, следовала ехидная фраза:

«…Чего не успели совершить по обстоятельствам, от их воли не зависящим».

Действительно, в Москве и в Саратове полиция конфисковала целый склад нелегальной литературы. Но переплетные мастерские в Рязани и Пензе продолжали работу. Мышкин и Супинская сумели переправить туда отпечатанные листы.

Прокурор подробно докладывал о каждом зафиксированном случае антиправительственной агитации, о том, как в деревнях Поволжья и Тамбовщины читались прокламация «Чтой-то, братцы» и брошюра «История одного из многострадальных». Мышкин слушал и улыбался.

Можно только поблагодарить прокурора за ценную информацию. Отправляя очередную партию готовых листов, Мышкин с тревогой думал: «Справятся ли переплетчики? Дойдут ли книги по назначению?» Три года спустя прокурор как бы подвел итог работы его типографии. Мышкин предполагал худший вариант, однако прокурор нарисовал довольно радужную картину — что ж, весьма любезно с его стороны. В конце концов большая часть литературы попала в лапы полиции. Но ведь что-то сохранилось, что-то прячут до сих пор! Теперь ясно, что книги помогли агитаторам.

* * *

— Пожалуйте-с, барин, угощайтесь! — дворник протянул Мышкину кисет.

Мышкин отказался. Дворник достал щепотку табаку, затолкал ее себе в ноздрю, значительно глянул на Мышкина, чихнул дважды, крякнул, убрал кисет и только потом продолжал:

— Да, барин, раньше табак не курили, раньше нюхали, и жизнь была друга-я — почтенная, уважительная. Утром тишина, никакого постороннего народа. И откуда взяться-то народу? Лавки на этих улицах не допускались. Вот в полдень, бывало, французы али немки ведут барчуков на бульвар. Через час, глядь, и барыни в гости выезжают. Кареты запряжены четверкой, впереди рейтор, на запятках двое лакеев. И никаких посторонних мазуриков не шлялось. И откуда такая прорва народа взялась? К примеру, в ентом доме сколько помещений, а все для службы годилось: погреба, кухни, сараи, прихожие, людские, конюшни, — свой брат, дворовый, место занимал. А нынче в каждом флигеле семья: татары, басурмане, студенты, сапожники, подрядчики… Но более всего деревенщины. Ну и чего эти-то землю бросают, чего их в город тянет?

— Плохо, видно, в селах, — ответил Мышкин, — голодно, вот и приходят в Москву на заработки.

— А в Москве даром пряники раздают? Вы барин, человек степенный…

— Называйте меня просто Ипполитом Никитичем.

— Нет уж, барин, поздно переучивать, — насупился дворник. — Вот машины в залу поставили, не обессудьте, но запах от них… Раньше в ентой зале танцы давали, музыка играла.

— Теперь будем книги печатать, — сказал Мышкин.

— Церковные? — строго осведомился дворник.

— Церковные, — быстро подтвердил Мышкин, — по заказу епархии.

— Покойный наш барин Петр Андреевич, поручик и кавалер, изволил говорить, что в книгах все зло, — сторож перекрестился, — но церковные — дело святое. Завтра вселяться будете?

— В полдень приедем.

— Располагайтесь как знаете. Ну, я пошел. За имущество не беспокойтесь. Ворота закрою — кошка не проскочит.

Мышкин полез в карман и, смущенно улыбаясь, протянул серебряный рубль. Дворник неопределенно хмыкнул, но рубль взял. Когда за стариком закрылась дверь, Мышкин с облегчением вздохнул и отправился еще раз осматривать комнаты.

Итак, с 4 мая 1874 года в доме Орлова хозяин он. В бывшей бальной зале — официальная типография. Здесь будем выполнять заказы управы и статистического бюро. В помещении справа от передней — станки для конспиративного набора. Это вотчина Супинской, сюда вход разрешен только доверенным лицам. На антресолях — жилые комнаты для наборщиц. За наборной, в большой угловой комнате, его кабинет. Все как положено, не придерешься. С новосельем, почтенный коммерсант Ипполит Никитич! Завтра из Петровско-Разумовского перевезем барышень, с Кокоревки переедут супруги Фетисовы… Организуем коммуну, будем жить-поживать и добра наживать.

Он спустился во двор. Во флигелях светились огни. У дальних строений, там, где был выход на Филипповский переулок, кто-то неразличимый в темноте наигрывал на гармонике. Вспомнились слова сторожа: «В каждом флигеле семья: татары, басурмане, студенты, сапожники». Поэтому и понравился Мышкину дом Орлова. Хорошо, что много народу: посторонний человек не вызовет подозрений. А «посторонние» будут приходить ежедневно. И запасной выход на Филипповский пригодится.

Мышкин оглянулся. У ворот маячила фигура сторожа. Надо купить евангелие и подарить старику. Сторож хоть неграмотен, но книге обрадуется и перед соседями похвастается… Осторожность не помешает, береженого бог бережет.

Бодрым шагом Мышкин направился к воротам, кивнул сторожу. Выйдя на Арбат, он остановился и полюбовался еще раз аккуратной новенькой вывеской: «ТИПОГРАФИЯ И. Н. МЫШКИНА».

* * *

На квартире студентов братьев Аркадакских — товарищеская пирушка. По разнообразию закуски чувствуется, что тут руку приложил Порфирий Войнаральский. Старший Аркадакский произносит соответствующий случаю торжественный витиеватый тост.

Мышкин и Супинская опоздали, их сразу посадили за стол, даже не успев представить собравшимся.

Если бы случайный посетитель заглянул в квартиру Аркадакских, он бы только позавидовал веселью молодежи. (Если бы заглянула полиция, то тоже не нашла бы ничего предосудительного.) Но Аркадакские пригласили не случайных гостей. И хотя Мышкин не знал более половины присутствующих, можно было догадаться, что все это проверенные люди, которым не сегодня-завтра предстоит отправиться «в народ». Как «генералы на свадьбе», сидели Кравчинский и Рогачев. Они уже ходили по Тверской губернии, «возмутили» целую волость, их арестовали, но они бежали из-под стражи и теперь, естественно, были в центре внимания.

Поначалу как будто все поклялись не касаться серьезных тем, но постепенно разговор принял иной оборот. В общем гуле голосов все настойчивее прорывались названия приволжских городов и уездов. Кто-то цитировал отрывки из прокламации Шишко «Чтой-то, братцы».

— Куда направляемся, коллега? — спросил у Мышкина его сосед справа, лохматый розовощекий студент. Мышкин сделал неопределенный жест:

— Пока в Москве.

Студент взглянул на Мышкина с явным сожалением и похвастался:

— А я с артелью ухожу в Нижний.

— Петька, — крикнул студенту приятель с другого конца стола, — слышал новость: у нас в Москве открылась тайная типография.

— Не мели языком! — прервал его студент и, обращаясь к Мышкину, с деланным равнодушием добавил: — Молод еще, болтает, а чего болтает — сам не знает.

Слева худой юноша в очках горячо доказывал Супинской:

— Мы забыли, что Стенька Разин и Пугачев были крестьянами.

— Не крестьянами, а казаками, — поправили его.

— Какая разница? — пожал плечами юноша. — Те и другие землю пашут.

В углу, где сидел Войнаральский, зазвенели громкие голоса спорящих.

— Господа, мы совершаем непростительную ошибку. Мы прекратили агитацию среди фабричных.

— И правильно! Россия — крестьянская страна.

— Маркс писал, что пролетариату нечего терять, кроме своих цепей.

— Это в Европе пролетариат, — вставил ехидный голос, — а русский мастеровой свои цепи в кабак заложил, за полштофа водки. Надо запретить вино, тогда и в Москве революцией запахнет. Предложи такой закон правительству.

— Неправда, — возмущалась девушка, — ткачи на нашей фабрике по субботам книжки читали…

— А иначе как за вами поухаживаешь? — парировал тот же голос.

— Господа, — заговорил Кравчинский, и спорящие притихли. — Помните: наш народ прост, добр и доверчив. Он встретит вас с открытым сердцем. В любой избе мы с Димитрием находили внимательных слушателей. Крестьяне даже отказывались брать деньги за ночлег. В деревнях живут крайне бедно: сахар «вприглядку», мясо в щах — по большим праздникам. В один из первых дней, когда у нас еще оставалась городская провизия, мы положили на стол колбасу — как на заморское чудо глядели. Мы поделили на всех, так они есть не осмеливались. Нет, господа, о нищете народа не рассказать — ее надо видеть собственными глазами. И поймите главное: мужик испокон веку привык, что его секут, бьют по зубам, ему приказывают. Он абсолютно бесправен, все, кому не лень, дерут с него три шкуры: лекарю взятку, подьячему взятку, писарю положи «на лапу», становой приезжает — опять поборы. И вдруг появляются люди, которые разговаривают с мужиком уважительно, которые объясняют мужику, что он сам хозяин земли, что стоит только крестьянам объединиться — и они возьмут власть в свои руки. Не поверите, господа, но нас принимали за настоящих апостолов божьих. Если бы мы захотели поднять бунт немедленно, то запылали бы барские усадьбы.

…У Аркадакских собралось человек двадцать пять. Еще недавно спорили, шутили, делились планами на будущее. Теперь все притихли и старались не пропустить ни одного слова Кравчинского. Кравчинский говорил зло, уверенно. Слушая его, Мышкин впервые пожалел, что связан с типографией и не может вместе с товарищами пойти по деревням: пробил великий час, начиналось решительное сражение, а Мышкин в арьергарде, в обозе. Товарищи поведут за собой восставших крестьян, а Мышкину остается только печатать книги…

Он покосился на Супинскую. Глаза Фрузи сияли.

И она тоже восхищалась Кравчинским: не отрываясь, смотрела на него.

— А как вам удалось обмануть стражу? — раздался чей-то робкий голос.

— Обманывать никого не пришлось, — ответил за Кравчинского Рогачев. — Нас арестовал староста по приказу станового и выделил для сопровождения самых надежных мужиков. По дороге разговорились, видим — ребята подобрались степенные, чтут бога и начальство. Ну а Сергей Михалыч им «Святое писание» наизусть шпарит, он же дока по части Библии. Мужики слушают, затылки чешут. Все, что мы ранее по избам рассказывали, не противоречит христианским заповедям. «Непорядок, — шепчутся мужики, — хороших людей в „кутузку“ сажают». Проходили большое село, а там храмовый праздник. Наш конвой встретил знакомых и, конечно, соблазнился дармовой выпивкой. В каждой избе подносили нам брагу. Мы только делали вид, что пьем, а конвойные все больше хмелели. К вечеру из села не выбрались, заночевали.

Нас с Сергеем заперли в сарае, да самый молодой из конвойных шепнул, что замок вешать не будут, так, для приличия, двери палкой подопрут. В полночь мы свободно ворота отворили и к утру верст двадцать отмахали. Как раз к поезду на станцию успели. Отсюда мораль, господа: мужика не надо бояться. Мужик не выдаст.

…Никак не удавалось Мышкину переговорить с Войнаральским. Порфирий Иванович ни на шаг не отходил от Кравчинского. Они сидели, отделившись от общества. Войнаральский что-то горячо доказывал Сергею Михайловичу. Кравчинский ничего не пил, покусывал губы и нервным движением пальцев ломал спички.

Мышкин и Супинская покинули общество так же незаметно, как и появились. На их исчезновение никто не обратил внимания.

Они возвращались по ночному Арбату. Накрапывал дождь, в лужах отражались огни редких газовых фонарей. После шумной компании странным казалось, что обыватели мирно спят в своих домах и не подозревают о грядущих событиях.

— Зачем Кравчинский приехал из Питера? — спросила Супинская.

— Ему нужны помощники. Готовят чей-то побег из тюрьмы. Но, — с неожиданной для себя горечью добавил Мышкин, — в подробности сего предприятия посвящены лишь избранные. Мы же не из их числа.

— Ты обиделся, как ребенок, — мягко сказала Фрузя и попыталась дотянуться до его лица. Мышкин резко отстранился.

Да, он обиделся. В конце концов, когда речь идет об освобождении товарища, когда наконец затеяно настоящее дело, то почему-то забыли, что Мышкин не только удачливый предприниматель-типограф, он в первую очередь военный, унтер-офицер. Он умеет владеть оружием, смел, энергичен. Никто не понимает, что он, Мышкин, рожден для действия, а не для разговоров.

«Россия казалась нам тогда пороховой бочкой, — отстукивал он Попову. — Требовалась лишь искра».

«Противоречишь самому себе, — отвечал Попов. — Давеча говорил, что четко понимал расстановку сил».

Тонкие книжки для брошюровки отправлялись в Пензу. В Саратове открылась «сапожная мастерская», куда под видом башмачного товара Мышкин переправлял ящики с готовыми листами толстых книг. Саратовской мастерской заведовал мастер Пельконен, к нему на помощь уехали Юлия и Елена Прушакевич.

Несмотря на поддержку Саратова и Пензы, положение в типографии было крайне напряженным. Для печатания нелегальной литературы не хватало людей. Мышкин совсем забросил стенографию, днем правил корректуру, а по ночам, запершись в «секретной» комнате вместе с Супинской и Фетисовыми, изготовлял бланки фальшивых паспортов и других подложных документов.

Ермолаева и Заруднева набирали «Историю одного из многострадальных» (сокращенный перевод с французского «Истории одного крестьянина» времен революции 1789–1794 годов) в общем зале. Это было рискованно. Новым рабочим, в спешном порядке принятым с улицы, Мышкин не доверял. Наборщица Левшина проявляла излишнее любопытство к «секретной» комнате. Мышкину пришлось намекнуть на свою интимную связь с Фрузей. Но это возбудило еще большие подозрения. Действительно, если «секретная» предназначалась для ночных свиданий, то при чем тут супруги Фетисовы? В довершение всего цензура конфисковала ранее официально разрешенные брошюры «Об отношении господ к прислуге». Это накалило обстановку в типографии. Девушки передавали, что Левшина распространяет слухи, будто хозяин печатает «запрещенное». Рабочие боялись, что их привлекут к уголовной ответственности за «недоношение властям». Входя в общий зал, Мышкин ловил на себе косые взгляды.

Неприятный осадок оставил разговор с цензором. Цензор был предельно вежлив, по категоричен. Конечно, он сочувствует господину Мышкину, понимает, что типография несет материальный ущерб, однако ничего поделать не может: весь конфискованный тираж уничтожен. Мышкин сказал, что будет жаловаться, слава богу, он вхож к его превосходительству. Цензор тонко улыбнулся и вскользь заметил, что давно не видно Ипполита Никитича в комитетах; какие неотложные дела мешают вести стенограммы? Его превосходительство наверняка помнит услуги, оказанные господином Мышкиным, только в данном случае указания исходят от другого ведомства. Мышкин поспешил откланяться. Что ж, цензор недвусмысленно предостерегал: типографией заинтересовалось жандармское управление.

* * *

Войнаральский нервничал, чертил тростью по земле. Скамейку напротив занимал подозрительный субъект. Мышкин выразительно посмотрел на субъекта. Войнаральский понял, и они перешли на боковую аллею.

— Из Саратова сообщают, — заговорил Порфирий Иванович, поминутно оглядываясь, — за мастерской Пельконена установлена слежка.

— Послушай, — вспылил Мышкин, — паши «сапожники» ради приличия сшили хоть пару сапог?

— Ты завалил их готовыми листами, — смущенно ответил Войнаральский. — Посланцы Ковалика требуют все больше книг.

— Хороши конспираторы! Открыли мастерскую, ежедневно получают какие-то ящики, в дом приходят неизвестные люди, работа кипит, только забыли самую мелочь — шить сапоги. Просто удивительно, почему полиция так поздно проявила любознательность. А если обыск? Ниточка приведет в Москву. Надо ликвидировать саратовский филиал, уничтожить или вывезти листы.

— Давай без паники, Ипполит. Наши предупреждены, приняты меры…

Войнаральский долго успокаивал Мышкина. Он сказал, что сам поедет в Саратов. А Мышкин пока отправится в Рязань — стенографировать очередной съезд земства: революции нужны деньги.

ЗАПОМНИЛОСЬ:

бледное, усталое лицо Фрузи, синева под глазами, легкий кивок — и девушка опять склонилась над корректурой (некогда даже попрощаться); скандал в печатной. «Что мы, крепостные, — надрывался мордастый парень, наборщик из новеньких, — я квас пил, и опоздать нельзя на десять минут!»; цепкий взгляд Левшиной, плотно сжатые губы, кажется, сейчас с них сорвутся ехидные слова: «Благородные люди женятся!» (одно хорошо: она, как ни странно, преисполнилась сочувствием к Супинской, — бедная девочка, совращенная коварным хозяином); дом сотрясает мерный перестук печатных машин; с двумя туго набитыми чемоданами (готовые оттиски) Мышкин спускается с крыльца, оборачивается, смотрит на окно «секретной» комнаты (вдруг Фрузя выглянет, махнет рукой, — нет, не догадалась, на подоконнике красный цветок — условный знак, что все в порядке); у ворот на скамейке дремлет сторож, накинув на плечи зимний тулуп (начало июня, а старику холодно); «До скорого свидания, барин», — сонно бормочет сторож; Мышкин кладет чемоданы в пролетку, извозчик дергает лошадь; ветер гонит по Арбату пыль, обрывки грязной бумаги; гремит, бренчит по рельсам вагон конки, и что-то кольнуло в груди — с недобрыми предчувствиями Мышкин покидал Москву.

Через несколько дней он заглянул на городскую почту. Его ждала телеграмма из Москвы: «Дом в Саратове сгорел. Поляк Фруза». Это означало, что полиция «накрыла» мастерскую Пельконена.

Мышкин тут же купил билет на ночной поезд.

…Той же ночью, в поезде, Мышкин увидел сон, который впоследствии повторялся много раз и обрастал новыми подробностями. Этот кошмар преследовал его в Петропавловке и Новобелгородском централе, и иногда Мышкину казалось, что все приснившееся случилось с ним наяву…

Старый дворник дома Орлова стучится в купе (потом он открывал двери камер, и ключи звенели у него на поясе), на плечах — зимний тулуп, а в руке он держит красный цветок.

— Барин, вам девушка велела передать, — он протягивает Мышкину цветок, а глаза старика скованы дремотой; веки опущены, не смотрит он на Мышкина.

— Ее арестовали? — кричит Мышкин и в ужасе замолкает на полуслове: он проговорился, выдал, теперь сторож донесет в полицию.

Слепое лицо дворника кривит усмешка:

— Неведомо, барин, много народу в дом понаехало; и чего их в Москву гонит? Обещали «Святое писание» печатать, обманули старика… Вся зала краской провоняла. Другие хозяева объявились, говорят, музыку в залах устроят, как при покойном Петре Андреевиче.

Мышкин подбегает к нему, трясет за плечи, по сторож не раскрывает глаз.

— Вот цветок, — бормочет дворник. — Барышня еще приказала передать, чтобы поливали и ухаживали за ним.

— Да проснись, старик, — кричит Мышкин, а перед Мышкиным уже не дворник стоит, а знакомый цензор (или другой вариант: его превосходительство обер-полицмейстер).

— Не видно вас, Ипполит Никитич, в комитетах, — ехидно замечает цензор (или генерал), — какие неотложные дела мешают вести стенограммы?

* * *

В окне комнаты Супинской не было красного цветка. Не заходя в дом, Мышкин выбежал через двор на Филипповский переулок. Вечером он пришел к Аркадакским. В квартиру его впустил Константин Аркадакский. Он провел Мышкина в самую темную комнату, потом долго стоял на лестнице, прислушиваясь, а вернувшись, произнес:

— Все про-а-пало. Ннадо сскрываться.

Итак, в Саратове арестованы Пельконен, Селиванов, сестры Прушакевич. В доме Орлова уже дважды был обыск. Сначала полиция ничего не нашла, но, придя вторично, обнаружила в «секретной» наборной готовые формы и оригиналы запрещенных рукописей.

Увидев, что в окне нет цветка, Аркадакский пошел к соседям. Он жаловался, что не может получить свои визитные карточки, и спрашивал, где типографы. Соседи посочувствовали барину и сказали, что вряд ли он получит карточки, так как в доме жили не типографы, а «сицилисты», деньги у хороших господ брали, пропивали, а вместо заказов печатали «поджигательные листки», но всех их, слава богу, полиция свезла в участок, а «главный» давно пойман и закован в кандалы.

Еще утром Мышкин был уважаемым гражданином в звании «домашнего учителя», состоятельным коммерсантом — теперь он стал государственным преступником с фальшивым паспортом в кармане. На его имущество наложен арест, а при себе только 300 рублей.

В один момент все перевернулось. Ему предстояло жить на нелегальном положении. Однако больше всего его волновала судьба девушек. В том, что других наборщиков выпустят, он не сомневался. Но каковы улики против Фетисовых, Зарудневой, Ермолаевой?

…Мысль, что Фрузя Супинская тоже в тюрьме, казалась настолько чудовищной… Он понимал, чудес не бывает, нет никакой надежды, и тем не менее вдруг… Он ждал, что сейчас Аркадакский скажет: «Фрузя в безопасности, на даче Ашиткова», но Аркадакский вздрагивал при каждом стуке, доносящемся с лестницы, и, заикаясь, повторял:

— Все про-а-пало. Ннадо сскрываться.