8

8

Стены закрашены черной краской почти доверху. Оставшаяся белая узкая полоска сливается с потолком, и поэтому камера кажется ниже. Каждый раз, возвращаясь с прогулки, с тревогой думаешь: а вдруг в твое отсутствие замазали черным и эти полоски?

Как ни прикручивай фитиль, все равно не уследишь. И вот уже над лампой появились разводы копоти. День за днем темное пятно постепенно расползается по всему потолку. Когда исчезнут последние светлые полоски, закроется крышка. Потолок нависнет могильной плитой (захлопнется мышеловка!), — нет, Ипполит Никитич, не прожить тебе шестнадцать лет, не выйти отсюда.

Который теперь час? Который теперь день? Мутный, слабый свет в окне давно погас, — значит, скоро ужин. А может, уже ночь? Этим мерзавцам ничего не стоит перекроить сутки: днем заставят спать, вечером разбудят, ранним утром принесут обед — и не поймешь, не догадаешься. Над проклятым Шлиссельбургом нет неба, серые тяжелые тучи придавили остров.

Темное пятно копоти затянет потолок, грязное матовое стекло не пробьет фиолетовый сумрак дня (а может, окно снаружи завесят мешковиной!), время остановится, замрет, и тогда в полночь, в полдень, в любой час этой глухой зимы скрипнет еле слышно дверь камеры (заранее смазали петли жиром), лопнет с жестким выстрелом лампа, взметнется слабый фитилек, захлебнется порывом ветра, и в кромешной тьме войдут они. Придавят, навалятся, задушат. Не отобьешься, их много, возьмут врасплох. Не кликнешь на помощь: кого звать, когда тюрьма молчит? Есть ли кто-нибудь живой в других камерах? Вдруг их тоже передушили втихую?

Раньше думал: человеку плохо в одиночном заключении потому, что скучно, тоскливо, не с кем поговорить… Ко всему можно привыкнуть, однако ужас в другом: в одиночке страшно, чувствуешь полную беззащитность. Хоть бы железная палка была под рукой!..

Слабеешь, Мышкин, ужасы мерещатся. Они не посмеют, у них инструкция. Запрещено. Кем запрещено? Кто узнает? Дадут команду — и все. Нельзя предаваться панике, нельзя распускаться. И потом, внизу есть Попов. В случае чего ему дашь сигнал. Кстати, надо постучать. Михал Родионыч, жив ли ты?

А если там не Попов, унтера подсадили, «азбуке» научили? И он тайны твои выведывает, момент выбирает, первым в твою камеру ворвется?..

Жив Михал Родионыч, стучит.

Наблюдают за тобой, Мышкин, наблюдают и ухмыляются. Может, это началось, когда ты в Россию вернулся? За каждым шагом твоим следили, — пусть порезвится Мышкин, далеко не уйдет, сам прибежит в Вилюйский острог. А в Вилюйском остроге к встрече готовились, комедию разыгрывали. И чего им волноваться: ведь Чернышевского в Вилюйске не было. Не было, и все. Давно придушили, захоронили, а сотника Жиркова «подсадной уткой» оставили: подождем, кто-нибудь еще явится, тут мы его и схватим.

Стучит Попов:

«Получил Кукольника, нашел твою записку, остальные страницы чистые».

Экая незадача! Никто из товарищей книгу не затребовал, не догадался. Что ж, торопиться некуда, времени много… И главное, держи себя в руках, не сходи с ума. Арончик помешался потому, что всех стал подозревать в измене. Нет, конечно, это Попов, кто же еще. Надо вести себя спокойно и разумно.

Когда говорят «будь что будет», еще на что-то надеются. Ты затеял игру без единого козыря, рассчитывал на везение, на чудесный расклад (а вдруг шулера колоду тасовали, да карты краплены. Не было в Вилюйске Чернышевского?). Вздор, ерунда, был там Николай Гаврилович, потому так и сторожили, так и всполошились. Твоя совесть, Ипполит, чиста, ты сделал все, что мог. Значит, смело смотри в глаза судьбе, а смерть придет — и ее встретим достойно. Не дадим тюремщикам повода для ликования. Мы живы, боремся, нас не сломать! (Эх, если б там, в Вилюйске, хоть одним словом с Николаем Гавриловичем перекинуться! Узнал ли он, что к нему на выручку приезжали?)

«Число какое, Михал Родионыч?»

«Пятнадцатое ноября. Черточки делай на стене, коль счет дням потерял».

Хоть голоса не слышно, а понять можно: сердится Попов. Конечно, Попов, кто же еще? Развеселим товарища, расскажем ему историю, как жандармский поручик Мещеринов (он же Титов, он же Мышкин) вилюйский острог «инспектировал».

«В Сибири сейчас морозы свирепствуют, реки льдом сковало. Но мне подфартило, успел к весне семьдесят пятого года до Иркутска добраться. А добирался тоже с приключениями».

В Питере он никого из знакомых не встретил. Получил на явке по условному паролю новый паспорт и сразу же уехал в Москву. День он провел в меблированных комнатах у вокзала, а вечером пришел на домашнюю квартиру к Вильде.

Увидев на пороге Мышкина, Эдуард Александрович без долгих разговоров выложил двести рублей. Хотя денежные расчеты между бывшими компаньонами были давно закончены, Вильде с запальчивостью утверждал, будто задолжал господину Мышкину эту сумму и, дескать, «господин Мышкин просто запамятоваль».

Растроганному Мышкину ничего не оставалось, как поблагодарить старика. Ведь кошелек Мышкина был пуст, а Вильде сообщил, что типографию на Арбате прибрал к своим рукам владелец дома Орлов.

Вильде предлагал переночевать у него, но Мышкин опасался скомпрометировать старика и поспешил откланяться. Напоследок Эдуард Александрович сказал, что ему очень жалко «хороший русский господин и польский барышень, который все в тюрьме Петербурга».

Вот так, Ипполит Никитич! Супинская в Питере. Не пришлось свидеться.

Поездом добрался до Владимира. На перекладных — до Нижнего. В Нижнем прямо на пристани он купил билет второго класса до Перми, и через несколько часов пароход «Купец», хлопая по воде огромным «лапотным» колесом, увозил Мышкина вниз по Волге.

Мышкин бродил по палубам, прислушивался, приглядывался. В первом и втором классе ехали в основном купцы. Заприметил он и несколько чиновничьих мундиров. На нижней палубе, между канатами и ящиками, подложив под головы котомки и мешки, лежал вповалку простой люд.

Наверху вспоминали нижегородскую ярмарку. Чиновники держались особняком, рассуждали преимущественно о вакансиях и о ценах на стерлядь.

На нижней палубе матерились, ругались из-за «теплых мест» около машинного отделения, угощали друг друга арбузами… Плакали дети, цыганка приставала с картами, молодой рыжий крестьянский парень играл на балалайке.

Впрочем, и верхнюю и нижнюю палубу объединяло одно: и тут и там пили водку.

Хоть бы кто-нибудь читал книжку или газету!

По вечерам наверху играла музыка. Скрипач-еврей и два флейтиста ублажали подвыпивших купцов. Снизу доносилось безобразное пьяное пение.

Прошли Казань. Желтая, мутная волжская вода сменилась серой прозрачной волной Камы. «Купец», загребая «лаптями», медленно полз против течения. На обрывистых берегах рос густой ельник. Вдали просматривались синие горы.

Часами Мышкин простаивал на палубе, облокотившись на поручни… Он думал о том, что этот пароход представляет собой как бы всю Россию, только в миниатюре: разделение на классы, пьянство, невежество… Понимает ли бедный люд все убожество своего существования или считает, что так и должно быть? С каким восторгом, с каким ликованием приветствовало русское либеральное общество так называемые великие реформы нынешнего царствования! И что же в результате? Народ доведен до отчаяния бедственным положением, до небывалых хронических голодовок… Крестьянин, освобожденный от помещика, стал лицом к лицу с представителями губернской власти… Неужели он не увидел, что ему нечего надеяться на эту власть, нечего ждать от нее? Веря в царскую правду, ища в ней опору против своих врагов, народ жестоко обманывался… «Прославленная» реформа свелась к одному — к переводу более двадцати миллионов крестьянского населения из разряда помещичьих холопов в разряд государственных или, вернее, чиновничьих рабов…

Увлекшись, Мышкин начинал мысленно произносить целую речь, а потом с усмешкой прерывал сам себя… Действительно, что толку витийствовать втихомолку? Конечно, надо донести эти простые истины до каждого мужика, но каким образом? Спуститься на нижнюю палубу и громогласно агитировать? Испуганные пассажиры сдадут его полиции на первой же пристани. Вот если бы была возможность обратиться ко всей России, чтоб тебя все услышали!.. Ну право, смешно, кто же тебе предоставит такую высокую трибуну? И типографии уже нет, так что даже прокламации не отпечатаешь…

Ладно, нечего попусту тешиться мечтами. И не забывай, что ты инкогнито. И миссия у тебя ответственная и нелегкая.

Итак, Ипполит Никитич, тебе надо самому определить свое положение. Кто ты: чиновник, купец, отставной военный? Скажем так: топограф-землемер, едущий на службу в Иркутск. Держись скромно, не вступай в разговоры, не вызывай подозрений.

— Титов Михаил, топограф-землемер, еду по вызову Иркутской губернской управы — так он отрекомендовался своему соседу по каюте. Сосед, пожилой телеграфист, служивший в Екатеринбурге, завистливо вздохнул:

— Землемер, должность хлебная.

Неожиданное происшествие чуть не спутало все его планы. В Сарапуле рыбаки принесли рыбу прямо на пароход. Старик крестьянин торговался с ушлым малым из-за огромного осетра. Сошлись на двугривенном. Старик отдал деньги, но тут появился толстопузый купчина с верхней палубы.

— Знатный рыбец! — сказал он, взглянув на осетра, и обратился к рыбаку: — Отдашь за полтинник?

— Уважим, ваше степенство, — быстро сориентировался малый и потянул рыбу у старика. Старик заупрямился, вцепился в покупку:

— Цена заплачена! Робята, гляньте, православных обижают!

Рыбак обругал старика, крестьянин тоже ответил бранью. Рыбак пытался ухватить рыбу, старик изворачивался. Купцу это дело наскучило, и он, недолго думая, двинул крестьянина в ухо. Старик упал и завопил истошным голосом:

— Помогите, робята, грабют, убивают!

Сбежался народ. Купчина сообразил, что могут быть неприятности, сунул незаметно рыбаку рублевую бумажку и закричал, обращаясь к толпе:

— Глянь, честной люд! Этот висельник осетра украл! Бог тому свидетель, а вот живой человек подтвердит.

Купец указывал на ушлого малого, и тот повторял:

— Истинный крест, украл среди бела дня!

Старика схватили, поволокли на верхнюю палубу.

Появился капитан. Пассажирский помощник послал на пристань за урядником. «Правый суд» вершился тут же, на палубе. «Нижний» народ наверх не пустили, а «классная» публика, естественно, приняла сторону купца.

Старый крестьянин стоял на коленях, окруженный толпой разъяренных купцов, одной рукой он потирал окровавленное ухо, другой придерживал злополучного осетра. Старик плакал и причитал, что это оговор, что нет правды и бедный человек всегда виноват.

Сквозь толпу протиснулся усатый урядник. Купец поклонился полицейскому чину и рассказал, как у него среди бела дня голодранец украл «знатного рыбца». Единственный свидетель — плутоватый малый — охотно подтвердил слова купца. Старика даже слушать не захотели.

— В острог его, каторжника! — раздались голоса.

…Мышкин наблюдал всю эту сцену с самого начала. Когда еще внизу купец ударил старика, он было решил вмешаться, но сдержался, понимая, что не имеет права ввязываться в скандал. Потянут в участок, будут выяснять, кто да что. Нельзя рисковать. Но тут на его глазах погибал человек: упекут старика в тюрьму, это точно. Мышкин сделал шаг вперед и сухим, начальственным голосом (бессознательно подражая тону московского обер-полицмейстера) заговорил:

— Обращаю внимание властей на удивительнейшее безобразие: купец, вступив в преступный сговор с этим мошенником, пытался отнять у крестьянина товар, за который деньги были уплачены. Между тем законы Российской империи гарантируют каждому верноподданному равные права. — Сколько стенограмм было расшифровано у обер-полицмейстера! Пригодился чиновный слог. — Я молча следил за ходом расследования, ожидая, что ответственные лица поступят так, как им подсказывает служебный долг.

Пассажирский помощник зашептал что-то капитану, капитан склонился к уряднику, урядник послушал, грозно сверкнул очами и загремел, обращаясь к купцу:

— Каналья! Государевы законы вздумал нарушать!

— Виноват, ваше-ство, спьяну показалось, — забормотал перепуганный купчина. — Мы енто дело без скандалу, враз уладим.

Толпа возмущенно загудела. Купец припал к стоявшему на коленях крестьянину, обнял его и проворно сунул за пазуху старику «красненькую».

— Премного благодарен, ваше степенство, — залепетал крестьянин, — мы на вас зла не имеем.

— Видите, ваше-ство, никаких претензий! — обрадовался купчина.

— То-то, — пробасил урядник, поискал мгновенно исчезнувшего рыбака, отдал честь Мышкину и пошел вниз по трапу. Купец бросился следом.

Потом, встречая Мышкина на палубе, крестьянин низко кланялся и называл благодетелем. А капитан как-то мимоходом осведомился, не беспокоит ли кто его благородие.

Тем же вечером, ложась спать, екатеринбургский телеграфист хитро прищурился и сказал вроде бы сам себе:

— Которые особняком держатся и водку не употребляют, известно, птица важная, на ревизию следуют.

И стал стягивать сапоги.

…От Перми до Екатеринбурга он доехал на «чугунке». «Классных» вагонов не было, он сел в общий, в котором возвращались рабочие о разных летних заработков. Ночью кондуктор стал проверять билеты, зуботычинами и матерщиной будя спящих.

— Мешки не положено. Курить не положено. Чего разлегся? Лежать не положено, не спальные места.

Все не положено. Впрочем, кондуктор сразу же оставлял в покое тех, кто совал ему какую-то мелочишку. Очевидно, это было «узаконенной» формой поборов. «Каждому жить надо, каждый ловчит!» — философски вздохнул сосед Мышкина и приготовил монету. Мышкину следовало бы тоже послушно приготовить свой гривенник, не дожидаясь зуботычины и окрика (благоразумие подсказывало не выделяться, не привлекать к себе внимания), но, встретив наглый взгляд кондуктора, он сузил глаза, выпрямился, начальственно рыкнул — и этого оказалось достаточно: кондуктор забормотал извинение, что ненароком потревожил их благородие, и исчез, растворился в тамбуре.

Следующий день до самого Екатеринбурга вагон приглушенно гудел. На Мышкина косились почтительно, но с опаской.

«Держится особняком и не пьет водку».

На грязных почтовых станциях, где за рваными обоями клопы с вожделением подстерегали очередную жертву, Мышкину отводили лучшие комнаты и предоставляли лошадей в первую очередь.

Колеса открытой кибитки увязали в чавкающих лужах, ямщик остервенело нахлестывал измученных лошадей, легкое заграничное пальто не спасало от сурового, пронизывающего ветра — бесконечна дорога до Тюмени!

И показалась Тюмень — приземистая, деревянная, дома, заборы, ставни — глухая стена, улицы широко и нелепо разметались по жидкому болоту, город тонул в грязи. Мышкин почему-то подумал, что, опоздай он на неделю, увидел бы только торчащие крыши.

С Туры спустился последний груженый пароход с баржей. Мышкин договорился с капитаном, поселился в пустой трехместной каюте. Пароход пошел вниз по Тоболу, потом по Иртышу, дойдя до Оби, повернул на восток и стал медленно выгребать против течения.

В Томске Мышкина «накрыли» первые морозы, и только через месяц по зимнему санному пути ой добрался до широкой, мощной реки, бурные волны которой так и не сковали сибирские холода. Над крутящейся зеленой водой стелился пар, а на другом берегу виднелся монастырь, деревянные постройки и большой белый дом иркутского генерал-губернатора.

ЗАПОМНИЛОСЬ:

колесо шлепает, разбивая тусклое зеркало воды, за кормой остается вспаханная бугристая дорога, разрезающая реку надвое; низкие берега Оби, заросшие, как щетиной, серыми, чахлыми деревьями; пароход плутает меж пустынных островов, пароход ходит по кругу, время остановилось, жизнь остановилась; впрочем, была ли когда-нибудь жизнь на этих диких берегах? Полудремота, полузабытье; открываешь глаза — и тот же низкий берег, чахлые серые деревья. Прошел час, прошел день, пароход кружит меж пустынных островов, буруны идут за кормой, а была ли вообще когда-нибудь другая жизнь? Желтые листья на Тверском бульваре, запах типографской краски в доме Орлова, встревоженное лицо Фрузи Супинской, иронические разговоры в кафе Грессо — не приснилось ли все это? А может, все давно кончилось и Мышкин затерялся где-то по дороге в рай или ад, по дороге на небо, благо, оно так низко, что кажется — пароход сейчас захлопает колесами по серым полотняным облакам, которые там, вдалеке, вот-вот сольются с тусклой водой Оби. И потом, как пробуждение, как возвращение к жизни, бешеная гонка в крытой кошеве, когда лежишь, вцепившись в стенки саней, тебя швыряет, подбрасывает, вытрясает душу, а кони стелются, мчатся, как по воздуху, и только снег из-под копыт, и яростный вой ветра, и разбойничий свист ямщика — и опять непонятно куда, зачем тебя уносит, а впрочем, это уже неважно, главное — чтоб тройка не останавливалась.

«На Каре говорили, — стучал Попов, — что тебе поляки помогли. То ли ты с ними на пароходе познакомился, когда по Иртышу плыл, то ли еще в Тюмени встретил какого-то Яна Казимировича в доме торговца, у которого жил несколько дней».

«Значит, моя история известна, зачем же я рассказываю?»

Рассердился Мышкин, встал со стула, заходил по камере, и опять заговорила стена:

«О твоем путешествии легенды слагались. Не смущайся, продолжай. Я с удовольствием слушаю. А спросил потому, что люблю точность». Мышкин снова сел к столику и, наблюдая за глазком, застучал:

«Насчет торговцев враки. И на пароходе я был единственным пассажиром. Но поляк мне помог, это верно».

В Тугульминской, ожидая лошадей в доме станционного смотрителя, Мышкин случайно оказался свидетелем допроса, который местный исправник учинил «подозрительному» приезжему. Приезжий говорил с польским акцентом, что всегда вызывало недоверие властей. Поляк, естественно, был ссыльным, и, хоть документы имел исправные, нервничал, отвечал дерзко. Ретивый блюститель закона мог упрятать поляка в «кутузку» недели на две просто так. За фанерной перегородкой накалялись страсти: исправник басил и стучал кулаком по столу, на высоком фальцете срывался обиженный голос поляка. Затянувшаяся перебранка вывела Мышкина из равновесия. Его охватило непреодолимое желание еще раз испытать судьбу, он вошел в азарт (а может, решил отрепетировать свою будущую роль жандармского офицера — ведь Чернышевского он должен увезти «под конвоем»), — словом, Мышкин потребовал смотрителя и приказал оробевшему чиновнику «немедленно пригласить сюда господина исправника».

За перегородкой разом смолкли голоса. После некоторой паузы (в течение которой — Мышкин готов был поклясться — смотритель шептал что-то исправнику) загрохотали тяжелые сапоги. Когда грузная фигура исправника выросла в дверях, Мышкин почувствовал легкий озноб. Рискованная игра. Исправник «ощупывал» его настороженным взглядом хозяина. Отступать было поздно.

— Прошу проходить, — сказал Мышкин негромким, «лающим» голосом. — И дверь закройте, степы слышат, — он указал на фанерную перегородку.

Исправник понял и несколько смутился; прикрыв дверь, он сел на скамью, продолжая буравить Мышкина глазами. Исправник воинственно сопел, но Мышкин опередил:

— К счастью, я оказался единственным свидетелем. А ежели кто другой, да сообщник, а? Полномочия превышаете.

— Политически неблагонадежны… — заревел было исправник, но Мышкин жестом прервал его:

— Гораздо опаснее. А вы, милостивый государь, спугнуть решили? Или больше нет доверия к нашему департаменту?

И сразу сник исправник, захлебнулся.

— Бдение ваше похвально, — выговаривал Мышкин. — Отметим. Но усердие излишнее. В Тюмень направляется полячишка?

Мышкин бил наверняка. Неплохо подчеркнуть свою осведомленность, тем более что поляк кричал о Тюмени достаточно громко.

Исправник поспешно кивнул головой.

— Так ведь я за ним следую. Нетрудно догадаться. Распорядитесь, чтоб нас определили в один возок. Буду весьма благодарен.

Потом, когда они вместе с господином Вишневским (так звали поляка) тряслись по тюменскому тракту, Мышкин повторил новому товарищу всю сцену «в лицах». Вишневский долго смеялся и на одной из станций снабдил Мышкина рекомендательными письмами к своим приятелям в Томске и Иркутске.

Мышкину повезло, в его руках оказалась «тонкая ниточка»: в Сибири ссыльные поляки крепко держались друг за друга и теперь он мог рассчитывать на их помощь. Эта «ниточка» привела Мышкина в дом Вацлава Рехневского, фортепьянного мастера, единственного на весь Иркутск настройщика.

Шорох поднимаемой щеколды. Смотритель делает полночный обход.

Мышкин поворачивается на бок. До следующего «осмотра» он успеет заснуть (дежурные унтера заглядывали в камеру примерно через равные промежутки времени. Сознание того, что вот-вот должна подняться щеколда, угнетало. Настороженно ждешь привычного шороха. И сразу после него — вздох облегчения. Засыпаешь словно свободный человек).

…Расплывчатые, лоскутные воспоминания… Огромное блюдо с пельменями на столе. Пан Рехневский макает пельмени в сметану. Младшая дочка тянется ручонкой к его бороде. Жена пана Вацлава, бойкая, краснощекая сибирячка, приносит запотевший графинчик…

Дверь камеры бесшумно, как смазанная маслом, отворяется, и появляется якутский губернатор, моложавый высокий человек, из тех чиновников, что всегда себе на уме, скрыто презирающий службу, своих подчиненных и собеседников.

— Причиняю беспокойство? Извините. Мой визит неофициален. Пришел, движимый чувством сострадания к вашей дальнейшей судьбе. А впрочем, и любопытство тоже имеет место…

(Именно так говорил губернатор, когда явился к Мышкину в камеру якутской тюрьмы. Та же ироническая улыбочка, пристальный, изучающий взгляд.)

— Рад, что вы без этих… железок.

— Да, ваших кандалов мне не забыть, — сказал Мышкин, садясь на койку и набрасывая на плечи бушлат.

— Прохладно тут, — заметил губернатор, — у нас, кажется, было теплее. Однако к делу. Хотя, повторяю, мой визит неофициален. Можете быть со мной откровенны. Понимаю, трудно поверить, но я не доносчик. В нашем медвежьем углу трудно встретить умного человека. Раз вы к нам пожаловали, то будьте благодетелем, доставьте удовольствие приятным разговором. Ведь вы умный человек?

— Чем могу быть полезен?

— О деле ни полслова. Пускай майор Сабе разбирается. За это ему казна жалованье положила. Конечно, вы видите во мне только чиновника, но я еще человек, облеченный властью и доверием государя.

В моих силах что-то сделать практически, понимаете? Не для вас — вам я помочь бессилен, — а для народа. Или, по-вашему, судьбы народные нас не волнуют? Возможно, я чего-то не знаю. Так подскажите.

У нас одна общая цель — счастье России. Цель высокая, пути разные. Вы избрали путь бунтовщика, смутьяна. Уверены ли вы в своей правоте?

— Господин губернатор, если б вы, власть имущие, хоть краем глаза заглянули в мужицкую избу…

— Не продолжайте. Я тоже располагаю достаточным количеством фактов. Я расскажу вам такое, что у вас волосы встанут дыбом. Якуты мрут от трахомы и сифилиса. Чиновничество погрязло во взятках. В стране опять неурожай. В южных губерниях холера. Но что делать правительству? Государь отменил крепостное право. У мужика появилась прекрасная возможность: жить-поживать да добра наживать. Но вам известно, что по сравнению с Америкой и Европой в России самый низкий урожай?

А почему? Не хочет мужик работать. Прикажете бить его палкой? Увы, прав не имеем. Мы даем льготы местному населению, но, как только у инородца заводятся лишние деньги, он спешит в кабак. И получается парадокс: благосостояние оборачивается ядом. Доложу вам, что в якутской тюрьме содержится много казнокрадов и взяточников. Я сам чинил суд. Назначаешь нового человека, аттестат вроде бы приличный, но он попадает в условия, когда воровать так вольготно — край дикий, якуты неграмотные, — и ворует, сукин сын! А где взять добросовестных чиновников? Нет, Россия не обеднела честными людьми, но мода нынче такая: честный, образованный человек служить не желает. Он предпочитает критиковать, мужика на бунт подстрекать. Задумайтесь, Ипполит Никитич: критиковать и витийствовать — много охотников, а вот работать, помогать правительству Россию из грязи и нищеты тащить — тут честный интеллигент умывает свои белы ручки.

— Значит, интеллигенция во всем виновата? Я вас правильно понял?

— Нет, виноваты мы все. Но власти пытаются хоть что-то делать…

— Что же именно? Мужик веками привык работать на барина, то есть у него в крови привычка к подневольному труду. Ему дали волю, но обманули с землей. Да если он с утра до ночи будет горбиться на своей делянке, то продаст хлеба на полтинник больше! Какой смысл ему за полтинник мучиться? У мужика должна быть своя выгода. Дайте сначала мужику землю, всю землю, ваши имения и поместья. Дадите? История нас учит, что власть никогда не делала без борьбы и без нужды ни малейших уступок обществу, что беспрекословное повиновение и отсутствие всякого протеста ведет только к усилению деспотизма. А что касается «постепеновщины»… Когда мы видим, что крестьяне теперь так же безграмотны и бедны, как при возникновении Московского царства, что они так же мрут с голода, как и во времена лихой татарщины, что они так же суеверны и это суеверие эксплуатируют в свою пользу различные мнимые их благодетели, то позволительно думать, что развитие народа совершается чересчур уж «постепенно», и нельзя не желать уничтожения причин, обусловливавших подобную «постепенность».

Царское правительство заботится об инородцах? Жалкие подачки кидаете! А вы якута за свой стол пригласите? Небось побрезгуете, ваше превосходительство! В представлении отдельных сибирских инородцев со словом «Россия» соединяется понятие о царстве, населенном какими-то бесчеловечными, ненасытными существами, всюду приносящими с собой зло, бедность, разрушение, смерть. Интеллигенцию в помощники просите? Верно, да только на самые низкие должности, под вашим мудрым руководством. А если я на ваше губернаторское кресло сяду и мне все привилегии перейдут: власть, жалованье, парадный выезд? Куда денетесь? Скромным писарем в присутствие определитесь? Никогда. Сначала горло мне перегрызете.

— С такими взглядами, господин Мышкин, вы не жилец на этом свете. Опомнитесь, на кого руку подымаете? Ужель нельзя договориться по-умному? Ведь вы умный человек… Нам тоже свойственны нравственные страдания…

— После сытного обеда вольготно рассуждать о нравственных проблемах, вздыхать о мятущейся противоречивой душе русского интеллигента… А ведь все ясно: со времен Ивана Грозного Россией правила опричнина. Попадаются, правда, и либеральные опричники, но мечтают они только о том, чтобы на их азиатский порядок приличный европейский глянец навести, чтоб властвовать было сподручнее. От власти еще никто не отказывался и не откажется. С вами договариваться — значит в вашу банду вступать, по законам опричнины жить, от сладкого пирога куски урывать.

…Мышкин проснулся, чувствуя лихорадочный озноб. Голова кружилась, во рту пересохло, как будто действительно долго спорил с якутским губернатором. Встал. Выпил воды. Лег. Накрылся бушлатом. Некоторое время смотрел, как на потолке вздрагивает желтый круг от керосиновой лампы. Послышался шорох задвижки. Мышкин выждал еще минуту и повернулся на бок. «Шляется всякая нечисть, — подумал он, засыпая. — Хоть бы Фрузя появилась или Николай Гаврилович!»